— Нет.
— Амбиции?
— Нет.
— Тогда прыгайте.
Я хотел возразить ему, что он как раз и мешает мне прыгнуть, но решил, что пора прекратить этот пустой разговор.
Твердым шагом я направился к краю пропасти и так же твердо замер у обрыва. Но мысли словно приковали ноги к земле. Как человек с перстнями осмеливается решать мою судьбу? Как это он может судить, годен я к тому, чтобы разбиться о скалы или нет? Кто позволил ему приказывать мне прыгать в пропасть? Я обернулся и крикнул в его сторону:
— Я собираюсь покончить с собой не ради вас, а ради себя!
Оторвав от стула свое длинное худое тело, он подошел и стал рядом со мной. От ветра он покачивался взад и вперед, словно маятник.
— У вас поистине переменчивое настроение. Когда я предлагаю вам не прыгать, вы хотите сигануть в пропасть. А когда я предлагаю вам прыгнуть, у вас пропадает желание. Вам что, всегда хочется делать наоборот все, что вам говорят?
— То, что я делаю, касается лишь меня. И больше всего мне хочется не видеть вас никогда. Исчезнете.
— В любом случае, уже слишком поздно, вы не прыгнете. Если самоубийца не решается больше четырех минут, то ему уже не суждено стать настоящим самоубийцей. Это доказанный факт. А за вами я наблюдаю больше восьми минут.
Он улыбнулся, и драгоценные камни в его рту вновь полыхнули, переливаясь на солнце. Я заморгал, ослепленный роскошной улыбкой незнакомца.
Вдруг посерьезнев, он пристально посмотрел на меня.
— Я прошу у вас всего двадцать четыре часа. Подарите мне их. Если я не смогу убедить вас не обрывать вашу жизнь, то мой шофер завтра же привезет вас сюда, на это же место, в этот же час, и вы спокойно броситесь в пропасть.
Он взмахнул рукой, и я заметил на дороге длиннющий лимузин нежнокремового цвета, возле которого стоял шофер в черных перчатках и, покуривая сигарету, всматривался в горизонт.
— Двадцать четыре часа! Всего двадцать четыре часа, в течение которых вы, возможно, вновь ощутите вкус к жизни.
Я ничего не понимал. Ни нежность, ни доброта не исходила от этого человека, который, однако, желал спасти мою жизнь. Филантропы обычно подвижны, суетливы, толстоваты, с наивными влажными зрачками и круглыми розовыми щечками, с наигранным властным видом. Ничего похожего у человека в белом я не наблюдал. Я искоса посмотрел на него. Его темные глаза, спрятанные под густыми черными бровями, глубоко посаженные, словно призванные наблюдать, оставаясь незамеченными, возвышались над тонким, загнутым, как клюв, носом и смотрели на мир будто из орлиного гнезда. Глядя на него, бросающего на снующих по небу бакланов цепкие взгляды, точные и гнетущие, словно он выбирал себе жертву, можно было бы назвать его красавцем, но в этой красоте не было ничего человечного. Скорее, имперское превосходство.
Почувствовав на себе мой взгляд, он повернулся ко мне и выдавил натужную улыбку. Его губы вновь приоткрыли ювелирную лавку, и я начал про себя перечислять: рубин, изумруд, топаз, опал, брильянт. А что же это за лазурный отблеск там, на левом переднем зубе?
— Скажите, а вон тот камешек цвета ультрамарин, это ляпис-лазурь?
Он подскочил как ужаленный, и его улыбка погасла. Глаза незнакомца насквозь просверлили меня. Он с жалостью смотрел на меня.
— Ляпис-лазурь? Бедный идиот! Это не ляпис-лазурь, это сапфир.
— Согласен.
— Не понял?
— Я даю вам свои двадцать четыре часа.
Вот так я познакомился с человеком, который круто изменил мою жизнь и которого, по своему наивному разумению, я звал в последующие несколько месяцев своим Благодетелем.
Лимузин тихо скользил по дороге.
Мой Благодетель вытащил из кармана на одной дверце бутылку шампанского, из другого — бокалы, и мы, восседая на сиденьях из темной кожи, одурманенные витающим в салоне пьянящим запахом янтаря, перешли к методичному потреблению пенного напитка. Я с удовольствием предался этому занятию, избавлявшему меня от лишних разговоров. К тому же шампанское, которое я неторопливо потягивал из бокала, казалось, еще сильнее ударило в голову из-за того, что я пил в движении, и это приводило меня в полный восторг. Впрочем, движение было настолько плавным, что, если бы не мелькавший за тонированным окном пейзаж, можно было подумать, что мы так и не сдвинулись с места.
Наконец мы остановились у высоких ворот из решетки, увитой жимолостью и украшенной гербами из кованого железа. Охранник открыл ворота, и лимузин, грациозный и беззвучный, продолжил свой путь.
— Мы прибыли в Омбрилик.
— Омбрилик?
— Так называется мое поместье.
Дорога с высаженными по обе стороны тисами, безупречно подстриженными, петляла вокруг холма. Она поднималась медленно, по спирали, словно повторяя движение заворачивающегося винта. Нескончаемый вираж влево с бесконечной стеной из одних и тех же темных листьев, мелькавших у меня перед глазами, буквально вдавил меня в дверцу автомобиля. Я чувствовал себя подавленным этим, казалось, нескончаемым кошмаром. Я физически ощущал, как мое сердце смещается в правую часть груди. Нервно вцепившись в ручку двери, я ждал, что меня вот-вот стошнит.
Бросив на меня взгляд, мой Благодетель понял, что мне нездоровится.
— Омбрилик находится в центре спирали, — пояснил он, словно это могло облегчить мои страдания.
Наконец машина вернулась в прямое положение и через несколько секунд остановилась перед огромной виллой, которую я затрудняюсь описать, настолько громадной она была. Могу просто сказать, что этот дом в высшей степени олицетворял то, что понимают под роскошью и экстравагантностью. Множество лестниц убегало в разные стороны от круглого, с колоннами вестибюля, направляясь к силуэтам балконов самых разных размеров и форм, где опускались и поднимались причудливые дымчатые шторы. Лестничные площадки украшали огромные статуи запечатленных в камне в странных позах то ли людей, то ли животных. Я медленно следовал за мажордомом по широким коридорам, стены которых были увешены бесчисленными одинаковыми фотографиями хозяина виллы, которые, однако, при пристальном изучении отличались друг от друга какой-нибудь совсем незначительной деталью. Затем мы вышли на более узкую лестницу, где висевшие картины, выполненные грубыми небрежными мазками, представляли моего нового знакомого в ином виде: занимающегося любовными утехами со всеми животными, которых только придумали природа и человек, включая гиппопотама и единорога. На каждой картине его мужское достоинство выражалось в огромной круглой ярко-алой дубинке, похожей, скорее, на предмет страдания, нежели наслаждения. Мажордом, однако, с беспристрастным видом шествовал среди этих сцен животной течки, равно как и попадавшиеся на нашем пути слуги и служанки, и я решил придержать свое изумление. Но куда же я попал?
Поднявшись на последний этаж, мажордом провел меня в небольшую комнату с окном на всю стену, выходившим на море.
Я окинул взором натянутые на металлических рейках картины, выполненные гуашью, где были изображены ракушки и улитки. И вновь изумился, но уже с облегчением. Однако, подойдя ближе, я заметил, что на самом деле картины живописали замученных и распятых женщин. Стенам этого дома решительно не хватало только одного: чувства меры.
Когда мажордом оставил меня одного, я прилег на кровать и, сам не зная почему, принялся рыдать. Слезы лились сами по себе, прерываясь на мгновения душившим меня исступленным иканием. Я, наверное, провел таким образом добрый час, всхлипывая и дрожа всем телом, утопая в слезах и соплях, не понимая, каким горем я убит, прежде чем до меня дошло, что приступ вызван контрастом между моим недавним желанием покончить с жизнью и шикарным жилищем, которое подавляло меня размахом и роскошью.
— Ну как, может, теперь вы немного расскажете о себе?
Откуда он появился? Сколько времени он уже здесь? Сидя на краю кровати, он склонился надо мной со скучающим видом, который, наверное, выражал у него сочувствие.
— К чему это? — ответил я. — Ведь это вы должны вернуть мне вкус к жизни.
— О, об этом не беспокойтесь, этот вкус обязательно к вам вернется.
И он протянул мне бокал с шампанским. Откуда он, как фокусник, достает эти бесконечные бутылки и стаканы? Я с радостью принял вино, как христианин принимает причастие. По крайне мере, пьяный я буду меньше думать.
— Итак, — вернулся он к разговору. — Кто же вы?
— Знаете ли вы братьев Фирелли?
— Ну разумеется!
— Так вот, я их брат.
Он расхохотался. Его, видимо, очень рассмешил мой ответ, поскольку тело его вздрагивало от приступов смеха. Его веселье тем более выглядело жестокой пыткой, поскольку он, заливаясь от смеха, блаженно закрывал глаза, словно для него больше ничего не существовало в мире, словно раскаты его хохота смели с лица земли всё, включая меня! Я стоял как столб, молча взирая на своего мучителя.
Вытирая сквозь смех слезы, он, пожалуй, впервые посмотрел на меня ласкою:
— Ладно, давайте серьезно: кто вы?
— Я только что вам сказал. Вот уже на протяжении десяти лет я наблюдаю подобную реакцию. Я — брат братьев Фирелли, но никто в это не хочет поверить. Мне надоело это. Вот почему я хочу покончить с собой.
Взволнованный такой новостью, он вскочил и пристально посмотрел на меня.
— Невероятно! У вас с ними одна мать?
— Да.
— И один…
— Да.
— Это… И вы родились после, во время или до братьев Фирелли?
— После. Они мои старшие братья.
Непостижимо!
В то время на острове, где мы жили, вряд ли нашелся бы человек, которому было бы неизвестно имя братьев Фирелли. Газеты, плакаты, афиши, реклама, клипы, фильмы, спонсоры… Везде возможность показать братьев Фирелли оценивалась в суммы со многими нулями. Если удавалось их заполучить, продажи подскакивали в два раза, публика набрасывалась на Фирелли, а инвесторы подбивали неслыханные барыши. И всё благодаря тому, что братья Фирелли были просто-напросто двумя самыми красивыми пареньками в мире.