Было еще темно, когда сыграли «Побудку».
Солдат Казанского запасного полка вывели на плац. Маршировали без песни. А когда рассвело, все увидели углем написанную на казарменной стене солдатскую резолюцию:
Нас не запугать! Дальше фронта не пошлют.
А брату- солдату Петру Баранову мы говорим:
«Товарищ, верь, взойдет заря!
Тюрьмы и каторги скоро рухнут!»
5
Наступил семнадцатый год.
Фронт в далекой Галиции трещал по всем швам. Бурлила солдатская масса в окопах и в тыловых казармах. Неспокойно было и в Казанской губернской тюрьме, где в ожидании ссылки в Сибирь содержались политические заключенные. Бунт «политических» начался после отказа тюремного начальства расковать больных. В своей петиции «политические» угрожали массовой голодовкой. Тюремное начальство догадывалось, кто был автором петиции заключенных.
Все одиночные камеры Казанской тюрьмы были заняты, и Баранова сначала поместили в общую. После петиции его перевели в восьмую, подвальную, камеру, где содержался приговоренный к каторге крестьянин-татарин, обвиненный в злонамеренном покушении на старосту села. Крестьянин по-русски не разговаривал, вины за собой не знал и к еде не дотрагивался. Только пил воду, курил и, как затравленный зверь, свирепо огрызался. Худшего наказания, чем общество с таким заключенным, тюремное начальство придумать не смогло.
Совершая утренний обход, начальник тюрьмы с опаской приблизился к восьмой, «антихристовой», камере. Сначала прильнул к стеклышку «волчка» и увидел: русский и татарин сидели на табуретках друг против друга и оживленно беседовали.
Тыча пальцем в грудь собеседника, Баранов говорил:
- Ты! Ты!
- Син! Син! - кивал головой татарин. [15]
- Это усвоено, - радовался Баранов и стучал себя кулаком в грудь: - Я! Я!
- Мин! Мин! - кивал головой татарин.
- Правильно!
Он обнял татарина: Они хлопали друг друга и уже вместе восклицали:
- Мы - бэз! Мы - бэз!
Вдруг татарин вырвался из объятий Баранова, метнулся в угол, съежился.
Заскрипел дверной засов, щелкнул замок, и надзиратель впустил в камеру начальника тюрьмы.
- Бес, истинный бес, - начальник тюрьмы покосился на татарина, потом подмигнул Баранову: - Развлекаетесь, господин политический?
- Нуте-с? - вызывающе спросил Баранов, с трудом сдерживая смех.
Маленький, толстый и краснощекий начальник тюрьмы был удивительно похож на главного бухгалтера из петербургской конторы «Продамет». Главбух «Продамета» обращался ко всем без исключения сослуживцам и посетителям с неизменным «нуте-с», и Баранов так часто копировал главбуха, что не заметил, как «нуте-с» стало и его привычным обращением.
- Нуте-с, господин начальник, где нам развлекаться, как не в тюрьме? Учим друг друга…
- Друг друга? - ехидно спросил тюремный начальник. - Дикий татарин и просвещенный россиянин… Да с такого инородца легче семь шкур содрать, чем обратить его в истинную веру. Я, признаться, опасался, как бы сей зверь человекоподобный по лютой злобе с вас кожу не содрал. А я буду в ответе.
- Не беспокойтесь, мы не враги, и мне с ним неплохо. А плохо мне без бумаги и карандаша.
Начальник тюрьмы прищурился:
- Вот как? Что ж, я распоряжусь! Будет вам бумага и карандаш. Только никаких эксцессов, протестов, петиций! Тюрьма есть тюрьма. В ней царит дух смирения. Смирение или наказание? Выбирайте. Лучше вам смолоду это запомнить. Век благодарны будете за добрый совет.
- Еще бы!… Много бумаги дадите?
- А это опять же от вашего поведения зависит. Дам толстую тетрадь на полный курс самообразования. Проверять [16] тетрадь буду я. Лично. Не будет крамолы - везите тетрадь в Сибирь.
- Понимаю. - Баранов повернулся к татарину: - Муста, благодари начальника.
Татарин не понял разговора. Он привык к окрикам, зуботычинам, и его насторожил заискивающий тон тюремного начальника.
Вечером надзиратель принес в «антихристову» камеру тупо заточенный карандаш и толстую ученическую тетрадь с печатью начальника Казанской губернской тюрьмы.
6
«Никто меня не упрекнет в том, что я не жил или не живу будущим. Здесь, в тюрьме, меня часто навещают воспоминания, но и они чередуются с реальными мечтами, планами и скрашивают неприглядную действительность… Что было хорошего в моем детстве, в моей юности?»
Петр оборвал запись: нельзя доверять «казенной» тетради. Ее часто просматривают, ищут «крамолу». Уже много листов исписаны задачами, формулами. На полях этих листов нет пометок тюремного цензора. Запрет последовал, как только в тетради появились высказывания философов и писателей - те, что сохранила Петина память.
«Мне нравятся картины Рембрандта, Рубенса», - записал однажды Петр, вспомнив спор друзей. На выставке в Эрмитаже ему сказали: «У тебя отсталый вкус, сейчас модно новое течение в живописи». А Белла поддержала Петра: «Модное течение… Незачем навязывать другому свой вкус». В тюремной тетради Петр завершил спор: «Небо да хранит нас от законодателей в понимании красоты».
Начальник тюрьмы, возвращая тетрадь, строго сказал:
- Кощунствуете! Законы освящены всевышним. Охраняет законодателей тот, кто в небесах… Решайте лучше задачки, молодой человек!
…Что же все-таки хорошего было в прошлом? И почему оно представляется теперь Петру таким светлым, радостным? Может быть, это вызвано тоской по воле? Нет, человеку, где и как бы он ни коротал свой век, дороги годы детства, отрочества, юности. [17]
* * *
Жили Барановы на окраине Петербурга. В Новой Деревне снимали ветхий домишко, принадлежащий купцу Половневу. Купец дорожил лишь участком и огородил его крепким забором, но покосившуюся хату не сносил - находились квартиранты.
Из ворот дома каждое утро, громыхая огромной бочкой, выезжал к Неве на дрогах водовоз Иона Баранов, мужик рослый и кряжистый, рыжебородый и горбоносый, на вид мрачный, на слова скупой.
Иона расстался с деревней после голодного года в Рязанской губернии. Сначала он нанялся в порту крючником. Винцом не баловался, часто работал две смены, чтобы скопить деньжат, обзавелся лошадкой, дрогами и стал в Новой Деревне водовозом. Петербуржцев-дачников снабжал водой днем, а кухню ресторана «Ливадия» - вечером. Этим нехитрым промыслом да небольшим огородом кормили Барановы всю семью. Сами маялись, а детей учили грамоте, ремеслу. Жила в родителях неистребимая надежда вывести ребят «в люди».
Пете минуло тринадцать лет, когда выхлопотали ему место ученика в торговой конторе «Продамет». Управляющий конторой приметил усердного и смышленого паренька и вскоре доверил ему работу счетовода. Новый кормилец появился в трудный для семьи год. Еще не старого и никогда не болевшего водовоза сразил разрыв сердца. Грохнулся он на пороге кухни ресторана «Ливадия» и уже не встал. Погоревала вдова Ирина Тимофеевна, продала лошадь, дроги, а рассохшуюся бочку ребята распилили на щепу.
После смерти мужа Ирина Тимофеевна крепко занедужила. Все время тревожилась за своего любимца Петьку, который томился в городской тюрьме «Кресты», ожидая суда. Мать знала, что Петю арестовали «за политику», и уже не чаяла повидать его. В тюрьму явились товарищи Петра с просьбой отпустить узника проститься с матерью. Старший надзиратель уныло сказал Петру:
- Отпустим тебя на сутки. Если сбежишь, то мне, конечно, вздрючка будет, но твои приятели сядут в «Кресты», а первой арестуем твою подругу Беллу. За твой побег - ей пожизненная каторга. Так и знай. [18]
И Петр поклялся:
- Вернусь!
Завидев сына, Ирина Тимофеевна хотела крикнуть и не смогла - губы только мелко задрожали. Младшая дочь Фрося солгала матери: «На воле наш Петя, на воле!» Ирина Тимофеевна скончалась на рассвете, днем похоронная процессия двинулась к церкви по окраинной улице, чтобы не привлечь внимания городовых. Дети похоронили ее, а вечером Петр уже помогал Фросе собрать пожитки - вместе с младшими братишками уехала Фрося к тетке в Старую Деревню. Петр вернулся в тюрьму.
«Что же хорошего было в моем детстве, в моей юности?»
Петр зажег огарок, склонился над тетрадкой, задумался… Была нужда беспросветная, были тревоги, тяжкие лишения. А за все и за всех в ответе - мама. Она редко улыбалась, часто плакала и… считала себя самой счастливой матерью на свете. Одиннадцать детей родила, семерых - Петр был пятым - выходила, и до вечного покоя не было у нее дня без забот.
«Прости, дорогая, за огорчения, что причинил тебе. Иначе я не мог…»
Эту запись еще можно доверить тетради, не больше. Петр погасил огарок.
Тихо в камере. Сосед устал молиться своему аллаху, свернулся на полу калачиком и заснул. Петр тоже закрыл глаза, но и в гнетущем мраке тюремного безмолвия зримо возникают видения прошлого.
7
…Зима. Февральская метель накрутила за ночь сугробы и к утру начисто замела дорогу к церковно-приходской школе. Ребята остались дома. Все помогают маме в субботней приборке. Закончив стряпню, мама прикрыла жарко натопленную печь заслонкой, села у светлого окна, скинула косынку. Не старшая дочь Пелагея, не Фроська, а он, Петька, расчесывает ее длинные гладкие волосы и рассказывает при этом удивительные истории из прочитанных книжек. Никто не умеет так слушать Петю, как мама. Она только изредка вздохнет, скажет сама себе: «До чего, господи, мир велик. Сколько стран, сколько имен чужеземных!» [19]
Потом видит Петр знакомый луг в солнечное воскресное утро. Вся Новая Деревня высыпала на луг, собралась у высокого берега реки. А на другой стороне реки - Коломяжский ипподром. Там - большой праздник по случаю окончания первой в России «Авиационной недели». Играет духовой оркестр, бойко торгуют трактирные буфетчики, и шумит, волнуется пестрая толпа, наблюдая, как соревнуются в воздухе русские и иностранные летчики.
С Коломяжского ипподрома взлетел последний самолет. Надрывно тарахтя и заметно виляя, тянется к небу огромная, неуклюжая механическая стрекоза. И у всех на виду летчик - его голова, туловище, руки и ноги. Зрители по-разному выражают свои чувства. Ликует и рукоплещет молодежь. Кто-то декламирует: «Безумству храбрых поем мы песню». Старики осуждающе охают. Среди них купец Половнев. Он в черном сюртуке, в черном высоком картузе с блестящим козырьком. Половнев даже за бороду схватился, будто хочет пригнуть голову, чтобы не смотреть наверх. А в глазах ненависть. Как смеет человек парить выше Александровской колонны и даже самого Исаакиевского собора? Не удержался Половнев, разомкнул губы: