Когда я вернусь (Полное собрание стихов и песен) — страница 7 из 13

…Когда я уезжал из России, я не взял с собой никаких бумаг. Ни черновиков, ни записных книжек, ничего решительно. Я не был уверен, что бумаги мои пропустят, и понадеялся на свою память. Память меня не подвела! Но, тем не менее, сегодня, сейчас, три года спустя, я с великим трудом заставляю себя закончить работу над составлением этого сборника. Многие стихи-песни, помещенные здесь, были сочинены еще в России, это последние стихи, которые подписаны словами – Москва, Жуковка, Серебряный бор, Переделкино. И мне очень трудно расстаться с этими стихами! Мне все время кажется, что было что-то еще, и еще, и еще, что я, все-таки, многое растерял, забыл… Может быть, я и вправду что-то забыл!

Александр Галич

…Когда умирают травы – сохнут,

Когда умирают звезды – гаснут,

Когда умирают кони – они дышат,

А когда умирают люди – поют песни!

Велемир Хлебников

Когда я вернусь 

Когда я вернусь…

Ты не смейся, когда я вернусь,

Когда пробегу, не касаясь земли по февральскому снегу,

По еле заметному следу – к теплу и ночлегу –

И вздогнув от счастья, на птичий твой зов оглянусь –

Когда я вернусь.

О, когда я вернусь!..

Послушай, послушай, не смейся,

Когда я вернусь

И прямо с вокзала, разделавшись круто с таможней,

И прямо с вокзала – в кромешный, ничтожный, раешный –

Ворвусь в этот город, которым казнюсь и клянусь,

Когда я вернусь.

О, когда я вернусь!..

Когда я вернусь,

Я пойду в тот единственный дом,

Где с куполом синим не властно соперничать небо,

И ладана запах, как запах приютского хлеба,

Ударит в меня и заплещется в сердце моем –

Когда я вернусь.

О, когда я вернусь!

Когда я вернусь,

Засвистят в феврале соловьи –

Тот старый мотив – тот давнишний, забытый, запетый.

И я упаду,

Побежденный своею победой,

И ткнусь головою, как в пристань, в колени твои!

Когда я вернусь.

А когда я вернусь?!..

СЕРЕБРЯНЫЙ БОР

СВЯЩЕННАЯ ВЕСНА

Собирались вечерами зимними,

Говорили то же, что вчера…

И порой почти невыносимыми

Мне казались эти вечера.

Обсуждали все приметы искуса,

Превращали – в сложность – простоту,

И моя Беда смотрела искоса

На меня – и мимо, в пустоту.

Этим странным взглядом озадаченный,

Темным взглядом, как хмельной водой,

Столько раз обманутый удачами,

Обручился я с моей Бедой!

А зима все длилась, все не таяла,

И пытаясь одолеть тоску –

Я домой, в Москву, спешил из Таллина,

Из Москвы – куда-то под Москву.

Было небо вымазано суриком,

Белую поземку гнал апрель…

Только вдруг, – прислушиваясь к сумеркам,

Услыхал я первую капель.

И весна, священного священнее,

Вырвалась внезапно из оков!

И простую тайну причащения

Угадал я в таяньи снегов.

А когда в тумане, будто в мантии,

Поднялась над берегом вода, –

Образок Казанской Божьей Матери

Подарила мне моя Беда!

…Было тихо в доме.

Пахло солодом.

Чуть скрипела за окном сосна.

И почти осенним звонким золотом

Та была пронизана весна!

Та весна – Прощенья и Прощания,

Та, моя осенняя весна,

Что дразнила мукой обещания

И томила. И лишила сна.

Словно перед дальнею дорогою,

Словно – в темень – угадав зарю,

Дар священный твой ладонью трогаю

И почти неслышно говорю:

– В лихолетье нового рассеянья,

Ныне и вовеки, навсегда,

Принимаю с гордостью

Спасение Я – из рук Твоих – моя Беда!

ПИСЬМО В СЕМНАДЦАТЫЙ ВЕК

…По вечерам, написав свои обязательные десять страниц (я писал в Серебряном боре «Генеральную репетицию»), я отправлялся гулять. Со мною неизменно увязывался дворовый беспородный пес, по кличке Герцог. С берега Москвы-реки мы сворачивали в лесную аллейку, доходили до троллейбусной остановки, огибали круглую площадь и тем же путем возвращались к реке. Я садился на скамейку, закуривал, «Герцог» устраивался у моих ног. Мы смотрели на бегущую воду, на противоположный берег. Справа стояла церковь – Лыковская Троица, – превращенная в дровяной склад, а слева расстилались угодия государственной дачи номер пять. Там жил, еще член Политбюро в ту пору, Д. Полянский. Именно его вельможному гневу я был обязан, как выразились бы старые канцеляристы, «лишением всех прав состояния». Вертеть головой, то направо, то налево – было чрезвычайно интересно.

Уж так ли безумно намеренье –

Увидеться в жизни земной?!

Читает красотка с картины Вермейера

Письмо, что написано мной.

Она – словно сыграна скрипкою –

Прелестна, нежна и тонка,

Следит, с удивленной улыбкою,

Как в рифму впадает строка.

А впрочем, мучение адово

Читать эти строчки вразброд!

Как долго из века двадцатого

В семнадцатый почта идет!

Я к ней написал погалантнее,

Чем в наши пишу времена…

Смеркается рано в Голландии,

Не падает снег из окна.

Госпожа моя! Триста лет,

Триста лет вас все нет, как нет.

На чепце расплелась тесьма,

Почтальон не несет письма,

Триста долгих-предолгих лет

Вы все пишете мне ответ. Г

оспожа моя, госпожа,

Просто – режете без ножа!

До кого-то доходят вести,

До меня – только сизый дым.

Мы с дворовой собакой вместе

Над бегучей водой сидим.

Пес не чистой породы, помесь,

Но премудрый и славный пес…

Как он тащится, этот поезд, Т

риста лет на один откос!

И такой он ужасно гордый,

Что ему и гудеть-то лень…

Пес мне ткнулся в колени мордой,

По воде пробежала тень.

Мы задремлем.

Но нас разбудит

За рекой громыхнувший джаз…

Скоро, скоро в Москву прибудет

Из Голландии дилижанс!

Вы устали, моя судьба,

От столба пылить до столба?

А у нас теперь на Руси

И троллейбусы, и такси.

Я с надеждой смотрю –

а вдруг Дилижанс ваш придет на круг?

Дилижанс стоит на кругу…

Дилижанс стоит на кругу…

Дилижанс стоит на кругу –

Я найти его не могу!

Он скоро, скоро, скоро тронется!

Я над водой сижу опять.

Направо – Лыковская Троица,

Налево – дача номер пять.

На этой даче государственной

Живет светило из светил,

Кому молебен благодарственный

Я б так охотно посвятил!

За все его вниманье крайнее,

За тот отеческий звонок,

За то, что муками раскаянья

Его потешить я не мог!

Что славен кличкой подзаборною,[23]

Что наглых не отвел очей,

Когда он шествовал в уборную

В сопровожденьи стукачей!

А поезд все никак не тронется!

Какой-то вздор, какой-то бред…

В вечерний дым уходит Троица,

На даче кушают обед.

Меню государственного обеда:

Бламанже.

Суп гороховый с грудинкой и гренками.

Бламанже!

Котлеты свиные отбивные с зеленым горошком.

Бламанже!!

Мусс клубничный со взбитыми сливками.

Бламанже!!!

– Вы хотите Бля-ман-же?

– Извините, Я уже!

У них бламанже сторожат сторожа,

Ключами звеня.

Простите меня, о – моя госпожа,

Простите меня!

Я снова стучусь в ваш семнадцатый век

Из этого дня.

Простите меня, дорогой человек,

Простите меня!

Я славлю упавшее в землю зерно

И мудрость огня.

За все, что мне скрыть от людей не дано –

Простите меня!

Ах, только бы шаг – за черту рубежа[24]

По зыбкому льду…

Но вы подождите меня, госпожа,

Теперь я решился, моя госпожа,

Теперь уже скоро моя госпожа,

Теперь я приду!..

Я к Вам написал погалантнее,

Чем в наши пишу времена.

Смеркается рано в Голландии,

Но падает снег из окна.

НОМЕРА

И. Б.

Вьюга листья на крыльцо намела,

Глупый ворон прилетел под окно

И выкаркивает мне номера

Телефонов, что умолкли давно.

Словно сдвинулись во мгле полюса,

Словно сшиблись над огнем топоры –

Оживают в тишине голоса

Телефонов довоенной поры.

И внезапно обретая черты,

Шепелявит озорной шепоток:

– Пять-тринадцать-сорок три, это ты?

Ровно в восемь приходи на каток!

Пляшут галочьи следы на снегу,

Ветер ставнею стучит на бегу,

Ровно в восемь я прийти не могу…

Да и в девять я прийти не могу!

Ты напрасно в телефон не дыши,

На заброшенном катке ни души,

И давно уже свои «бегаши»

Я старьевщику отдал за гроши.

И совсем я говорю не с тобой,

А с надменной телефонной судьбой.

Я приказываю:

– Дайте отбой! Умоляю:

– Поскорее отбой!

Но печально из ночной темноты,

Как надежда,

И упрек,

И итог:

– Пять-тринадцать-сорок три, это ты?

Ровно в восемь приходи на каток!

ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ

«Люди, я любил вас – будьте бдительны!»

Юлиус Фучик (Любимая цитата советских пропагандистов)

Я люблю вас – глаза ваши, губы и волосы,

Вас, усталых, что стали, до времени, старыми,

Вас, убогих, которых газетные полосы

Что ни день – то бесстыдными славят фанфарами!

Сколько раз вас морочили, мяли, ворочали,

Сколько раз соблазняли соблазнами тщетными…

И как черти вы злы, и как ветер отходчивы,

И – скупцы! – до чего ж вы бываете щедрыми!

Она стоит – печальница

Всех сущих на земле,

Стоит, висит, качается

В автобусной петле.

А может, это поручни…

Да, впрочем, все равно!

И спать ложилась к полночи,

И поднялась – темно.

Всю жизнь жила – не охала,

Не крыла белый свет.

Два сына было – сокола,

Обоих, нет, как нет!

Один убит под Вислою,

Другого хворь взяла!

Она лишь зубы стиснула –

И снова за дела.

А мужа в Потьме льдиною

Распутица смела.

Она лишь брови сдвинула –

И снова за дела.

А дочь в больнице с язвою,

А сдуру запил зять…

И, думая про разное, –

Билет забыла взять.

И тут один с авоською

И в шляпе, паразит! –

С ухмылкою со свойскою

Геройски ей грозит!

Он палец указательный

Ей чуть не в нос сует:

– Какой, мол, несознательный,

Еще, мол, есть народ!

Она хотела высказать:

– Задумалась, прости!

А он, как глянул искоса,

Как сумку сжал в горсти

И – на одном дыхании

Сто тысяч слов подряд!

(«Чем в шляпе – тем нахальнее!»

Недаром говорят!)

Он с рожею канальскою

Гремит на весь вагон:

– Что с кликой, мол, китайскою

Стакнулся Пентагон!

Мы во главе истории,

Нам лупят в лоб шторма,

А есть еще, которые

Все хочут задарма!

Без нас – конец истории,

Без нас бы мир ослаб!

А есть еще, которые

Все хочут цап-царап!

Ты, мать, пойми: неважно нам,

Что дурость – твой обман.

Но – фигурально – кажному

Залезла ты в карман!

Пятак – монетка малая,

Ей вся цена – пятак.

Но с неба каша манная

Не падает за так!

Она любому лакома,

На кашу кажный лих!..

И тут она заплакала

И весь вагон затих.

Стоит она – печальница

Всех сущих на земле,

Стоит, висит, качается

В автобусной петле.

Бегут слезинки скорые,

Стирает их кулак…

И вот вам – вся история,

И ей цена – пятак!

Я люблю вас – глаза ваши, губы и волосы,

Вас, усталых, что стали, до времени, старыми,

Вас, убогих, которых газетные полосы

Что ни день – то бесстыдными славят фанфарами!

И пускай это время в нас ввинчено штопором,

Пусть мы сами почти до предела заверчены,

Но оставьте, пожалуйста, бдительность «операм»!

Я люблю вас, люди!

Будьте доверчивы!

В Серебряном боре, у въезда в Дом отдыха артистов Большого театра, стоит, врытый в землю, неуклюже-отесанный, деревянный столб. Малярной кистью, небрежно и грубо, на столбе нанесены деления с цифрами – от единицы до семерки. К верху столба, прилажено колесико, через которое пропущена довольно толстая проволока. С одной стороны столба проволока уходит в землю, а с другой – к ней подвешена тяжелая гиря. Сторож дома отдыха объяснил мне:

– А это, Александр Аркадьевич, говномер… Проволока, она, стало быть, подведена к яме ассенизационной! Уровень, значит, повышается – гиря понижается… Пока она на двойке-тройке качается – ничего… А как до пятерки-шестерки дойдет – тогда беда, тогда, значит, надо из города золотариков вызывать… Мне показалось это творение русского умельца не только полезным, но и весьма поучительным. И я посвятил ему философский этюд, который назвал эпически скромно:

ПЕЙЗАЖ

Все было пасмурно и серо,

И лес стоял, как неживой,

И только гиря говномера

Слегка качала головой.

Не все напрасно в этом мире,

(Хотя и грош ему цена),

Покуда существуют гири

И виден уровень говна!

ПРОЩАНИЕ

За высокими соснами виден забор

И калитка в заборе.

Вот и время прощаться, Серебряный бор,

Нам – в Серебряном боре!

Выходила калитка в бескрайний простор,

Словно в звездное море.

Я грущу по тебе, мой Серебряный бор,

Здесь – в Серебряном боре.

Мы с тобою вели нескончаемый спор,

Только дело не в споре.

Я прощаюсь с тобой, мой Серебряный бор,

Здесь – в Серебряном боре.

Понимаешь ли – боль подошла под упор,

Словно пуля в затворе.

Я с тобой расстаюсь, мой Серебряный бор,

Здесь – в Серебряном боре.

Ну не станет меня – для тебя это вздор,

Невеликое горе!

Что ж, спасибо тебе, мой Серебряный бор,

Я прощаюсь с тобой, мой Серебряный бор,

И грущу по тебе, мой Серебряный бор,

Здесь – в Серебряном боре!

ОТЧИЙ ДОМ