- Нет, нет, спасибо! - встревоженно воскликнул папа, поднимаясь со скамейки. - Цитрусовые нам нельзя, диатез.
И вдруг стало понятно, что это очень хороший папа. Из тех, которые каторжники.
- Как зовут вашего сыночка? - спросила я, чтобы доставить ему удовольствие.
- Георгий, - горделиво ответил он, и это звучало как "Гьерги". - Гогия, - пояснил он, и это у него получалось как "Гогья".
Они пошли к забору, туда, где был лаз, и я глядела им вслед и улыбалась.
- Гулять сюда приходят, - сказал Борис. - Такой замечательный парк!
- Они грузины, - продолжая радостно улыбаться, сказала я. - Ты понял? Они грузины. Мне так приятно!
- Если б я знал, что это тебе так приятно, я бы сегодня в справочном узнал, сколько грузин проживает в нашем городе. - Он недоуменно взглянул на меня.
- Ты ничего не понимаешь! - сказала я. - Ничего. Ты зачем сюда пришел проведать меня? Ну тогда давай поговорим.
- Давай поговорим!- согласился он.
И мы замолчали.
Я не могла до конца осмыслить то, что он пришел сюда и сидит со мной на скамейке. Мне мерещилось, что это Максим умолил его приехать. Чуть ли не в ногах валялся. Хотя я прекрасно понимала, что никогда в жизни ничего подобного Максим не сделает. Или, может быть, он так подумал: "Бедная, смертельно больная девочка... Подъеду, подарю тридцать минут счастья..."
Нет, это тоже исключено. Ведь он не знает, что я влюблена в него вусмерть.
Так вы влюблены, мадемуазель?! Похоже, что я наконец призналась себе в этом. Да не все ли равно! Жить, может быть, осталось шиш на постном масле. Хоть перед собой не юродствуй...
- Я понимаю, что ты в затруднительном положении. С одной стороны, неловко напоминать человеку о его болезни. И вообще это ужасная штука посещение тяжелобольных. Ты его жалеешь и делаешь участливое лицо, а сам думаешь о том, как бы не проспать завтра на рыбалку. А больной не делает никакого лица, на нем вообще нет лица, он ненавидит тебя и думает: "Ну, давай спрашивай меня о здоровье, бодрячок! С-скотина..." А иногда ненависть переносится на совершенно неожиданные предметы. Видишь витрину того фотоателье за оградой? Я ее ненавижу. Там поголовно сняты все идиоты. Потому что не может умный человек послушно принимать позы, придуманные бездарным фотографом!
- Это нехороший юмор, - сказал он, серьезно смотря на меня. - Тяжелый.
- Это вообще не юмор, - возразила я. - Чувство юмора за последнее время у меня полностью атрофировалось. Отбито, как печенка в ужасной пьяной драке. А то, о чем я говорила, - это правда жизни. Точно так же об этом написал бы Чехов. Ты любишь Чехова?
- Очень, - веско сказал он.
- Слава богу! Я презираю тех, кто к нему равнодушен. Просто за людей их не считаю, каких бы успехов в личной и общественной жизни они ни достигли. Я всю жизнь читаю письма Чехова, у нас дома есть его собрание сочинений в двенадцати томах. Многие его письма я знаю наизусть. Особенно к Лике Мизиновой. Он ей пишет: "Хамски почтительно целую Вашу коробочку с пудрой и завидую Вашим старым сапогам, которые каждый день видят Вас..." И еще так: "Кукуруза души моей!" Обязательно нужно читать примечания к его письмам. Там объясняется, кто такие были Линтваревы, кто такая Астрономка. Только никогда я не заглядываю в примечание к письму восемьсот восемнадцатому. Там всего одна сноска. Знаешь какая?
- Какая? - тихо спросил он.
- Всего одна: "Последнее письмо А. П. Чехова" .
Мы помолчали.
- Я сегодня ужасно много болтаю, как в прошлый раз. А ты очень молчалив, потому что не знаешь, о чем можно со мной говорить, а о чем нельзя. Я это вижу и выручаю тебя - говорю, говорю. Но сейчас я замолчу, и тебе станет страшно, и придется что-то сказать. Поэтому я предупреждаю: можно говорить обо всем. И хоть я панически боюсь смерти, даже о смерти.
И тут он не выдержал.
- Почему?! - закричал он. - Ну почему я дол жен говорить о смерти! И вообще, что это за безобразие! Я еду на свидание к юной девушке, перед этим готовлюсь, наглаживаюсь, бреюсь, черт возьми, так, что в меня глядеться можно, стою час в очереди за апельсинами! И вот вместо девочки меня встречает нудная старая баба и уже полчаса ведет заупокойные беседы. В боку у нее закололо - подумаешь! Вот у меня уже третью неделю насморк не проходит!
Он выхватил из кармана наглаженный платок и стал отчаянно громко в него сморкаться. Но у него ничего не получалось, потому что он был абсолютно, восхитительно здоров...
- А ведь на носу зима, - сказала я. - Сезон носовых платков. Что ты будешь делать зимой со своим насморком?
- А вот что: мы кошмарно напьемся, третьим возьмем твоего ненормального братца, будем шататься в обнимку по улицам и орать песни страшными голосами. ..
- И пусть идет снег.
- Пусть, - согласился он.- Изо рта у нас будет валить пар, и все вместе мы будем похожи на огнедышащего дракона. О трех головах.
- Воображение - класс! - сказал он.
- Тебе сегодня скучно со мной?
- А разве ты всегда должна развлекать меня? Ты ведь не гетера и не гейша. Ты просто не сможешь быть всегда ярким дивертисментом.
- Понимаешь, - сказала я, - все, оказывается, ужасно сложно. Ты только не кричи на меня: я сейчас все объясню. Я очень много думаю все эти дни, так много, что мне будет даже досадно умереть, не записав эти мысли. Если я отсюда выйду, я напишу книгу и сразу стану великим писателем. Нет, я опять болтаю чушь, и ты ничего не понимаешь!.. Дело вот в чем: на днях умерла Лена. Ты помолчи, не перебивай, ты не знаешь. Лена. Белоснежная девушка, волосы алые, как флаг... Умерла после удачной операции, ни с того ни с сего, с бухты-барахты. Что-то с сердцем случилось. А пять лет назад погибла моя мама. Еще нелепей и страшней. И еще и еще... Теперь ответь мне: к чему вся эта возня со мной? Ведь я совершенно безнадежна. К чему замечательный Макар Илларионович будет делать сложную операцию обреченному человеку? Для чего? Чтобы я прожила еще год, три, пять лет? Но ведь даже если я останусь на подольше, мне все равно нельзя будет иметь детей! А дети - это главный смысл во всем! Хоть с этим ты согласен?
- В том, что главный смысл, согласен. А в остальном... - Он вздохнул и замолчал.
И я подумала, что он больше ничего не скажет на эту тему, не может быть, чтобы Макс его не проинструктировал.
- У меня очень старенькая бабуля, - неожиданно твердо и громко сказал он так, что я даже сначала не сообразила, в чем дело, и подумала, что это он мне хочет рассказать анекдот. - Такая старенькая, что каждый день, возвращаясь с работы, я боюсь, что не она откроет мне дверь, - продолжал он не глядя на меня. И я поняла, что анекдота не будет. - Они с дедом любили друг друга с пятнадцати лет... Потом она пять лет ждала его с войны. Дождалась... Наконец, когда им исполнилось по двадцать два года, они поженились. И прожили семь месяцев, день в день. Ты взрослая девочка, тебе не надо объяснять, что значит ждать семь лет, а прожить с мужем семь месяцев...
Он долго молчал, прежде чем опять заговорить...
- Это был очередной налет банды петлюровцев. Деда повесили на глазах у молодой жены, а ей самой обрубили топором пальцы на обеих руках. Все десять пальцев, до второй фаланги... Но не до конца обрубили, - продолжал он, по-прежнему не глядя на меня, - пальцы потом срослись. Ужасно, правда, срослись, так, что глядеть страшно, но все же какие-никакие, а руки... А в тот момент она, обезумев от боли и горя, волоча болтающиеся, как плети, руки с обрубленными пальцами, оставляя за собой кровавую дорогу, бежала на обрыв, чтобы броситься вниз, в реку. И когда она добежала, то вдруг почувствовала, как отчаянно бьется в животе ребенок, словно понимая, что она собирается сотворить, словно умоляя о жизни... Так она осталась жить, а через три месяца на свет появился мой отец, которого она назвала именем деда...
Он рассказывал это очень просто и твердо. Как-то повествовательно, как сказку рассказывал: "Жили-были..." И от этого делалось еще страшней, и хотелось сжимать кулаки и плакать оттого, что это было на свете...
- Я не знаю, зачем все это тебе рассказываю, - виновато сказал он. - Я приготовил положительные эмоции, целый вагон хороших анекдотов. Но когда я тебя увидел, то понял, что анекдоты не нужны. Поэтому рассказываю что-то не то...
- Именно то! - нетерпеливо перебила я его. - Именно, именно то!
- Ну тогда слушай дальше, - сказал он и переложил сетку с колен на скамейку. Апельсины свободно раскатились, и один даже упал со скамейки, застряв в сетке и оттягивая ее, как баскетбольный мяч. - У бабули не осталось ни одной дедовской фотографии. Так уж получилось. Люди редко в то время фотографировались, и потом, она тотчас же уехала из того городка, где жила с дедом. Я не думаю, чтобы она забыла его лицо. Ведь мой отец поразительно похож на деда, а я, говорят, еще больше. Нет, конечно же, она прекрасно помнила его лицо, хотя с того дня прошло пятьдесят лет... И вот это было совсем недавно, месяца три назад - какие-то дальние родственники из Киева прислали вдруг фотографию деда. Они, наверное, копались в своем альбоме и наткнулись на нее. Сначала не могли вспомнить, кто это, а когда догадались, решили прислать ее нам. И то правда - зачем валяться чужой фотографии в семейном альбоме... Ты знаешь, я никогда еще не видел таких лиц у людей, какое было у бабушки, когда она распечатала письмо с фотографией. Знаешь, это, наверное, совсем нелегко - увидеть лицо любимого, которого похоронила пятьдесят лет назад. Она не сказала ни слова и весь день провозилась на кухне. Но ночью... У нас тесновато, и мы с бабушкой спим в одной комнате. И я слушал, как всю ночь она проговорила с дедом. Плакала и говорила: "Ну, как я тебе нравлюсь? Посмотри, на что я стала похожа. Ты видишь эти руки? Что же это творится, боже мой, что твой младший внук на год старше тебя?" Потом, утром, она мне призналась: "Когда я разорвала конверт и оттуда выпала его фотография, у меня помутилось в голове, и я, знаешь, на самую маленькую секунду подумала, что мне двадцать два года, а он уехал на ярмарку, в Дунаевцы, и пишет мне оттуда письмо. А его смерть и вся моя жизнь - это просто страшный сон, который снился прошлой