— Что с твоим парнишкой? Все еще болеет?
— Да, болеет, — коротко ответила мать. Эту соседку она недолюбливала. Простая деревенская баба, как говорилось в кругу подруг, приземистая и рыхлая, она работала в больнице то ли няней, то ли прачкой, то ли кем-то еще. Мать несколько задевало, что эта женщина «тыкала» ей, и всего лишь на том основании, что жили они по соседству и были сверстницы, но она терпеливо сносила ее фамильярность.
— А что у него? — участливо спросила соседка.
— Как всегда, ангина.
— Температура большая?
— Да, сорок.
— Что ты говоришь! Такой бойкий, смышленый оголец. И хорошо воспитан, всегда поздоровается, пропустит в дверях. — Соседка была словоохотлива, с этим тоже приходилось мириться. — Знаешь что, я сбегаю за врачом, он недавно поселился в нашем доме, тут, наверху.
— Спасибо, не надо. Его, как всегда, лечит Гердер, — попыталась отговориться мать: чего ради чужая женщина будет заботиться о ее ребенке больше, чем она сама? — Получится, что будто мы не доверяем ему, раз обратились к другому…
— О чем ты! Не доверяем!.. Ведь сама говоришь — сорок? Это не шутка!
И, прежде чем мать успела что-нибудь возразить, соседка побежала вверх по лестнице.
Мальчик не слышал разговора, происходившего у самой двери. Он не услышал и как повернулся в замочной скважине ключ, не услышал звука, к которому так чутко прислушивался все эти дни, означавшего появление матери, любимой его мамы, единственной опоры и надежды на всем белом свете. Он не почувствовал легкого и прохладного прикосновения ее ладони ко лбу, не видел испуганного лица матери, когда она прижалась ухом к его груди. Первое, что он ощутил, начав приходить в себя, были твердые мужские руки; раздвинув мальчику челюсти и орудуя серебряной ложкой, человек заглядывал ему в горло. Мальчик не понял, что перед ним врач, — белого халата на незнакомце не было. Рядом мальчик увидел мать, замершую с растерянным, перепуганным лицом, а за ней стояла женщина в сером простеньком платье, он узнал в ней соседку, санитарку Катю. Еще не совсем очнувшись, он услышал отрывистые, торопливые слова:
— Что-нибудь острое есть? Ножницы? Нож с острым концом?
Пока мать лихорадочно искала, что нужно, незнакомец написал записку и отдал ее соседке, сказав:
— Бегом в больницу. Дежурная сестра даст сыворотку и стерильный шприц. И молнией назад.
Катя исчезла, а мать нерешительно протянула незнакомцу небольшой кухонный нож с узким сточенным лезвием, единственную острую вещь в их домашнем хозяйстве. Не говоря ни слова, тот взял его и продолжал командовать:
— Спички!
Мать суетливо перерыла шкафчик с продуктами, наконец коробка спичек нашлась за керосинкой.
— Раствор марганцовки есть?
Мать подала стакан с фиолетовой жидкостью.
Взяв сразу несколько спичек, незнакомец зажег весь пучок и держал лезвие ножа в пламени, пока чуть не обжег пальцы. Резким движением загасил огонь, помахал в воздухе раскаленным ножом, чтобы лезвие остыло, окунул его острый конец в марганцовку и шагнул к кровати.
Держа левой рукой серебряную ложку, он придавил ею язык и острием ножа вспорол желтую опухоль в горле.
Мальчик не почувствовал боли, его лишь затошнило. Отдав матери нож и поддерживая мальчика за спину, врач коротко приказал:
— Миску!
Как и час назад, мальчик лежал в постели, но теперь чувствовал себя так, будто только что заново родился. Дышалось легко, глубоко и спокойно, все немного вращалось перед глазами, но это не было противно, скорее приятно, стих шум в ушах, не пылала жаром голова — все как рукой сняло. Он мог дышать! Что за наслаждение!
— Хорошенько прокипятите нож, — сказал врач. И, улыбнувшись как бы виновато, добавил: — Не бог весть какой хирургический инструмент, но он сослужил нам хорошую службу. Нельзя было терять ни минуты.
— Ах, доктор! Как мне благодарить вас!
— Не стоит об этом. С вашего позволения, я еще немного останусь понаблюдать за мальчиком.
Ушел он лишь поздно вечером, сделав еще один укол, и сказал на прощание:
— Завтра я зайду взглянуть на него.
Мать робко присела на край кровати. Она беззвучно плакала.
— Милый мой маленький мальчик, — говорила она, гладя его руку. — Усни теперь. И все будет хорошо, да?
Мальчик смотрел на нее благодарно и нежно.
1982
НОЧНАЯ СМЕНА
— С понедельника поставь одного фрезеровщика в ночь, — сказал мастеру Матюшину начальник цеха, — а то вовсе зашьемся с проклятыми гайками. Токари гонят и гонят, а фрезеровщики не поспевают.
— Кого же я поставлю? — засопел Матюшин, сдвигая на мясистый морщинистый лоб овальные, царских еще времен очки в стальной оправе. — Одни пацаны.
— Ну как — пацаны? — возразил начальник цеха. — Вот прошлый раз работал один, рослый такой. Самостоятельный парень.
— Завацкий Федька? — старик сердито отвернулся. — Шестнадцати еще нет!
— А что делать, Василий Иваныч? Война…
Подходя к универсально-фрезерному станку «Цинциннати», мастер Василий Иванович, глядел строго и внушительно. За станком стоял тощий паренек в черной старенькой спецовке с чужого плеча, она болталась на нем как на вешалке, длинные рукава пришлось подвернуть и обвязать веревочками. Василий Иванович некоторое время будто бы присматривался к работе фрезеровщика, и парнишка тоже начал критически оглядывать свое хозяйство: не дрожит ли оправка, достаточно ли обильно падает на широкую фрезу струя охлаждающей эмульсии, не набралось ли слишком много стружки?
Но Василий Иванович только делал вид, что следит, как идет работа, а сам искоса разглядывал паренька, его острые плечи, длинную шею, бледное сосредоточенное лицо — на нем даже веснушки выцвели от недостатка солнца и питания. Синеватые губы сжаты, посапывает от усердия длинный, расширяющийся книзу нос, брови нахмурены, над высоким лбом топорщится жесткий вихор. По четвертому разряду работает. Василий Иванович в его возрасте был еще мальчиком на побегушках.
— Значит, так, Завацкий, — сказал наконец мастер. — С понедельника выйдешь в ночную. Ясно?
Василий Иванович человек крутой, с ним не больно-то поспоришь. Но ночная смена!
— Опять я? — сиплым баском возразил парнишка. — Почему всегда я?
Против ожидания, мастер не рассердился, не гаркнул, а заговорил миролюбиво, словно с равным:
— А кого я поставлю, ты сам посуди? С кем работаем-то? — он оглядел соседние станки: за ними стояли женщины, матери семейств, да мальчишки и девчонки, малорослые, тощие, ненадежные… — Мужиков-то нету.
Первая ночь прошла, в общем, терпимо. Во вторую, после двенадцати, стало здорово клонить в сон. Но Федька Завацкий прошелся по цеху, стрельнул закурить у токаря, нарезавшего резьбу на тех самых большущих гайках, которым он фрезеровал грань, и так дотянул до утра. На третью ночь глаза стали слипаться сразу после начала смены. Третья ночь — критическая. Пересилишь себя — значит, втянулся, дальше пойдет уже легче.
Стоит Федька у станка, смотрит, как широкая фреза с крупным спиральным зубом, быстро вращаясь, снимает толстую стружку с огромных круглых гаек, зажатых в чугунные тиски. Зачем такие гайки? Для танков? Не может быть, очень уж большие. Для каких-нибудь сверхтяжелых орудий? А может быть, просто для разливочных ковшей, как в мартеновском цехе? Кто их знает. Велят делать, значит, нужны.
Вертится фреза, льется на нее из резиновой трубки белая эмульсия, ползут навстречу вращению салазки, растет потихоньку горка свежей колючей стружки. Федька счищает ее щепочкой, проталкивает по пазам стола в самый конец, а там осторожно, чтобы не занозиться, собирает рукой и — в ведро, старое, корявое, что стоит на черном от мазута торцовом полу. Гайки, фреза, эмульсия, тиски, стружка, черный торцовый пол… Скупой свет лампочки над станком, его широкая, размытая тень…
Цех ночью кажется огромным, как будто и конца ему нет. Днем здесь шумно и тесно, у каждого станка люди, а в ночную смену — там горит одна лампочка, тут другая, подальше третья, и желтеет вдали освещенный прямоугольник окна инструменталки. Она открыта, но инструментальщица, конечно, спит. Что ей ночная смена: кому надо — разбудит. Есть же счастливые люди на свете!
В цехе тишина. А шумы от нескольких станков, работающих в разных концах, доносятся сквозь эту тишину, как бы даже не тронув ее. Мало людей в ночной смене. Не хватает народу. Все ушли на фронт.
Вертится фреза, льется эмульсия, а глаза закрываются сами собой. Стружка… Надо ее убрать, но руку так трудно поднять…
Слава богу, готова еще одна грань, выключаем, ставим гайки другой стороной, снова запускаем станок. И спать уже не так хочется. Можно бы ставить гайки по одной, тогда переставлять приходилось бы чаще, но потеряешь много времени, мало сделаешь, опять нехорошо…
Зажав гайки новой гранью, Федька пускает станок на самоход. Опять вертится фреза, и медленно, почти незаметно для глаз, ползут навстречу вращению салазки. И опять нестерпимо хочется спать. Надо сходить к токарю, может, даст закурить.
Токарь этот уже старый, ему, наверно, лет тридцать с гаком, женатый, и даже дети, говорят, есть. Оставили на заводе, бронь дали как незаменимому специалисту. И верно, на любом станке может, а уж токарь какой — артист! Вот он нарезает внутреннюю резьбу на огромных гайках, куда целая оглобля влезет. Как бешеный крутит рукоятки суппорта, заводит внутрь длинный крючковатый резец, не видя, подводит его к внутренней поверхности гайки, тут же включает резьбовой ход, и резец быстро выползает наружу, а перед ним, отливая синевой, извивается горячая, ломкая стружка. Загляденье, а не работа.
— Здорово, Кононов, — говорит Федька.
— Здорово, — отвечает Кононов, даже не обернувшись. Вот работает, дьявол! — Ты чего, опять в ночную?
— Ну да… Мужиков-то нету.
— Вот и я… Мужиков-то нету.
Федька стоит рядом, переминаясь с ноги на ногу. Смотреть уже неинтересно — чего смотреть, надо ж сказать, зачем пришел.