Когда отцовы усы еще были рыжими — страница 4 из 85

лялся полицейский и говорил, что бочки угробят мостовую.

Повозка была нагружена доверху. Но запах доносился до вас раньше, чем она проезжала мимо. Это был чудесный аромат выдохшегося пива, мешавшийся с запахом прогретых солнцем пустых бочек и острым, щекочущим ноздри аммиачным запахом потных лошадей!

Я пробежал несколько шагов рядом с повозкой: у меня даже голова закружилась от этого запаха. Я остановился, закрыл глаза, опять представил себе этот запах, и мне вдруг стало так хорошо, так прекрасно, что я издал громкий клич и помчался через улицу. Взвизгнули тормоза какой-то машины, шофер рывком открыл дверцу и выругался мне вслед.

Я пробежал еще немножко, а потом у меня заскочили шарики за ролики, и я начал прыгать по мостовой, так как на ней были нарисованы классики: вверху "небо", внизу - "ад" и т. д.; а тут подошла маленькая девочка, которая их нарисовала, и говорит, это, мол, ее классики, и мне не положено тут прыгать. Но я продолжал прыгать ей назло, и девчонка разревелась, тогда я так ее пихнул, что она шлепнулась и завопила что есть мочи.

Я быстренько перебежал на другую сторону и опять пошел медленно, делая вид, будто ничего особенного не случилось, а просто я искал коробки от сигарет, ведь на них иногда попадаются картинки.

Солнце уже здорово грело, можно было бы спокойно запустить волчок или поиграть в бабки. Но стоило мне об этом подумать, как у меня возникло точно такое же чувство, какое бывает ночью, когда проснешься и наверняка знаешь, что сейчас вернется отец, и тут же слышишь, как открывается дверь подъезда, брякает связка ключей и отец отпирает дверь квартиры. Сейчас было что-то похожее, я знал: в эту минуту должно случиться нечто необыкновенное. Это висело в воздухе, каждому дураку было ясно; и я остановился, затаив дыхание и открыв рот.

Тут оно и случилось. Сперва было только дуновение, потом жужжание, потом еще какие-то звуки и наконец - музыка - шарманка, первая шарманка в этом году. Она пока играла где-то очень далеко: всякий раз, когда у перекрестка проходил трамвай или даже если мимо меня проезжала легковушка, они заглушали музыку, и мне приходилось напрягаться изо всех сил, чтобы снова ее поймать.

Я прислушался, и вдруг сердце у меня сжалось. Это была та самая песенка, которую играл музыкальный автомат, когда мы вытаскивали отца из пивной. Отец потерял работу, но смеялся, хотя обычно он никогда не смеялся, а тут снова и снова совал монетки в музыкальный автомат, тот играл песенку, а отец тихонечко подпевал и смеялся. Мама терпеть не могла эту песню, хотя мне она уже тогда очень нравилась. Но сейчас, когда ее играла шарманка, она разносилась над домами и звучала куда лучше. Вдруг я ужасно испугался, что она смолкнет, весь задрожал, сердце забилось как бешеное, и я помчался вслед за музыкой. Но не очень-то тут разбегаешься, пришлось идти медленно и тихо, пропускать грузовики и мотоциклы, опять останавливаться, слушать, затаив дыхание, и примечать, откуда дует ветер; совсем это было не просто определить, с какой стороны доносится музыка.

Немножко я все-таки приблизился, но поймать ее по-настоящему все никак не мог. Ну будто заколдованная, только я подумаю: вот осталась одна улица, как вдруг музыка оказывается еще дальше, чем прежде, а то и совсем пропадет; тогда я стоял, переминаясь с ноги на ногу и зажав рукой рот, только бы не разреветься. Но немного погодя музыка обязательно слышалась снова, надолго она не замолкала.

Я бежал дальше, я давно уже не знал, где нахожусь, но это было не важно, важно было только одно: найти шарманку. Нетерпение мое нарастало, я заметил, что начинаю уставать и тут на меня напал страх, а вдруг я совсем выбьюсь из сил и уже не найду шарманку.

Я очутился в квартале, где были одни только фабрики; их трубы казались огромными, огненно-красными сигарами, повсюду раздавался грохот машин, шипение и удары молота. Но самое странное, что именно здесь шарманка слышалась отчетливее, чем где бы то ни было.

Я стал слегка подпевать песенке, но тут завыл гудок, потом второй, третий, и вот уже на всех фабриках выли гудки, стали распахиваться ворота, и рабочие повалили на улицу.

Я свернул в проулок, но и здесь было полно рабочих. Я бросился назад, но теперь рабочие уже были везде, и везде в воздухе висел вой гудков. Я закричал, заплакал, заметался, но они все только смеялись, потом один сгреб меня в охапку и потащил к полицейскому.

Я вырвался и побежал прочь, но тут гудок смолк и улица вновь опустела.

Я остановился, прислушался и так долго не переводил дыхания, что, казалось, голова вот-вот лопнет, и... ничего. Шарманка молчала, гудки заставили ее замолчать. Тогда я сел на край тротуара, и мне захотелось умереть.

ПОДАРОК

Лучшей моей игрушкой был щелкунчик, у него недоставало нижней челюсти, потому что Герта как-то вздумала щелкать им грецкие орехи, а он годился только для лесных. Звали его Перкео, и я всегда брал его с собою в постель, а по воскресеньям у него бывал выходной и он встречался с морской свинкой по имени Жозефа.

Жозефа принадлежала Герте, а Герта была моей невестой. Она жила в доме напротив. И целыми днями сидела в кресле на колесиках, потому что носила гипсовый корсет, а в нем не больно-то побегаешь.

Мы давно договорились, что если Герта умрет, я положу Перкео к ней в гроб, а Жозефу возьму к себе, ведь Жозефа - наш ребенок.

Герта всегда знала, что скоро умрет; ее это ничуть не огорчало. Она говорила: невелика беда, все равно ведь умирать надо; и когда она умерла, у нее было такое милое лицо, что я удивлялся, отчего это все плачут.

Мама тоже пришла и плакала больше всех. А когда увидела, что я не плачу, у нее стали злые глаза, и она потом говорила, что я бессердечный.

На следующий день я взял щелкунчика и пошел к Гертиной матери. Я сказал, что хочу положить щелкунчика в гроб.

Но Гертина мать вдруг всхлипнула, сказала, как у меня только язык повернулся такое выговорить; она даже представить себе не может, почему Герта меня любила, я ведь такой ужасный ребенок.

Я разозлился на Гертину мать, и хотя мама меня принарядила, я пошел не на похороны, а весь день ловил головастиков; когда я вечером вернулся домой, штаны у меня были в ряске, воротник курточки и ботинки в глине; отец бранил меня, а у мамы опять стали злые глаза, и она сказала, что я, во всяком случае, не в нее пошел.

В наказание ей я на другой день прогулял школу. Уложил щелкунчика в ранец и отправился на кладбище.

Где лежит Герта, я не знал, но какой-то человек - он сидел на холмике и пил кофе - сказал мне где; он взял свою лопату и пошел со мной.

- Это твоя сестра?

- Нет, - сказал я, - невеста.

- Вот оно что, - сказал человек, - она была хорошенькая?

- Да, - отвечал я, - очень.

- Худо, хуже некуда, - сказал он.

- Герта совсем не боялась, - сказал я.

- Вот как, - сказал он.

Я достал щелкунчика и спросил, не может ли он одолжить мне свою лопату, я хочу раскопать могилу, чтобы положить к Герте в гроб щелкунчика.

- Черт подери, - сказал человек, - а раньше ты не мог этого сделать?

Я объяснил ему, что я хотел, но мать Герты сказала, что я ужасный ребенок, и тогда я ушел, и на похороны тоже не ходил.

- И ничего не потерял, - сказал он.

- Но как же я теперь вложу щелкунчика в гроб? - спросил я. - Я ведь ей твердо обещал.

- А ты поставь его на могилу, - посоветовал он.

- Чтобы его сперли, - сказал я, нет уж.

- Черт подери, - согласился он, - верно.

Я спросил, запрещено ли открывать могилы.

- Собственно говоря, да, - ответил он.

- Но может быть, когда стемнеет, - сказал я.

- Может быть, - сказал он.

Я спросил, когда мне прийти, и он ответил: в восемь.

Я пошел не домой, а на Гнилое озеро, ловить головастиков. В полдень я стащил немного корма из фазаньего домика, семечки и просо, и тут же съел. Потом еще поглазел на лысух, а вечером то и дело спрашивал, который час, и к восьми пошел на кладбище. Мой новый знакомый уже был там. Сидел на холмике и курил; лопата лежала рядом.

- Придется подождать, - заявил он, - еще не совсем стемнело.

Я подсел к нему, и мы стали слушать дрозда. Потом появились летучие мыши, а когда стало уже совсем темно, он сказал, что пора начинать.

Мы убрали венки, потом он начал копать, а я смотрел, не идет ли кто.

Копал он очень быстро.

Я ходил взад и вперед, и вдруг раздался глухой звук - лопата ткнулась во что-то деревянное.

Человек выругался, опять что-то стукнуло, а потом он спросил, хочу ли я еще раз взглянуть на нее,

- Зачем, - удивился я, - я и так ее помню. Пусть он только положит туда щелкунчика.

- Готово, - сказал он.

Я видел, как он зажег карманный фонарик; одно мгновение световой кружок стоял неподвижно, потом свет снова исчез. Человек вылез наверх, и теперь слышно было лишь, как падают комья земли.

Когда мы аккуратно разложили венки, он подсадил меня на стену.

- Смотри у меня, если кому-нибудь расскажешь.

- Кому же я буду рассказывать?

- А я почем знаю.

- Такое можно было бы рассказать только Герте, - отвечал я.

- Да, - сказал он, - она была очень хорошенькая.

- Ты тоже ее знал? - спросил я.

- Нет, - отвечал он, - ну-ка, мотай отсюда.

- Сейчас, - сказал я, - и большущее вам спасибо.

- Ладно, хватит, - буркнул он. Его голова исчезла за стеной, потом я услышал, как он прошел по дорожке, посыпанной гравием.

Меня здорово изругали в тот вечер; и то, что щелкунчик исчез, они тоже заметили. Я сказал, что уронил его в воду, когда ловил головастиков.

На другой день я пошел забирать Жозефу.

Но матери Герты не было дома; прислуга сказала, что она пошла искать квартиру.

Я удивился, ведь у нее же есть квартира.

- Да, - отвечала девушка, - но здесь ей все напоминает о Герте.

Я не сразу понял, сказал, что я, собственно, пришел за Жозефой, я договорился с Гертой, что буду о ней заботиться.