И когда работа с ее сутолокой закончилась и вымолоченный хлеб заполнил все низкие амбары, он вдруг, словно очнувшись от сна, понял: самые жаркие два летних месяца уже прошли, и дни стали гораздо короче и прохладнее; он сам утомлен и слишком долго, не раздеваясь, спит и днем, и ночью; срывается с места, едва мелкий дождик с нахмурившегося неба начинает барабанить по жестяной крыше, и потом лежит с сонными мыслями и открытыми глазами и думает: «А свекла-то растет… растет…»
Один из праздничных дней он так и проспал, не раздеваясь. Когда он проснулся, на дворе было совсем темно и прохладно, и в деревенских домиках там и сям, дрожа, вспыхивали вечерние огоньки. Теплый воздух напоен был тишиной, и лишь легонький ветерок на дворе шептал унылую повесть об отошедшем дне; ветерком пахнуло на него и темнотой через открытое окно, и сердце тоскливо забилось: «Так и кончился день… кончился…»
Выспавшийся и спокойный, он умылся, надел белый воротничок и манжеты, не торопясь выпил чаю и приказал заложить лошадей. Пора бы, кажется, и в город заглянуть… В самом деле, пора.
Он давно уже не был в городе, и его туда тянуло. Сидя в бричке, он неторопливо размышлял о том, что следовало бы приказать кучеру погнать лошадей; тогда он мог бы еще засветло приехать в город, и Миреле с хромым студентом, гуляющие в числе других парочек в самом начале улицы, могли еще, пожалуй, увидеть его.
Но он не сказал кучеру ни слова и позволил ему ехать всю дорогу не спеша. А когда тот разозлился на правую пристяжную и сердито хлестнул ее ни за что ни про что, он даже прикрикнул на него, как настоящий хозяин:
— Потише ты, потише! Торопиться нечего!
Он был невозмутим, слегка хмур, но спокоен, и думал все время о Миреле: «Люди могут еще в самом деле подумать, что я не могу обойтись без нее, что я бегаю за нею…»
Когда они стали подъезжать к городу, сердце его защемило тоскою более обычного, и он с возбуждением и смущенно поглядывал на гуляющие парочки, не замечая, что уже совсем стемнело и даже на близком расстоянии невозможно различить черты человеческого лица. Он досадовал на себя за то, что поворачивает голову к каждой парочке и, не желая того, все же смотрел и думал: «Нет ее… А мне-то какое дело? Да, ее, вероятно, нет».
Вечерние огоньки уже глядели задумчиво из разных уголков городка на проезжающую по улице бричку. Они напоминали, что за все это долгое время он не был здесь ни разу, усиливали тоску по ней, по бывшей невесте, и еще милее становилось в воспоминании ее давно не виденное печальное лицо.
Ему думалось: «Там, в одном из этих освещенных городских домов сидит она теперь, вероятно, грустная и равнодушная к окружающим, глядит голубыми глазами на лампу и молчит».
И быть может, зайдет там речь о нем, Вове Бурнесе, и кто-нибудь скажет: «Немало деньжонок заработает он в этом году… изрядно заработает…» А она на минуту оторвет свои грустные глаза от лампы и спросит: «Кто? Вова Бурнес?»
И потом снова будет глядеть печально в огонь, глядеть долго и молча, и никому не узнать, о чем она думает; не узнать никому, жалеет ли она о том, что отослала обратно тноим, или нет.
Вдруг, едва бричка поравнялась с первыми городскими домами, кто-то остановил ее и принялся кричать во весь голос:
— Нету их дома, отца с матерью! Еще вчера с самого утра уехали в уездный город!
Это был молодой эконом, служивший в одном из отцовских имений и теперь возвращавшийся на ночь к себе в деревню.
Он почувствовал что-то обидное для себя в том, что этот парень в высоких сапогах остановил его у самой околицы города из-за сущего пустяка, из-за того, что родители его еще вчера утром уехали зачем-то в уездный город.
И ему почудилось, что какая-то из гуляющих парочек остановилась и стала посмеиваться над его обидой. Разозленный этим, он крикнул эконому:
— А хотя бы их и не было дома, мне-то что?..
И тут же, хлопнув кучера по спине, приказал ему ехать как можно быстрее. Он был возбужден и рассеян и думал все время, пока бричка подъезжала к центру городка: «Ну и дурак же этот эконом… настоящий болван…»
Подъехав к отцовскому дому, расположенному на базарной площади, он увидел, что окна залы ярко освещены и празднично глядят в ночь. Сразу гнев как рукой сняло; он изумился: «Неужели гости? Какие-же могут быть сегодня гости?»
Тотчас вспомнив о Миреле, он бросил взгляд туда, на дом ее отца, глядевший сюда темными окнами с противоположной стороны улицы, и почувствовал, что сердце забилось быстрее. Разве с нее не станется? Она могла прийти сегодня в гости к его сестрам.
Медленно снял он пальто в ярко освещенной передней. Он не торопился и даже мимоходом улыбнулся пожилой кухарке, быстро пробегавшей мимо столовой. И этой своей улыбкой остался очень доволен: «Во всяком случае, надо быть теперь спокойным и благоразумным, а главное — не торопиться и виду не подавать, что он рад ее приходу».
Разные голоса доносились из зала в столовую, куда он наконец вошел. Там рассуждали и спорили; хромой студент был тоже здесь и старался перекричать всех:
— Постойте-ка! Много дали до сих пор метафизики?
Братишка, случайно забредший из залы в столовую, увидел его, подбежал и обеими ручками обхватил его колени. Он поднял ребенка, поставил на стол и заговорил шутливо:
— А ты все бегаешь? Все бегаешь?
Но двери зала, откуда вышел мальчик, остались открытыми, и глаза его время от времени украдкой обращались туда.
Кроме хромого Липкиса в зале находились еще студент, которого отец недавно выписал из столицы к детям, одна из младших сестер и какая-то красивая незнакомая ему девушка. Сестра и незнакомка сидели на мягком диване, а студенты стояли друг против друга с разгоревшимися лицами и были совершенно поглощены спором.
Он вошел в зал, спросил у сестры об уехавших родителях, подошел к студенту-репетитору, протянул ему руку и любезно спросил:
— Что поделываете? Как живете?
Но тот был так поглощен своими рассуждениями, что ничего ему не ответил и продолжал кричать хромому Липкису:
— Ну, а любовь? Ну, а каждая мысль, которая переходит в ощущение?
Здесь, в отцовском доме, эти два студента совсем не замечали его, и весь вечер напролет рассуждали о вещах для него непонятных — они попросту забыли о его присутствии. А ему вдобавок пришлось остаться здесь на ночь!
Возвращаясь около девяти часов утра к себе на хутор и проезжая через западную окраину городка, он увидел Миреле. Одетая по-дорожному, она сидела в наемной бричке и у калитки одного из угловых домишек поджидала хромого студента Липкиса, поджидала возбужденно и улыбаясь. А он, хромой Липкис…
Вот заковылял он торопливо к бричке, на свежевымытом лице его — отпечаток рассеянности, и он совсем не слышит, как мать его, вдова, кричит сыну вслед, приоткрыв дверь:
— Липа, прошу тебя, захвати теплое пальто! Ну, право же, Липа, захвати пальто…
Ощущение неловкости, стыда и обиды не покидало Вову всю дорогу на обратном пути; он был взволнован и решил: отныне он будет ездить в город редко. Совсем, совсем редко…
Глава третья
И он стал ездить в город редко, совсем редко. Одному маклеру, который предложил ему покупателей на остатки пшеницы, он даже сказал:
— Не беда, если купцы потрудятся сами ко мне приехать. Я, слава Богу, людей из дому не гоню.
Говоря это, он был уверен, что маклер повторит эти слова в доме его бывшей невесты; и в конце концов станут ездить к нему купцы из города и будут вести себя так же чинно и почтительно, как в домах окрестных помещиков.
Спокойный и молчаливый, отправлялся он каждый день к своим приземистым хлебным амбарам, а потом туда, к полям, где мужики и бабы врассыпную торопливо копали его свеклу. А по вечерам лежал одиноко в своей комнате на диване, раздумывал о себе, о заработанных деньгах да еще о том, что там, в городе, Миреле ходит уже в теплом осеннем жакете по холодным и темным улочкам, а его шесть тысяч все еще лежат с Мирелиными тремя у старого кашперовского графа; и радовался новой обстановке, которую недавно купил для своей усадебки; «Хорошо ли, что потратил на обстановку целых триста рублей? Разумеется, хорошо».
Там, за окнами его освещенного домика, было теперь тихо, мертво. Вызвездившееся неимоверно широкое небо расстилалось в вышине над темной, рано уснувшей деревушкой. В огороженном забором дворе попа заливались с наступлением ночи злые собаки, подымая вой при малейшем близком или отдаленном шуме, а то и попросту, задрав кверху морды, лаяли куда-то в пространство, по направлению к спящей деревушке, и наполняли по-осеннему холодный ночной воздух своим уныло-злобным воем.
Около восьми часов собаки обычно заливались злее и яростнее, и тяжелые мужицкие шаги раздавались возле кухонной двери. Тогда он, не вставая с дивана, подымал голову, прислушивался и кричал в открытую дверь:
— Эй, Алексей, есть там что-нибудь с почты, Алексей?
Он знал, что кроме газеты «Биржевые Ведомости» ничего быть для него не может, но каждый вечер обращался с такими словами к Алексею оттого, что они ему нравились, и оттого, что так часто произносили их те аристократы-помещики, с которыми он по-соседски вел дела.
Долго сидел он потом, развалясь по-хозяйски, у лампы с голубым абажуром, погруженный в думы, и разглядывал развернутый газетный лист. Он перечитывал вслух по нескольку раз непонятные места и прежде всего проверял курс ренты в рубрике биржи: у него самого был уже прикоплен изрядный капиталец, и он мог в любой момент купить ренту и держать ее, как это делают помещики, под замком в комоде; притом ренту имел всегда маленький, вечно веселый и вечно занятый делами Нохум Тарабай, тот самый Тарабай, который жил за восемнадцать верст отсюда на большом сахарном заводе, жил широко, по-барски, и детей своих воспитывал где-то в далеком большом городе. Встречаясь в обществе с этим Нохумом Тарабаем, он как-то нашел случай показать ему, что он, Вова Бурнес, тоже не лыком шит и при случае может бойко и громко осведомиться: «Пане Тарабай, как на этой неделе четырехпроцентные?»