Коглин — страница 2 из 60

Глава первая

Влажным летним вечером в зале Механикс-холл, близ площади Копли-сквер, бостонский полисмен Дэнни Коглин вышел на четырехраундовый боксерский поединок с Джонни Грином, тоже копом. Это был финальный бой общеполицейского турнира, в котором принимали участие боксеры всех весовых категорий. Дэнни Коглин при росте шесть футов два дюйма весил двести двадцать фунтов и выступал в категории тяжеловесов. Слабоватый левый хук и вяловатость движений не позволяли ему выступать на профессиональном ринге, но его убийственный прямой удар левой по корпусу в сочетании с зубодробительным правым кроссом делали его сильнее почти всех полупрофессионалов Восточного побережья.

Состязание, длившееся весь день, именовалось «Кулак закона: бой за надежду». Выручка от матчей делилась пополам между приютом Святого Томаса (для сирот-инвалидов) и полицейской общественной организацией — Бостонским клубом, направлявшим средства в фонд помощи раненым полисменам и на оплату формы и снаряжения: управление полиции оплачивать их отказывалось. Объявления, оповещавшие об этом спортивном событии, расклеивали на столбах и витринах в богатых районах, добиваясь пожертвований от тех, кто вовсе не собирался посещать турнир. Кроме того, объявлениями наводнили грязнейшие бостонские трущобы, где гнездился криминал — хулиганы, бандиты, громилы, кастетчики и, разумеется, «ураганы», самая мощная и отчаянная уличная группировка в городе. Логово этой группировки находилось в Южном Бостоне, однако банда запустила свои щупальца и во все остальные районы города.

Логика была простая: бандиты обожают лупить копов, но почти так же они обожают смотреть, как копы сами лупят друг друга. Следовательно, ради такого зрелища преступники соберутся в Механикс-холле.

Лейтенант Эдди Маккенна, крестный отец Дэнни Коглина, решил воспользоваться этим в интересах БУП — Бостонского управления полиции и Службы особых отрядов, которую он возглавлял. Люди Маккенны провели в Механикс-холле весь день, смешавшись с толпой и «закрывая» числившихся в розыске бандитов одного за другим на удивление бескровно. Они просто поджидали, когда объект выйдет из зала (обычно по нужде), ошарашивали его по голове карманной дубинкой и отволакивали в полицейский фургон. Так что к тому времени, как Дэнни вышел на ринг, большинство было уже арестовано. Некоторым удалось ускользнуть через задний ход, и только безнадежно тупые все еще топтались в продымленном зале на полу, липком от пролитого пива.

Секундантом у Дэнни был Стив Койл, его напарник по патрулю. Каждую смену они совершали обход Хановер-стрит, из конца в конец, от пристани Конституции до гостиницы «Кроуфорд-хаус», и Стив всегда был его секундантом и катменом .[10]

К Дэнни, выжившему в 1916 году при взрыве бомбы в полицейском участке на Салютейшн-стрит, коллеги относились с огромным уважением с самого первого года его службы. Он был широкоплечий, темноволосый и темноглазый; многие замечали, что женщины откровенно на него глазеют, причем не только иммигрантки или те, что не стесняются прилюдно курить. А вот Стив был коренастый, толстенький, словно церковный колокол, с круглой красной физиономией; да и ходил слегка враскоряку. Чтобы завоевать внимание прекрасного пола, он с зимы начал петь в барбершоп-квартете: весной это решение сослужило ему хорошую службу, хотя с приближением осени перспективы уже не казались такими радужными.

Стив был невероятно болтлив; про таких говорят: «От него и у аспирина голова заболит». В юном возрасте он лишился родителей и поступил в полицию, не имея никакой протекции, и спустя девять лет по-прежнему оставался рядовым копом. Между тем Дэнни был сыном капитана Томаса Коглина (12-й участок, Южный Бостон) и крестником лейтенанта Эдди Маккенны (Служба особых отрядов). Дэнни состоял в полиции меньше пяти лет, но все в городе знали, что в низших чинах он проходит недолго.

— Между прочим, сукин сын не торопится, а? — Стив обшарил взглядом заднюю часть зала.

В своем излюбленном наряде он прямо-таки приковывал к себе взгляд. Парень где-то вычитал, что самые грозные секунданты — это шотландцы, а потому всегда выходил на ринг в килте — самом натуральном килте в красную клеточку, в шерстяных носках в красно-черных ромбиках, в черном твидовом пиджаке и такого же цвета жилетке о пяти пуговицах, серебристом галстуке, настоящих шотландских ботинках-брогах и шотландской шапочке набекрень. Стив на удивление естественно смотрелся в этом облачении, при том что вообще не был шотландцем.

Зрители, по большей части уже пьяные, в последние час-два все чаще заводились, и в перерывах между боями вспыхивали потасовки. Дэнни прислонился к натянутым канатам и зевнул. Механикс-холл весь провонял потом и перегаром. Вокруг его рук клубился плотный, влажный дым. Вообще-то, ему бы сейчас полагалось ждать у себя в раздевалке, но у него не было своей раздевалки, только скамейка в служебном коридоре, куда за ним пять минут назад и прислали Вудса с 9-го участка.

Вот он и стоял на пустом ринге, поджидая Джонни Грина, а толпа гудела все громче, все раздраженнее. В восьмом ряду один парень врезал другому складным стулом, но сам был настолько пьян, что свалился на свою жертву. К ним протиснулся коп, расчищая себе дорогу с помощью круглого шлема в одной руке и карманной дубинки — в другой.

— Не хочешь сходить за Грином? — спросил Дэнни.

— А ты не хочешь чмокнуть меня в зад? — Стив кивнул на толпу. — Они же бешеные. Килт мне порвут и броги исцарапают.

— Господи, — отозвался Дэнни. — Ты разве не захватил с собой баночку с ваксой? — Он покачался взад-вперед, отрывая спину от канатов и снова опираясь на них. Вытянул шею, повертел кистями. — А вот и фрукт.

— Что? — не понял Стив; бурый кочан латука перелетел через канаты и рассыпался посреди ринга.

— Ошибочка, — признал Дэнни. — Овощ.

— Не важно. — Стив показал рукой: — Явился претендент, между прочим. Как раз вовремя.

Дэнни скользнул взглядом по центральному проходу и увидел Джонни Грина в белом прямоугольнике дверного проема. Зрители почувствовали, что он здесь, и заоборачивались. За Грином маячил его тренер, которого Дэнни узнал, — это был дежурный сержант из 15-го участка, — только вот имени его припомнить не мог. Ряду в пятнадцатом один из парней, служивших в особом отряде у Эдди Маккенны, верзила по имени Гамильтон, насел на какого-то типа, сбил его с ног и поволок по проходу: ковбои из отряда наверняка решили, что можно уже не маскироваться, раз финальный бой вот-вот начнут.

Стива окликнул из-за канатов Карл Миллз, пресс-секретарь БУП. Стив опустился на одно колено, чтобы с ним поговорить. А Дэнни наблюдал, как приближается Джонни Грин. Ему не очень понравилась безуминка в глазах этого парня: Джонни Грин видел толпу зрителей, видел ринг, видел Дэнни — видел и не видел. Он смотрел на все как бы сквозь. Знакомый взгляд: так смотрят ханыги после третьей бутылки или жертвы изнасилования.

Стив подошел к Дэнни и взял его под локоть.

— Миллз мне только что сказал — это будет его третья драка за двадцать четыре часа, между прочим.

— А? Чья?

— Чья? Чертова Грина, вот чья. Вчера вечером — «Корона» в Сомервилле, сегодня утром — паровозное депо в Брайтоне. А теперь тут.

— Сколько было раундов?

— Миллз слышал, вчера вечером он продержался тринадцать, если не больше. Проиграл нокаутом.

— Что же он тогда здесь делает?

— Ему за квартиру платить, — объяснил Стив. — Двое детей, и жена, между прочим, опять ходит с брюхом.

— За квартиру, черт подери?

Толпа уже вскочила на ноги; стены дрожали, стропила тряслись. Если бы крыша сейчас вдруг взяла и улетела в небо, Дэнни вряд ли бы удивился. Джонни Грин вступил на ринг без халата. Он встал в свой угол и похлопал одной перчаткой о другую; глаза у него закатились.

— Он даже не понимает, где он, — заметил Дэнни.

— Еще как понимает, — возразил Стив. — Больше того, выходит на центр.

— Стив, ради бога…

— Бог тут ни при чем. Двигай.

В центре ринга рефери, детектив Билки Нил, сам бывший боксер, положил им руки на плечи:

— Хочу от вас чистого боя. Или чтобы он хоть выглядел чистым. Вопросы есть?

Дэнни произнес:

— Этот парень ничего не видит.

Грин не сводил глаз со своих ботинок:

— Достаточно, чтобы тебе голову отшибить.

— Я сниму перчатки — сосчитаешь, сколько пальцев?

Грин поднял голову и плюнул в Дэнни.

Дэнни отступил назад:

— Какого хрена?

Он стер плевок перчаткой и вытер перчатку о трусы.

Толпа вопила. Грин встретился с Дэнни глазами; взгляд его ускользал.

— Желаешь отказаться — валяй. Только при всех, а я заберу призовые.

— Я не отказываюсь.

— Тогда дерись.

Билки Нил нервно и злобно оскалился:

— Народ начинает терять терпение, джентльмены.

Дэнни указал перчаткой:

— Да ты посмотри на него, Нил.

— По-моему, он в полном порядке.

— Чушь. Я…

Прямой удар Грина достал его подбородок. Билки Нил попятился и махнул рукой. Гонг. Толпа взревела. Грин послал еще один прямой удар — Дэнни в горло.

Публика просто обезумела.

Дэнни занял позицию для удара и зажал Грина. Пока Джонни осыпал его «кроличьими ударами» ,[11] Дэнни предложил:

— Сдавайся.

— Иди на хрен. Мне надо… Я…

Дэнни почувствовали, как по спине у него течет что-то теплое. Он расцепил клинч.

Джонни приподнял голову; розовая пена пузырилась у него во рту, текла по подбородку. Так он, опустив руки, простоял секунд пять — на ринге целая вечность. Дэнни заметил, какое у него стало детское выражение лица.

А потом его глаза сузились. Плечи ссутулились. Кулаки поднялись. Позже врач объяснит Дэнни (когда у того хватит глупости спросить), что тело в условиях экстремальной нагрузки зачастую совершает чисто рефлекторные движения. Знай это Дэнни тогда, все, может быть, обернулось бы по-другому. Хотя кулак, поднимающийся на боксерском ринге, всегда воспринимается однозначно. Плечо Дэнни само дернулось, и его правый кросс попал Грину в висок.

Инстинкт. Чистый инстинкт.

Когда рефери начал отсчет, от Джонни уже мало что оставалось. Он лежал на настиле, пиная его пятками, сплевывая розовые сгустки. Голова у него моталась. Губы по-рыбьи хватали воздух.

«Три боя за сутки? — подумал Дэнни. — С ума, что ли, сошел?»

Впрочем, Джонни выжил. И потом отлично себя чувствовал. Конечно, на ринг ему больше не выйти, но уже через месяц он снова нормально говорил. А через два месяца перестал хромать и кривить влево рот.

Перед Дэнни стояла другая проблема. Не то чтобы он чувствовал свою ответственность; впрочем, иногда чувствовал, но напоминал себе, что Грина хватил удар еще до того, как он ему врезал. Скорее его заботила собственная судьба: всего за два года Дэнни испытал многое, от взрыва на Салютейшн-стрит до утраты любимой женщины, Норы О’Ши, служанки-ирландки, работавшей в доме у его родителей. Роман их с самого начала казался обреченным, и Дэнни с ней порвал, но с тех пор, как она ушла из его жизни, эта жизнь утратила для него всяческий смысл. И вот теперь он чуть не убил Джонни Грина на ринге в Механикс-холле. И все — за двадцать один месяц. Неудивительно, что он задавался вопросом, за что его так невзлюбил Господь Бог.


— Баба его бросила, между прочим.

Так Стив спустя два месяца сказал Дэнни. Было начало сентября, и Дэнни со Стивом патрулировали свою территорию в бостонском Норт-Энде, районе, населенном главным образом бедняками-итальянцами. Крысы здесь вырастали до размеров ручищи мясника, а младенцы часто умирали, еще не успев научиться ходить. По-английски здесь говорили редко; автомобили почти не попадались. Но им, Дэнни со Стивом, нравились эти места, они даже жили в самой их сердцевине, в меблированных комнатах на Салем-стрит, на разных этажах одного и того же доходного дома, в нескольких кварталах от здания 1-го участка на Хановер-стрит.

— Чья баба? — переспросил Дэнни.

— Только себя-то не вини, — призвал Стив. — Джонни Грина, вот чья.

— С чего бы ей от него уходить?

— Осень начинается, между прочим. Их и выселили.

— Но он же вернулся на работу, — заметил Дэнни. — Хоть и на канцелярскую.

Стив кивнул:

— Ему это мало помогло. Два месяца-то он пропустил.

Дэнни остановился, глянул на своего напарника:

— Они что, ему не заплатили?! Он же дрался, турнир финансировало управление.

— Ты правда хочешь знать?

— Правда, — настаивал Дэнни.

Стив пожал плечами:

— Турнир спонсировал Бостонский клуб. Так что, строго-то говоря, он получил травмы в нерабочее время. А значит… — Он снова пожал плечами. — Никаких выплат по медстраховке.

Дэнни промолчал. Норт-Энд стал его домом еще до того, как ирландцев, вымостивших здешние улицы, и евреев, пришедших вслед за ними, вытеснили итальянцы, которые теперь населяли эти места настолько густо, что было непонятно, Неаполь это или Хановер-стрит.

Дэнни и Стив продолжили обход. В промозглом воздухе пахло дымом каминов и жареной свининой. По улицам ковыляли старухи. Лошади, стуча копытами по булыжнику, тащили телеги. Из открытых окон доносился натужный кашель. Младенцы визжали настолько пронзительно, что Дэнни так и видел их побагровевшие личики. В большинстве домов по коридорам расхаживали куры, на лестницах гадили козлы, на ворохах старых газет валялись свиньи, окруженные тучами мух. Прибавьте к этому затаенное недоверие ко всему неитальянскому, в том числе и к английской речи, и вы получите общество, которого никогда не понять никакому «американо».

Неудивительно, что Норт-Энд служил одним из основных рассадников анархизма, большевизма и вообще всяческого радикализма на Восточном побережье. Нелепо, конечно, но это-то Дэнни и нравилось. Как бы местных жителей ни ругали (а ругали их яростно и громогласно), но в искренности их страсти сомневаться не приходилось. По Закону о шпионаже 1917 года здесь чуть ли не всех можно было арестовать и выслать за антиправительственные заявления. Во многих городах так бы и поступили, но арестовать обитателя Норт-Энда за призывы к свержению американских властей — все равно что посадить человека в тюрьму за то, что он позволяет своей лошади испражняться на улице: таких найти было легче легкого, вот только слишком много понадобилось бы грузовиков, чтобы всех их увезти.

Потом Дэнни со Стивом зашли в кафе на Ричмонд-стрит. Стены здесь были увешаны крестами из черной шерсти. Жена хозяина принялась вязать их, как только Америка вступила в войну. Дэнни и Стив заказали себе по эспрессо. Хозяин поставил им чашки на стеклянную верхушку стойки вместе с вазочкой, полной кусков коричневого сахара, и скрылся. Его жена сновала из задней комнаты и обратно с подносами хлеба, ставя их на полки под стойку, пока стекло под локтями клиентов не запотело.

— Война скоро кончаться, а? — спросила женщина у Дэнни.

— Похоже, что так.

— Будет хорошо, — отозвалась она. — Я сделала еще крест. Вдруг поможет. — Она неуверенно улыбнулась, поклонилась и исчезла в задней комнате.

Они допили эспрессо и вышли из кафе на улицу; солнце теперь светило ярче, било Дэнни прямо в глаза. Сажа из труб, торчавших вдоль пристани, носилась в воздухе, ложилась на булыжные мостовые. Во всем районе стояла тишина, разве что поднимется решетка магазина да проскрипит-процокает дровяная телега. Дэнни хотелось, чтобы так было и дальше, но он знал, что скоро улицы наполнятся торговцами, скотиной, детьми, большевиками и анархистами с их импровизированными трибунами. А потом некоторые из мужчин засядут в барах, а музыканты усядутся на углах, еще не занятых ораторами, и кто-нибудь саданет жене, или мужу, или большевику.

А когда удастся разобраться с теми, кто бьет жен, мужей и большевиков, останутся еще карманники, мошенники, обещающие превратить цент в никель ,[12] игра в кости на расстеленных одеялах, игра в карты в задних комнатах кафе и парикмахерских, и члены «Черной руки», торгующие страховкой от всего на свете — от чумы, пожара и прочего, но главным образом от самой «Черной руки» .[13]

— Между прочим, сегодня вечерком еще одно собрание, — объявил Стив. — Затеваются важные дела.

— Собрание… — Дэнни покачал головой. — Важные дела… Да ты шутишь.

Стив покрутил дубинку на кожаном ремне:

— А тебе не приходило в голову, что, если бы ты появлялся на собраниях профсоюза, тебя бы уже давно перебросили в следственный отдел, нам бы всем повысили жалованье, а с Джонни Грином остались его женушка и детки?

— Это же просто место, где проводят свободное время.

— Это профсоюз, — возразил Стив.

— Тогда почему он называется «Бостонский клуб»? — Дэнни зевнул.

— Правильный вопрос. В точку. Между прочим, мы это пытаемся изменить.

— Меняйте что хотите, все равно это будет профсоюз только по названию. Мы копы, Стив, у нас нет никаких прав. БК — просто убежище для мальчишек, играющих в разбойники, этакий шалаш.

— Мы, между прочим, договорились встретиться с Гомперсом. Тем самым, из АФТ .[14]

Дэнни замер. Если он расскажет об этом отцу или Эдди Маккенне, ему уже послезавтра дадут золотой значок и повышение и о патрульной службе можно будет забыть.

— АФТ — общенациональный профсоюз. Ты что, спятил? Они в жизни не разрешат копам в него войти.

— Кто не разрешит? Мэр? Губернатор? О’Мира?

— О’Мира, — ответил Дэнни. — Все остальные ничего не значат.

Комиссар Стивен О’Мира был твердо убежден, что должность полисмена — почетнейшая из всех городских профессий и что, следовательно, ее надлежит исполнять с честью. До того как он возглавил БУП, каждый участок был феодальной вотчиной какого-нибудь районного политического босса или члена городского совета, каждый из которых стремился запустить лапу в бюджет проворнее и глубже конкурентов. Стражи порядка скверно одевались, сквернословили и плевали на всё и вся.

О’Мира многое исправил. Он избавился от кадрового балласта и попытался привлечь к суду наиболее зарвавшихся районных боссов и членов совета. Он перетряхнул прогнившую систему, а затем толкнул, надеясь, что она рухнет. Но она не рухнула, хоть порой и содрогалась. Впрочем, его сил хватило на то, чтобы отправить значительное число полицейских в их собственные районы — получше узнать тех людей, которым они служат. И если ты смышленый полисмен (но с ограниченными связями), то именно этим ты и занимаешься у О’Миры — служишь людям. Не местной администрации, не царькам, купающимся в роскоши. Ты выглядишь как коп, ты держишься как коп, ты никому не делаешь уступок, ты всегда следуешь основному принципу, гласящему: ты — воплощение закона.

Но, судя по всему, даже О’Мире не удалось склонить на свою сторону городской совет в ходе последней битвы за повышение жалованья. Им не поднимали зарплату уже шесть лет. А та прибавка, которую пробил лично О’Мира, произошла после того, как дело восемь лет не двигалось с мертвой точки. Дэнни и его коллеги получали достойную зарплату, но лишь по меркам 1905 года. А недавно мэр заявил, что на ближайший период это все, на что они могут рассчитывать.

Двадцать девять центов в час при 73-часовой рабочей неделе. Без всяких сверхурочных. И это для дневных патрульных вроде Дэнни и Стива Койла. Можно считать, что им-то еще досталось тепленькое местечко, потому что бедняги ночные получали два дайма [15] в час и вкалывали по 83 часа в неделю.

Дэнни с молоком матери всосал простую истину: система всегда надувает рабочего человека. Реальных выходов для этого человека два: либо взбунтоваться, а значит, голодать, либо играть по правилам системы, да так, чтобы тебя не коснулось заложенное в ней неравенство.

— О’Мира, — произнес Стив, — ну конечно. Я тоже люблю старика, между прочим. Просто обожаю, Дэн. Но он не дает того, что нам обещано.

— Может, у них и правда нет денег, — предположил Дэнни.

— В прошлом году так и говорили. Мол, погодите, кончится война, и мы вас вознаградим. — Стив развел руками. — Что-то смотрю-смотрю, а награды никакой не вижу.

— Война еще не кончилась.

Стив скорчил гримасу:

— По сути — считай кончилась.

— Тогда начните новые переговоры.

— Мы и начали. На прошлой неделе они нам снова отказали. А стоимость жизни, между прочим, все растет. Мы подыхаем с голоду, Дэн. Были бы у тебя дети, ты бы понял.

— У тебя их тоже нет.

— У вдовы моего брата, земля ему пухом, двое. А я все равно что женат. Баба думает, у меня вечный кредит у Джилкриста .[16]

Дэнни знал, что Стив начал подбивать клинья к вдове Койл уже через месяц-другой после того, как его брата уложили в могилу. Рори Койлу перерезало бедренную артерию механическими ножницами для стрижки овец на брайтонской скотобазе, и он истек кровью среди ошеломленных рабочих и равнодушных коров. Когда руководство предприятия отказалось платить семье погибшего даже минимальное пособие, рабочие использовали смерть Койла — поистине вопиющий случай — как повод для объединения в профсоюз, но их стачка длилась всего три дня, а потом брайтонская полиция, пинкертоновцы и заезжие любители помахать битой нанесли ответный удар и в два счета превратили Рори Джозефа Койла в Рори-Как-Бишь-Его-На-Хрен-Звали.

На другой стороне улицы человек в круглой анархистской шапочке, с длинными подкрученными усами, установил под фонарем деревянный ящик, вытащил записную книжку и сверился с ней, после чего вскарабкался на свою переносную трибуну. На мгновение Дэнни проникся к нему странным сочувствием. Интересно, есть ли у него жена и дети?..

— АФТ — общенациональная штука, — повторил он. — Управление нам в жизни не позволит вступить, скорее сдохнет.

Стив взял его под руку, глаза у него перестали лучиться обычным спокойным светом.

— Приходи на собрание, Дэн. В Фэй-холле. По вторникам и четвергам.

— Толку-то? — спросил Дэнни.

Тип на той стороне улицы начал что-то выкрикивать по-итальянски.

— Просто приходи, — ответил Стив.


После дежурства Дэнни в одиночестве пообедал, а затем принял лишнего в «Костелло», портовом кабачке, куда любили ходить полицейские. С каждой порцией образ Джонни Грина в его мозгу съеживался. Джонни Грин с его тремя боями за сутки, с пеной изо рта, с его канцелярской работой и предупреждением о выселении.

Выйдя на улицу, Дэнни побрел с фляжкой по Норт-Энду. Завтра у него будет первый выходной за двадцать дней, и, как почему-то обычно бывало, от крайнего утомления он обрел какую-то нервную бодрость. Улицы снова затихли, сгущалась ночь. На углу Хановер и Салютейшн он прислонился к фонарному столбу и стал смотреть на пострадавший полицейский участок. Нижние окна — вровень с тротуаром, на них виднеются следы пожара; если бы не это, трудно было бы догадаться, что внутри происходило нечто чрезвычайное.

Портовая полиция решила после того случая переселиться в другое здание, располагавшееся в нескольких кварталах отсюда, на Атлантик-авеню. Газетчикам сообщили, что переезд планировали еще год назад, но на это никто не купился. На самом деле дом на Салютейшн-стрит перестал быть местом, где люди чувствуют себя в безопасности. А иллюзия безопасности — это самое меньшее, чего население требует от полицейского участка.

За неделю до Рождества 1916 года Стив свалился с острым фарингитом. Дэнни, дежуря в одиночку, арестовал вора, который сошел с корабля, стоявшего на якоре. Таким образом, заниматься этим делом и оформлять все бумаги следовало портовой полиции, а Дэнни надлежало лишь передать ей преступника.

Задержание было несложное. Когда вор спускался по сходням с джутовым мешком на плече, в мешке звякнуло. Дэнни, позевывавший в конце смены, подметил, что парень ничем не напоминает портового грузчика или водителя грузовика — ни руками, ни обувью, ни походкой. Он приказал ему остановиться. Вор пожал плечами и опустил мешок. Судну, которое он обворовал, предстояло доставить продукты и медикаменты голодающим бельгийским детям. Кто-то из прохожих увидел, как из мешка вываливаются консервы, и слух по окрестностям разнесся моментально. Когда Дэнни надевал на вора наручники, на краю пристани уже начала собираться толпа. О голодающих бельгийских детях в этом месяце вовсю кричали газеты, живописуя немецкие зверства. Дэнни пришлось вытащить карманную дубинку и поднять ее повыше, чтобы протиснуться вместе с конвоируемым вором через толпу и пройти по Хановер на Салютейшн-стрит.

Воскресные улицы лежали холодные и безмолвные, припорошенные снегом, который падал все утро; снежинки летели мелкие и сухие, точно пепел. Вор стоял рядом с Дэнни в участке на Салютейшн-стрит, показывая ему свои скованные руки и жизнерадостно замечая, что несколько ночей в каталажке — самое то в такую холодрыгу. И тут в подвале рвануло. Семнадцать динамитных шашек.

Окрестные жители потом не одну неделю спорили, обсуждая детали взрыва. Что ему предшествовало — два глухих удара или три? Когда содрогнулось здание — до того, как двери слетели с петель, или уже после? На другой стороне улицы в домах во всем квартале выбило стекла от первого этажа до шестого, и их треск и звон слился с громыханием самого взрыва. Но те, кто находился внутри полицейского участка, никак не могли спутать грохот семнадцати динамитных шашек с последовавшим за ним треском стен и вздыбившихся полов.

В ушах Дэнни этот грохот отдался раскатом грома. Может, не самым оглушительным из тех, что ему доводилось слышать в жизни, но явно самым утробным. Похожим на мрачный зевок исполинского божества. Он бы и не усомнился, что это всего лишь гром, если бы тут же не осознал: звук идет снизу. Звук сотряс стены и приподнял пол. Все это длилось какую-то секунду, в течение которой вор успел глянуть на Дэнни, а Дэнни успел глянуть на дежурного сержанта, а дежурный сержант — на двух патрульных, споривших в углу о войне в Бельгии. Потом рокот усилился и здание заходило ходуном. Со стены за спиной дежурного посыпалась штукатурка, она была точно порошковое молоко. Дэнни хотел указать на нее сержанту, но тот рухнул вниз, как повешенный под доски эшафота. Выбило окна. Дэнни увидел сквозь них серую пелену неба. А потом под ним провалился пол.

От грома до полного разрушения прошло всего секунд десять. Спустя минуту-другую Дэнни открыл глаза, услышав завывание пожарных машин. В левом ухе у него звенело, звук был высокий, выше, чем пожарные сирены, но не такой громкий. Словно свист неумолкающего чайника. Невдалеке лежал дежурный сержант: глаза закрыты, нос сломан, выбито несколько зубов. Что-то острое впивалось Дэнни в спину. Все руки в ссадинах. По шее текла кровь, и он вытащил из кармана платок и приложил его к ране. Шинель кое-где порвалась, как и форма под ней. Круглый шлем куда-то делся. Среди обломков лежали полицейские в белье, только что мирно спавшие на своих койках в перерыве между сменами. У одного глаза были открыты, и он смотрел на Дэнни, словно тот мог объяснить ему его странное пробуждение.

Снаружи — сирены. Тяжелое шлепанье пожарных шлангов. Свистки.

У парня в белье — кровь на лице. Он поднял бледную руку, стер, но не всю. Произнес:

— Проклятые анархисты.

Дэнни тоже первым делом так подумал. Вильсона только что избрали президентом, и он обещал их вытащить из всех этих бельгийских, французских и германских дел. Но где-то в коридорах власти кто-то, видимо, передумал. Вдруг оказалось, что Соединенным Штатам необходимо тоже вступить в войну. Так сказал Рокфеллер. И Дж. П. Морган. В последнее время так говорила и пресса. С бельгийскими ребятишками плохо обращаются. Они голодают. Всем известно, что гансы жестокие: бомбят французские больницы, оставляют голодными все новых и новых бельгийских детей.

Всегда приплетают детей, отметил Дэнни. Многие в стране почуяли неладное, но первыми гвалт подняли анархисты. Две недели назад прошла демонстрация — анархисты, социалисты и ИРМ .[17] Полиция — городская вместе с портовой — пресекла выступление, кого-то арестовали, кому-то разбили головы. Анархисты рассылали в газеты письма, грозя отомстить.

— Проклятые анархисты, — повторил коп в нижнем белье. — Проклятые итальяшки-террористы.

Дэнни ощупал левую ногу, потом правую. Убедившись, что они в порядке, встал. Посмотрел на дыры в потолке. Каждая — диаметром с пивной бочонок. Отсюда, из самого подвала, он видел небо.

Слева кто-то застонал, и он разглядел рыжую макушку своего вора, торчащую из-под известки, обломков дерева. Он скинул с его спины обгорелый брус, потом опустился рядом с воришкой на колени. Парень поблагодарил его слабой улыбкой.

— Как тебя зовут? — спросил Дэнни.

Ему вдруг показалось, что это важно. Но жизнь ушла из зрачков вора, словно бы канула куда-то в пучину. Дэнни подумал было, что она вернется. Выплывет на поверхность. Но нет, она ускользнула внутрь, как мышь в норку, мелькнула — и нету. Перед ним уже лежал не человек; просто какое-то чуждое холодеющее тело. Он посильнее прижал к шее платок, закрыл вору глаза и ощутил необъяснимое беспокойство из-за того, что так и не узнал его имени.

В Массачусетской больнице врачу пришлось пинцетом извлекать из шеи Дэнни осколки металла. Это его задел пролетающий кусок кроватной рамы, прежде чем впечататься в стену. По словам доктора, железяка едва не перерезала сонную артерию. Эскулап с минуту рассматривал рану и потом сообщил Дэнни, что один осколок разминулся с артерией на какую-то тысячную долю миллиметра и что вероятность такого события сравнима с вероятностью лобового столкновения с летящей коровой. Затем он предостерег его от посещения тех мест, которые предпочитают взрывать анархисты.

Через несколько месяцев после выписки Дэнни закрутил безнадежный роман с Норой О’Ши. Однажды она поцеловала шрам у него на шее и сказала, что его спас Господь.

— Если меня Господь спас, — отозвался Дэнни, — то почему Он не спас вора?

— Он же не ты.

Это было в номере гостиницы «Тайдуотер», откуда открывался вид на пляж Нантакет-Бич, в городке Халл. Они приехали сюда на пароходе и провели весь день в Парагон-парке, катаясь на карусели. Они ели тэффи [18] и поджаренных моллюсков, таких горячих, что сначала приходилось остужать их на морском ветру, а потом уж глотать.

В тире Норе повезло больше, чем Дэнни. Она попала в цель только однажды, зато в самое яблочко, так что ухмыляющийся хозяин именно Дэнни вручил потертого игрушечного медвежонка, из расползавшихся швов которого лезла бежевая вата и сыпались опилки. Потом, уже в номере, она защищалась игрушкой во время подушечного боя, тут-то медведю и пришел конец. Они руками собрали опилки и вату. Стоя на коленях, Дэнни обнаружил под кроватью пуговичный глаз покойного мишки и спрятал его в карман. Тогда он не собирался хранить его дольше одного дня, но получилось так, что даже теперь, больше года спустя, он редко выходил без него на улицу.

Их роман начался в апреле 1917-го, в тот самый месяц, когда США ввязались в войну с Германией. Месяц выдался на диво теплый. Цветы распускались раньше срока; к концу апреля их аромат уже доносился до окон верхних этажей. Уже тогда, лежа рядом с Норой в ореоле цветочных благоуханий, в то время как военные корабли отплывали в Европу, и патриоты маршировали по мостовым, и новый мир внизу, казалось, расцветал быстрее, чем цветы, Дэнни понимал, что их связь обречена. Он знал это еще до того, как открыл Норины тайны. Он не мог избавиться от чувства беспомощности с той минуты, как очнулся в подвале на Салютейшн-стрит. Дело было не в Салютейшн-стрит (хотя воспоминания об этом случае не оставят его до конца жизни), дело было в окружавшем его мире. С каждым днем этот мир несся вперед со все возрастающей скоростью. И, судя по всему, несся без руля и без ветрил. Никак не считаясь с ним.


Дэнни ушел от заколоченных развалин на Салютейшн и пересек город, не расставаясь с фляжкой. Перед самым рассветом он поднялся на мост Дувр-стрит и встал там, глядя на кромку горизонта, на этот город, застигнутый между ночной тьмой и сиянием дня, под низкими облаками, стремительно несущимися над головой. Город из кирпича, известняка и стекла. Мешанина банков и кабаков, ресторанов и книжных лавчонок, ювелирных магазинов, складов, универмагов и доходных домов, казалось притаившаяся между мраком и светом, которые остались равнодушны к ее чарам. Она просыпается без украшений, без косметики, без духов. На полу опилки, опрокинутый бокал, туфля с разорванной тесемкой.

— Я пьян, — сообщил он воде; его размытое лицо смотрело на него снизу, оттуда, где отражался одинокий фонарь. — Дико пьян. — Он плюнул в свое отражение, но не попал.

Справа донеслись голоса, он повернулся и увидел людей — первую стайку переселенцев из Южного Бостона в верхние районы: на мост поднимались женщины и дети.

Он спустился с моста и укрылся в дверном проеме разорившегося оптового магазина, некогда торговавшего фруктами. Он смотрел, как они идут, сначала кучками, потом целыми потоками. Всегда первыми женщины и дети: смена у них начинается на час-два раньше, чем у мужчин, чтобы они смогли раньше закончить, вовремя вернуться домой и приготовить обед. Одни громко и весело переговаривались, другие молчали. Старухи брели, поглаживая ладонями спину, или бедра, или другие больные места. Многие были одеты в грубые заводские или фабричные робы, кое-кто — в перекрахмаленную черно-белую форму прислуги или гостиничных уборщиц.

Он сосал из фляжки и надеялся, что она окажется среди них, и надеялся, что ее среди них не будет.

Две старухи вели стайку детей по Дувр-стрит, распекая их за то, что они плачут, что еле волочат ноги, и Дэнни задумался: может быть, эти малыши — старшие мужчины в своих семьях и продолжают дело отцов, или же они — младшие, но все деньги, предназначавшиеся для школы, уже потрачены на другое.

И тут он увидел Нору. Волосы у нее были убраны под платок, завязанный узлом на затылке, но он-то знал, что они вьются и приручить их невозможно, поэтому она стрижется коротко. По ее припухшим векам он заключил, что спала она мало. Он знал, что на спине, внизу, у нее родимое пятно — ярко-алое на бледной коже. Он знал, что она сама отлично слышит свой донеголский акцент [19] и пытается избавиться от него еще с тех пор, как пять лет назад отец Дэнни принес ее в дом Коглинов в канун Рождества, найдя у доков возле Нортерн-авеню, замерзшую, умирающую от голода.

Вместе с другой девушкой она сошла с тротуара, чтобы обогнать медленно плетущихся детей, и Дэнни улыбнулся, когда спутница украдкой сунула Норе папиросу, а та спрятала ее в ладони и быстро затянулась.

Он подумывал выйти из дверного проема и заговорить с ней. Он попытался взглянуть на себя ее глазами, представил собственные глаза, мутные от выпивки и неуверенности. Там, где другие увидят силу, она увидит трусость.

И будет права.

Там, где другие увидят высокого крепкого мужчину, она увидит слабого ребенка.

И будет права.

Поэтому он продолжал стоять в проеме, поглаживая медвежий пуговичный глаз в кармане брюк, пока она не затерялась в толпе, идущей по Дувр-стрит. Он ненавидел себя, и ее он ненавидел тоже. За взаимоуничтожение.

Глава вторая

Лютер лишился работы на военном заводе в сентябре. Утром, как ни в чем не бывало, пришел в цех и обнаружил желтый листок бумаги, прилепленный к его верстаку. Была среда, и накануне он, как обычно, оставил сумку с инструментами под верстаком, завернув каждый в промасленную тряпку. Они были его собственностью, ему их подарил дядюшка Корнелиус. Старик ослеп еще до его рождения. Когда Лютер был мальчишкой, Корнелиус частенько сидел на террасе и, достав из кармана спецовки бутылочку машинного масла, которую всегда носил при себе, протирал весь набор. Он знал каждый предмет на ощупь и разъяснял Лютеру: вот это — разводной ключ, так-то, парень, запомни накрепко, а ежели кто не может сразу пальцами определить размер гайки или болта, завсегда действует разводным, что твоя обезьяна, потому ключ этот и прозвали «обезьяньим».

Он учил Лютера обращаться со всеми этими штуковинами, чтобы тот в конце концов изучил их так же, как он сам. Он завязывал мальчику глаза — тот знай себе хихикал на прогретой солнцем террасе, — а потом давал ему болт и просил подогнать по нему губки ключа, снова и снова, пока повязка не переставала забавлять Лютера, пока пот не начинал разъедать ему глаза. И со временем руки Лютера научились «видеть» предметы, чувствовать их запах и вкус, иногда он даже подозревал, что его пальцы различают цвета прежде, чем глаза. Наверно, потому-то он ни разу в жизни и не упустил бейсбольного мяча. И за работой ни разу в жизни не порезался. Ни разу не размозжил большой палец, стоя за сверлильным станком, ни разу не раскровянил руку, ухватившись не за тот конец лопасти воздушного винта, когда эту лопасть подымал. И это притом что глаза его все время смотрели куда-то вдаль, сквозь жестяные стены цеха, и он вдыхал запах внешнего мира, зная, что когда-нибудь окажется там, снаружи, далеко-далеко отсюда, и уж там-то будет просторно.

На желтой полоске бумаги стояло: «Зайди к Биллу». Вот и все. Но Лютер почуял в этих словах что-то такое, что заставило его нагнуться, извлечь из-под верстака потрепанную кожаную сумку с инструментами и захватить ее с собой, в кабинет начальника смены. Он держал ее в руке, когда Билл Хекмен, вечно вздыхавший, с вечно грустными глазами, не такой уж плохой парень, хоть и белый, сказал:

— Лютер, нам придется тебя уволить.

Лютер почувствовал, что будто бы исчезает, проваливается внутрь себя, делается малюсеньким, словно кончик иголки. Он сжался до почти неразличимой точечки в глубине своего же черепа и глядел на собственное тело, стоящее перед Билловым столом, ожидая, когда эта внутренняя точечка велит ему снова пошевелиться.

Да так и надо себя вести с белыми, когда они тебе смотрят в глаза. Потому что они говорят таким тоном, только когда просят о чем-то, что уже решили отобрать, или когда сообщают дурные вести, вот как сейчас.

— Ясно, — произнес Лютер.

— Не мое решение, прямо тебе скажу, — объяснил Билл. — Парни скоро вернутся с войны, и им понадобится работа.

— Война-то все идет, — заметил Лютер.

Билл грустно улыбнулся ему, как улыбаешься псу, которого очень любишь, но никак не можешь обучить садиться или кувыркаться по земле.

— Война все равно что кончилась. Мы знаем, поверь.

Лютер смекнул, что под этим «мы» он разумеет компанию, и рассудил, что уж ежели кто знает, так это ихняя компания, ведь они ему регулярно платят жалованье за то, что он помогает им делать оружие аж с пятнадцатого года, то есть еще с тех пор, когда Америка, судя по всему, и думать не думала встревать в эту бойню.

— Ясно, — повторил Лютер.

— Ты здесь отлично потрудился, и мы тебе, конечно, пытались подыскать местечко, чтобы ты с нами остался, но скоро вернется масса наших парней, они дрались как черти, и дядя Сэм захочет их отблагодарить.

— Ясно.

— Слушай, — произнес Билл немного раздосадованно, точно Лютер напрашивался на ссору, — ты ведь сам понимаешь, верно? Ты же не хочешь, чтобы мы выставили этих ребят, этих патриотов на улицу. Куда это годится, Лютер? Никуда не годится, прямо тебе скажу. Да ты и сам не сможешь смотреть им в глаза, когда пойдешь по улице и встретишь кого-нибудь из этих парней. Только представь: он бегает, ищет работу, а у тебя в кармане жирненькая зарплата.

Лютер ничего не ответил. Не стал ему говорить, что среди этих ребят-патриотов, которые рискуют жизнью ради страны, полно цветных, но он голову даст на отсечение — не получат они эту работу. Елки-палки, да он что угодно готов поставить — приди он через год на этот самый завод, чернокожие попадутся ему разве что среди уборщиков, среди тех, кто опорожняет мусорные корзины в кабинетах да подметает металлическую стружку в цехах. И он не стал спрашивать, сколько из этих белых ребят, которые заменят цветных, на самом деле сражались за океаном — или же они получили свои нашивки и ордена в Джорджии или где-нибудь в Канзасе, за печатанье на машинке и прочие геройские подвиги в том же роде. Лютер держал рот на замке, пока Билл не устал спорить сам с собой и не сказал ему, куда зайти за жалованьем.


Ну и вот, после такого дела Лютер стал разузнавать, как и что, и вскоре услыхал, что, может статься — как знать, — не исключено, кое-какая работенка сыщется в Янгстауне ,[20] а кто-то из его знакомых прослышал, что набирают людей на шахту поблизости от Рэвенсвуда, в Западной Виргинии, всего-то по ту сторону реки. Но все в один голос твердили: экономика теперь опять стала суровая. По-белому суровая, братец.

А потом Лайла завела речь о тетке, которая у нее в Гринвуде.

Лютер ей:

— Никогда о таком месте не слыхал.

— Это ж не в Огайо, милый. И не в Западной Виргинии, и даже не в Кентукки.

— А где?

— В Талсе.

— Это что, Оклахома?

— Угу, — ответила она тихим таким голосом, словно давно все решила и теперь хочет со всей деликатностью сделать вид, будто он сам принял решение.

— Черт побери, женщина. — Лютер потер ладонями предплечья. — Ни в какую Оклахому не поеду.

— А куда поедешь? К соседям?

— Что там такое, у соседей?

— Работы там для тебя нету, вот что. Ничего больше про соседей не знаю.

Лютер малость поразмыслил: она его словно бы загоняла в ловушку, как будто видела все дальше, чем он.

— Милый, — произнесла она, — мы в Огайо ничего хорошего не видали, как были бедные, так и остались.

— Не обеднели.

— И не разбогатеем.

Они сидели на качелях, тех самых, что он повесил на той террасе, где когда-то Корнелиус учил его всяким штукам, которые после стали его, Лютера, ремеслом. Две трети террасы смыло наводнением тринадцатого года, и Лютер все хотел ее отстроить заново, но в эти несколько лет у него в жизни было чересчур много бейсбола и чересчур много работы, так что руки никак не доходили.

Вдруг его осенило: да он же сущий богач. У него впервые в жизни отложены кое-какие денежки про запас. Какие-никакие, а на переезд уж точно хватит.

Лайла ему нравилась, чего уж там. Ну, не так сильно, чтоб захотелось с ней к алтарю и все такое. В конце концов, ему всего двадцать три. Но ему нравилось вдыхать ее запах, нравилось с ней разговаривать и уж точно нравилось, как она уютно прижимается к нему на качелях.

— И чего там, в этом Гринвуде, кроме твоей тетушки?

— Работа. У них там полно всякой работы. Большой растущий город, живут в нем одни цветные. И неплохо живут, милый. У них врачи, адвокаты, у мужиков шикарные авто, девчонки чудесно одеваются по воскресеньям. И у каждого свой собственный дом.

Он поцеловал ее в макушку; он ей не поверил, но его ужасно умиляла ее способность принимать страстно желаемое за реальное.

— Вот, значит, как? — Он фыркнул. — И землю для них, надо понимать, белые пашут?

Она потянулась и шлепнула его по лбу, а потом куснула в запястье.

— Черт побери, женщина, я этой рукой мяч бросаю. Полегче.

Она взяла его запястье, поцеловала, притянула его ладонь к своей груди и попросила:

— Пощупай мне животик, милый.

— Не дотянусь.

Она приподнялась, и его рука оказалась у нее на животе. Он потянулся ниже, но она схватила его за кисть:

— Почувствуй-ка.

— Я и так чувствую.

— Вот что нас будет ждать в Гринвуде, кроме всего прочего.

— Твой живот?

Она чмокнула его в подбородок:

— Нет, дуралей. Твой ребенок.


Они выехали на поезде из Колумбуса первого октября и катили восемьсот миль по сельской местности. Поля уже ночами покрывались инеем. Небо отливало синевой металла, только-только вышедшего из-под пресса. Стога громоздились на серовато-коричневых полях, а в Миссури он увидел табун лошадей, растянувшийся на целую милю, — лошадки серой масти. Поезд пыхтел, сотрясая землю, оглашая воплями небеса, а Лютер дышал на стекло и рисовал на нем бейсбольные мячи, биты, большеголового младенца.

Лайла посмотрела и рассмеялась:

— Вот, значит, какой у нас будет мальчик? Большая-пребольшая голова, как у папы? И длинное тощее тельце?

— Не-а, — возразил Лютер. — Он будет как ты.

И он пририсовал ребеночку груди размером с воздушные шары, и Лайла захихикала, и шлепнула его по руке, и стерла картинку с окна.

Поездка заняла два дня. В первый же вечер Лютер спустил малость деньжат, сразившись в картишки с какими-то грузчиками, и Лайла злилась до середины следующего утра, но, если не считать этого, Лютер с трудом мог припомнить в своей жизни более славное время. Он на своем веку успел понаслаждаться бейсбольными триумфами, а в семнадцать они с кузеном, Сластеной Джорджем, прокатились в Мемфис и отлично повеселились на Били-стрит — незабываемые были деньки, но теперь, когда он ехал в этом вагоне вместе с Лайлой, зная, что у нее внутри ребенок — его ребенок, что в ее теле теперь не одна, а словно бы полторы жизни и что они с ней, как ему часто мечталось, наконец-то выбрались в большой мир, мчатся по нему с прямо-таки опьяняющей скоростью, — теперь он чувствовал, как в груди у него перестает пульсировать тревога, преследовавшая его с детства. Он не знал, откуда взялась эта тревога, знал лишь, что она все время обитала где-то внутри, какими бы средствами он ни пытался ее прогнать — работой, игрой, выпивкой, траханьем, сном. Но сейчас, умостившись на сиденье, ощущая ногами подрагивание пола, закрепленного на стальном подбрюшье вагона, под которым стучали по рельсам колеса, несшиеся сквозь время и пространство, будто время и пространство — сущий пустяк, — да, сейчас он любил свою жизнь, любил Лайлу, любил их будущего ребенка, и он знал, всегда знал, что он любит скорость, ведь то, что стремительно движется, нельзя связать путами, а значит, невозможно продать.


В девять утра они прибыли в Талсу, где их встречали Марта, тетя Лайлы, и ее муж Джеймс, настолько же огромный, насколько Марта была маленькая, и оба — черные-пречерные, с очень туго натянутой кожей — Лютер даже удивился, как им удается дышать. Но хотя Джеймс и был ростом с всадника на лошади, в семье явно заправляла Марта.

Не прошло и нескольких секунд, как Марта потребовала:

— Джеймс, родной, забери-ка у нее вещи, или ты хочешь, чтобы бедняжка упала в обморок от тяжести?

— Ничего, тетушка, я… — начала было Лайла.

— Джеймс!

Тот кинулся исполнять распоряжение. Потом Марта улыбнулась, как улыбаются маленькие хорошенькие женщины, и заметила:

— Детка, ты, как всегда, настоящая красавица, храни тебя Господь.

Лайла сдала чемоданы дяде Джеймсу и проговорила:

— Тетушка, это Лютер Лоуренс, тот молодой человек, я тебе писала.

Хотя о письме-то Лютер и без того мог бы догадаться, его все-таки поразила сама мысль, что его имя занесли на бумагу и переправили через три штата, чтоб оно в конце концов оказалось в руках у тетушки Марты, и она, должно быть, прикасалась к этим буквам своим пальцем, крошечным, как она сама.

Тетя Марта улыбнулась ему — совсем не так дружелюбно, как улыбалась племяннице. Взяла его руку в свои. Подняла на него взгляд, посмотрела в глаза:

— Приятно познакомиться, Лютер Лоуренс. Мы здесь, в Гринвуде, ходим в церковь. А вы ходите?

— Конечно, мэм.

— Ну что ж, — она сжала его кисть влажными ладонями и плавно встряхнула, — тогда, думаю, мы с вами отлично поладим.

— Да, мэм.

Лютер приготовился долго топать пешком, но Джеймс подвел их к «олдсмобилю-рео», красному и сияющему, словно яблоко, только что извлеченное из ведра с водой, на колесах с деревянными спицами, с черным верхом, который Джеймс опустил и пристегнул сзади. Чемоданы положили на заднее сиденье, там же разместились Марта с Лайлой, уже тараторившие без умолку, а Лютер забрался на переднее, рядом с Джеймсом, и они выкатили со стоянки. Лютеру подумалось, что в Колумбусе негр за рулем такой машины рисковал бы мигом схлопотать пулю за угон, но здесь, на вокзале Талсы, на них, похоже, не обращали внимания даже белые.

Джеймс, расплывшись в улыбке, объяснил, что у его «олдса» восьмицилиндровый двигатель в шестьдесят лошадиных сил.

— А вы чем занимаетесь? — поинтересовался Лютер.

— У меня два гаража, — ответил Джеймс. — И работают у меня четверо. Я бы рад тебя туда пристроить, сынок, но мне сейчас хватает помощников, насилу с ними управляюсь. Да ты не переживай, в Талсе полно всякой работы, что слева от железной дороги, что справа. У нас тут нефтяные края, сынок. Все пошло в рост из-за этой черной жижи, оглянуться не успели. Двадцать пять лет назад тут ничего этого не было. Торчала одна-единственная фактория. Представляешь?

Лютер смотрел в окно на проплывающий мимо деловой центр города, на домищи повыше, чем в Мемфисе, — такие он видал разве что на фотоснимках Чикаго или Нью-Йорка; на улицах оказалось полно машин и полно людей, и он подумал: да ведь трудно вообразить, чтоб такой город можно было отгрохать меньше чем за сто лет, но этой стране некогда ждать, да и незачем.

Он посмотрел вперед: они въехали в Гринвуд, и Джеймс помахал каким-то мужикам, строившим дом, и они помахали ему в ответ, и он погудел, и Марта объяснила, что здесь будет продолжение Гринвуд-авеню, называется Блэкуолл-стрит, вот поглядите сюда…

И Лютер поглядел. Увидал негритянский банк, и кафе-мороженое, полное негритянских подростков, и парикмахерскую, и бильярдную, и большую старую бакалею, и универмаг, еще больше, и нотариальную контору, и частную клинику, и здание газеты, и везде кишмя кишели цветные. А потом они покатили мимо кино, гигантского белого шатра, окаймленного огромными фонарями, и Лютер поднял глаза, чтобы прочесть название этого места: «Дримленд» — «Земля мечты», и он подумал: «Так вот куда мы прибыли, братец. Тогда понятно».

Они поехали по Детройт-авеню, где у Джеймса и Марты Холлуэй был собственный дом. Лютера замутило. Здания на Детройт-авеню были из красного кирпича или из шоколадно-розоватого камня, и размерами они не уступали домам белых. И не абы каких белых, а тех, кто живет хорошо. Газоны подстрижены до изумрудной щетинки, дома опоясаны террасами под яркими навесами.

Они вкатили на подъездную дорожку возле темно-коричневого дома, выстроенного в тюдоровском стиле, и Джеймс остановил машину, и очень вовремя, потому что у Лютера кружилась голова и он боялся, как бы его не вырвало.

Лайла сказала:

— Ну, Лютер, просто помереть, а?

Да уж, подумал Лютер, только и остается.


На другое утро Лютер не успел позавтракать, как обнаружил, что женится. Когда в последующие годы его спрашивали, как это его угораздило стать женатиком, Лютер всегда отвечал:

— Без понятия, черт меня дери.

В то утро он проснулся в подвале. Накануне вечером Марта ясно дала понять, что в ее доме мужчина и женщина, если они не муж и жена, никогда не будут спать на одном этаже, а уж тем паче в одном помещении. Так что Лайла получила расчудесную кровать в расчудесной комнате на втором этаже, а Лютеру пришлось довольствоваться подвальным сломанным диваном, прикрытым простыней. От продавленного дивана несло псиной (у них когда-то была собака, но давно сдохла) и сигарами, в чем был повинен дядюшка Джеймс: после ужина он спускался подымить вниз, потому что тетя Марта в доме курить не позволяла.

Тетя Марта вообще много чего не разрешала — браниться, выпивать, всуе поминать имя Господне, играть в карты; запрещалось также присутствие всякого рода низких личностей и кошек. У Лютера сложилось впечатление, что он угодил в самый-самый конец разрешенного списка.

В общем, он улегся спать в подвале и проснулся с растянутой шеей и с запахом давно умершего пса и недавней сигары, засевшим в ноздрях. Сверху до него тут же донеслись громкие голоса. Разговаривали женщины. Лютер вырос с матерью и старшей сестрой, обеих потом унес тиф четырнадцатого года, и, когда он позволял себе о них думать, у него мучительно перехватывало дыхание, потому что они были гордые, сильные женщины с оглушительным смехом, и обе любили его до остервенения.

А две женщины наверху спорили до остервенения. Лютер полагал, что ни за какие сокровища мира не следует входить в комнату, где сцепились две бабы. Все-таки он тихонько прокрался вверх по лестнице и услыхал такое, от чего ему захотелось поменяться местами с дохлым псом Холлуэев.

— Я просто устала, тетушка.

— Не смей мне врать, девочка. Не смей! Уж я-то могу распознать эту утреннюю тошноту. Давно?

— Я не беременна.

— Лайла, ты дочка моей младшей сестры. И моя крестница. Но, девочка, я с тебя живьем шкурку спущу, если ты мне еще раз соврешь. Понятно тебе?

Тут Лайла разревелась, и ему стало стыдно, когда он представил себе эту картинку.

Марта взвизгнула: «Джеймс!» — и Лютер услыхал тяжелые шаги, направляющиеся в сторону кухни, и подумал, уж не прихватил ли тот на всякий случай свой дробовик.

— Приведи-ка сюда этого парня.

Не успел Джеймс открыть дверь, как Лютер отворил ее сам; глаза Марты так и метали в него молнии. Даже еще до того, как он переступил порог.

— Полюбуйтесь-ка на себя, мистер Серьезный Мужчина. Я вам сказала, что мы тут ходим в церковь, сказала или нет, мистер Серьезный Мужчина?

Лютер решил, что лучше помалкивать.

— Мы христиане, вот мы кто. И под этой крышей мы не потерпим никакого греха. Верно я говорю, Джеймс?

— Аминь, — изрек Джеймс, и Лютер заметил, что в руке у того Библия; это напугало его куда сильней, чем дробовик, который он себе воображал.

— Ты обрюхатил бедную невинную девушку — и чего же ты теперь ждешь? Я тебя спрашиваю, мальчик. Чего ты ждешь?

Лютер осторожненько покосился на маленькую женщину; казалось, в ней бушует такая ярость, что она, эта самая женщина, вот-вот вцепится в него зубами и вырвет из него кусок мяса.

— Ну, мы толком не…

— Вы «толком не», так я и поверила. По-твоему, ты можешь поступать, как твоя левая нога захочет? — И Марта топнула собственной левой ногой. — Если тебе взбрело в голову, что какие-нибудь приличные люди согласятся сдать вам дом в Гринвуде, ты очень ошибаешься. И под моей крышей ты больше ни секундочки не останешься. Нет уж, сэр. Думаешь, можешь обойтись с моей единственной племянницей по-своему, а потом отправиться гулять в свое удовольствие? Так вот, я тебе говорю: такого здесь не будет.

Он заметил, что Лайла смотрит на него сквозь слезы.

Она спросила:

— Что же нам делать, Лютер?

И тут Джеймс, который, как выяснилось, был не только предпринимателем и механиком, но еще и местным священником, а вдобавок и мировым судьей, поднял Библию повыше и изрек:

— Мне кажется, ваше затруднение можно разрешить.

Глава третья

В тот день, когда «Ред Сокс» играли первый домашний матч Мировой серии против «Кабс», дежурный сержант 1-го участка Джордж Стривакис вызвал Дэнни и Стива к себе в кабинет и поинтересовался, хорошо ли они переносят качку.

— Простите, что́ переносим, сержант?

— Качку. Портовая полиция собирается навестить один корабль. Вы как, готовы подключиться?

Дэнни и Стив переглянулись и пожали плечами.

— Откровенно говоря, — признался Стривакис, — там у них заболел кое-кто из солдат. Капитан Медоуз выполняет предписание заместителя шефа, а тот — распоряжение самого О’Миры. Приказано разобраться и чтобы как можно меньше шума.

— Серьезная болезнь? — осведомился Стив.

Стривакис пожал плечами.

Но Койл не унимался и фыркнул ему в лицо:

— Так серьезная болезнь, Джордж?

Еще одно пожатие плеч. Дэнни забеспокоился: старина Джордж Стривакис явно что-то скрывал.

— Почему именно мы? — спросил Дэнни.

— Потому что уже десять человек отказались. Вы — одиннадцатый и двенадцатый.

— Вот как, — произнес Дэнни.

Стривакис подался вперед:

— Нам нужно, чтобы два способных сотрудника выступили в качестве представителей полицейского управления города Бостона. Сплаваете на эту посудину, оцените ситуацию, примете решение. Если успешно справитесь с заданием, получите отгул на полдня и вечную благодарность своего любимого управления.

— Нам бы хотелось получить побольше, — заявил Дэнни. Он глянул через стол на сержанта. — При всем уважении к нашему возлюбленному управлению, разумеется.

В конце концов они пришли к соглашению: оплата медицинских услуг, если они заразятся от солдат; выходной в ближайшие две субботы; к тому же ведомство обещает взять на себя расходы за три стирки их формы.

— Вот ведь торгаши, — произнес Стривакис и пожал им руки, скрепляя договор.


Корабль ВМС США «Маккинли» прибыл из Франции. На нем находились солдаты, воевавшие в Сен-Мийеле, Понт-а-Муссоне, Вердене и других местах с похожими названиями. Где-то между Марселем и Бостоном некоторые из солдат заболели. Состояние трех из них судовые врачи сочли настолько угрожающим, что связались с фортом и сообщили, что, если этих больных немедленно не переправят в военный госпиталь, они умрут еще до захода солнца. Вот и получилось, что в погожий сентябрьский денек, когда они могли бы нести необременительное дежурство на Мировой серии, Дэнни со Стивом присоединились к двум сотрудникам портовой полиции на Торговой пристани. Чайки ударами крыльев гнали туман в море, над темными кирпичами набережной поднимался пар.

Один из портовых копов, англичанин по имени Итан Грей, вручил Дэнни и Стиву медицинские маски и белые хлопчатобумажные перчатки.

— Говорят, помогает. — Он улыбнулся, подставляя лицо яркому солнцу.

— Кто говорит? — Дэнни небрежно повесил маску на шею.

Итан Грей пожал плечами:

— Да эти, всезнающие.

— Ах, вот кто, — бросил Стив. — Никогда я их не любил, между прочим.

Дэнни сунул перчатки в задний карман и увидел, что Стив делает то же самое.

Второй портовый коп не вымолвил ни слова с той минуты, как они встретились на пристани. Он был маленького роста, тощий и бледный, влажные вихры падали на прыщавый лоб. На кистях рук у него виднелись следы ожогов. Вглядевшись, Дэнни заметил, что у него нет мочки левого уха.

Значит, не обошлось без Салютейшн-стрит. Еще один переживший белую вспышку и желтое пламя, обрушение стен и обвал штукатурки. Дэнни не помнил его; впрочем, он вообще мало что запомнил из случившегося.

Парень сидел, привалившись к черной стальной опоре, вытянув длинные ноги, и старательно избегал взгляда Дэнни. Такова уж черта всех уцелевших при том взрыве: стесняются узнавать друг друга.

Катер подошел к причалу. Итан Грей предложил Дэнни папиросу; тот взял ее, кивком поблагодарив. Грей протянул пачку Стиву, но Стив покачал головой.

— Вам какие инструкции дал ваш сержант, коллеги?

— Довольно простые. — Дэнни наклонился, давая Грею прикурить. — Убедиться, что каждый из солдат останется на корабле, пока мы ему не разрешим сойти.

Грей кивнул, выпустив облако дыма:

— Мы получили точно такие же.

— А еще нам сказали, что, если армейские начнут качать права, мол, подчинение федеральное, время военное, мы должны дать им понять, что это, может, и их страна, зато ваш порт и наш город.

Грей снял с языка табачный стебелек и пустил его по морскому ветру.

— Вы ведь сын капитана Томми Коглина? — спросил он.

Дэнни кивнул:

— Как вы догадались?

— Ну, во-первых, я никогда еще не встречал такого самоуверенного патрульного вашего возраста. Жетон с именем тоже помог. — Грей указал на грудь Дэнни.

Катер заглушил мотор, развернулся и стукнулся бортом о причал. Появился капрал корабельной полиции, бросил конец напарнику Грея. Пока тот с ним возился, Дэнни и Грей, докурив, подошли к капралу.

— Вам нужно надеть маску, — заметил Стив Койл.

Капрал кивнул и извлек маску из кармана. Отдал честь он дважды. Итан Грей, Стив Койл и Дэнни ответили только на первое приветствие.

— Сколько у вас человек? — спросил Грей.

Капрал начал было отдавать честь, но опустил руку:

— Только я, док да лоцман.

Дэнни натянул маску. Зря он курил: табачная вонь теперь лезла в нос.

Они встретились с врачом в каюте, когда катер отвалил от пристани. Доктор оказался лысым небритым стариком, седая щетина торчала, словно живая изгородь. Маски на нем не было, и он пренебрежительно махнул рукой:

— Можете снять. Никто из нас не болен.

— Откуда вы знаете? — полюбопытствовал Дэнни.

Старик пожал плечами:

— Верую.

Как-то глупо было стоять тут в форме и в маске, пытаясь приноровиться к качке. Глупо и смешно. Дэнни со Стивом стащили маски, Грей последовал их примеру. Но напарник Грея снимать свою не стал и посмотрел на трех других полицейских как на сумасшедших.

— Питер, — произнес Грей, — ну что ты, в самом деле.

Но Питер покачал головой, уставившись в пол, и остался в маске.

Дэнни, Стив и Грей уселись за маленький столик напротив доктора.

— Какой у вас приказ? — осведомился врач.

Дэнни объяснил.

Врач потер красный след от очков на переносице.

— Так я и предполагал. Ваше начальство будет возражать, если мы перевезем больных на армейском транспорте?

— Куда перевезете? — спросил Дэнни.

— В Кэмп-Дэвенс.

Дэнни посмотрел на Грея.

Грей улыбнулся:

— За пределы порта мои полномочия не распространяются.

Стив Койл заметил доктору:

— Наше начальство, между прочим, хотело бы знать, с чем мы тут имеем дело.

— Мы не до конца уверены. Возможно, штамм инфлюэнцы, похожий на тот, который мы наблюдали в Европе. Возможно, что-то другое.

— Если это грипп, — подал голос Дэнни, — то сильно ли он затронул Европу?

— Сильно, — тихо ответил доктор, глядя на них ясными глазами. — Мы полагаем, что этот штамм может оказаться родственным тому, что вызвал вспышку заболевания в Форт-Райли, в штате Канзас, восемь месяцев назад.

— Позвольте спросить, доктор, насколько серьезной была та вспышка? — поинтересовался Грей.

— В течение двух недель — летальный исход у восьмидесяти процентов солдат, подхвативших заразу.

Стив присвистнул:

— Да уж, серьезнее не бывает.

— А потом? — спросил Дэнни.

— Не совсем понимаю вас.

— Ваш штамм убил солдат. А потом что с ним стало?

Доктор криво улыбнулся и негромко щелкнул пальцами:

— Потом он исчез.

— Но теперь вернулся, — вставил Стив Койл.

— Возможно, — согласился врач. Он снова потер нос. — Люди на корабле заболевают один за другим. Очень большая скученность. Самые неподходящие условия для того, чтобы предотвратить распространение инфекции. Сегодня ночью умрут пять человек, если мы их не переправим.

— Пять? — переспросил Итан Грей. — Нам говорили о трех.

Доктор покачал головой и показал им пять растопыренных пальцев.


На корме «Маккинли» они встретили кучку врачей и офицеров. Небо затянуло. Свинцово-серые облака, похожие на изваяния мускулистых тел, медленно плыли над водой в город, к его красному кирпичу и стеклу.

Майор по фамилии Гидеон произнес:

— Зачем они прислали рядовых полицейских? — Он ткнул пальцем в Дэнни и Стива. — Вы неполномочны принимать решения по вопросам здравоохранения.

Дэнни и Стив ничего не ответили.

— Зачем прислали рядовых патрульных? — повторил Гидеон.

— Никто из офицеров не вызвался нас подменить, — сказал Дэнни.

— Насмешничаете? — взвился Гидеон. — Мои люди болеют. Они сражались на войне, в которой вы не участвовали, и теперь они умирают.

— Я и не думаю шутить. — Дэнни указал на Стива Койла, на Итана Грея, на Питера с его шрамами от ожогов. — Это задание выполняют добровольцы, майор. Никто не пожелал сюда явиться, кроме нас. И кстати, полномочия у нас все-таки есть. Нам даны четкие указания.

— Какие же? — осведомился один из врачей.

— Что касается порта, — сообщил Итан Грей, — то вам разрешается переправить ваших людей на пристань. А дальше уже начинается территория, подведомственная БУП.

Все посмотрели на Дэнни и Стива.

Дэнни заметил:

— Паника не в интересах губернатора, мэра и полицейских управлений штата. Поэтому ночью вас встретят армейские грузовики. Вы сможете пересадить туда больных и доставить их непосредственно в Дэвенс. По пути останавливаться не разрешается. Вас будет сопровождать полицейская машина с выключенной сиреной. — Дэнни встретился глазами с майором Гидеоном. — Идет?

Гидеон кивнул, хотя и не сразу.

— Между прочим, Гвардия штата [21] предупреждена, — добавил Стив Койл. — Они организуют пост в Кэмп-Дэвенсе и будут вместе с сотрудниками вашей военной полиции следить, чтобы никто не покинул базу до тех пор, пока инфекцию не ликвидируют. Таков приказ губернатора.

— Сколько времени понадобится, чтобы ее ликвидировать? — спросил Итан Грей, обращаясь к докторам.

Один из них, высокий, светловолосый, ответил:

— Понятия не имеем. Эта дрянь уничтожает тех, кто ей подвернется, а потом она куда-то девается. Может быть, все кончится за неделю, а может быть, за девять месяцев.

— Что ж, пока удается не допускать ее распространения на гражданское население, наше руководство готово следовать соглашению, — проговорил Дэнни.

Светловолосый доктор усмехнулся:

— Война подходит к концу. Уже несколько недель люди возвращаются в огромных количествах. Это инфекционное заболевание, господа, и весьма заразное. Вы не рассматривали вероятность того, что носитель уже мог попасть к вам в город? — Он воззрился на них. — И что уже поздно, господа? Слишком поздно?

Дэнни смотрел, как облака ползут в глубь материка. Небо расчищалось. Снова засияло солнце. Великолепная погода, о такой мечтаешь всю долгую зиму.

Пять больных солдат отплыли вместе с ними в город на катере, хотя до сумерек было еще далеко. Дэнни, Стив, Итан Грей, Питер и два врача расположились в главной каюте, а солдаты под присмотром двух других врачей лежали на палубе. Дэнни видел, как больных опускают на палубу с помощью лебедки. Со скулами, туго обтянутыми кожей, с ввалившимися щеками, со спутанными, мокрыми от пота волосами, со впавшими ртами и потрескавшимися губами они уже сейчас походили на мертвецов. Дышали больные с мучительным хрипом.

Четверо полицейских оставались внизу, в каюте. Профессия научила их немудреному правилу: многих опасностей можно избежать, если вести себя благоразумно. Не хочешь, чтобы тебя застрелили или зарезали, — не водись с теми, кто балуется пистолетом или ножом; не хочешь, чтобы тебя ограбили, — не выползай из бара на бровях; не хочешь продуть — не садись играть.

Но здесь было совсем другое. Такое могло случиться с каждым из них. С ними со всеми.


Вернувшись в участок, Дэнни и Стив доложили сержанту Стривакису и разошлись. Стив двинулся на поиски вдовушки своего брата, а Дэнни на поиски выпивки. В то время как на Восточном и Западном побережье толковали об экономическом спаде и войне, о телефонах и бейсболе, об анархистах и бомбах, на Юге и Среднем Западе подняла голову и начала свое шествие по стране Прогрессивная партия и ее стороннички из числа ревнителей «нашей старой доброй религии».

Дэнни не знал ни единого человека, который всерьез относился бы к законопроектам о запрете спиртного, пусть даже их удалось протащить в палату представителей. Казалось невозможным, чтобы у этих чопорных ханжей-запретителей появился хоть какой-то шанс. Но в одно прекрасное утро страна проснулась и обнаружила, что идиоты не только получили шанс, но и заняли устойчивые позиции. И вот теперь право каждого взрослого гражданина США спокойно наклюкаться висит на волоске: дело должен решить штат Небраска. В ближайшие два месяца ему предстоит голосованием определить судьбу закона Волстеда [22] и всех любителей спиртного в стране.

Небраска. При этом слове Дэнни представлял себе элеваторы да силосные башни под серо-голубым небом. И пшеница, бесконечные снопы пшеницы. Есть у них бары? Или одни силосные башни?

Вот церкви у них есть, это он знал точно. И проповедники, проклинающие безбожный Северо-Восток, омываемый белой пивной пеной, полный смуглокожих иммигрантов, погрязший в прелюбодеянии и язычестве.

Небраска. Подумать только.

Дэнни заказал два ирландских виски и кружку холодного пива. Он снял рубашку, которую носил расстегнутой поверх майки. Навалился на стойку; бармен принес ему выпивку. Бармена звали Альфонс, и поговаривали, что он связан с бандитами из восточных районов города, хотя Дэнни еще не встречал копа, которому удалось бы что-то пришить Альфонсу. Да и потом, если подозреваемый — щедрый бармен, кто станет рыть чересчур глубоко?

— Правду говорят, ты завязал с боксом?

— Не уверен, — ответил Дэнни.

— В этом твоем бою я просадил денежки. Думал, вы оба продержитесь до третьего раунда.

Дэнни развел руками:

— Парня хватил удар, черт его дери.

— А ты тут при чем? Он тоже на тебя замахнулся, я сам видел.

— Вот как? — Дэнни осушил первую рюмку виски. — Ну, тогда все отлично.

— Скучаешь по этому делу?

— Пока нет.

— Дурной знак. — Альфонс мгновенно убрал пустую рюмку со стойки. — Человек не скучает только по тем вещам, в которых перестал находить смак.

— Бог ты мой, — протянул Дэнни. — Сколько с меня за твою премудрость?

Альфонс налил в высокий стакан виски с содовой и ушел с ним вглубь бара. Возможно, его теория была не такой уж глупой. Сейчас, в эту минуту, Дэнни не находил смака в том, чтобы кого-то бить. Он сейчас находил смак в тишине и запахе гавани. Он находил смак в выпивке. А после пары стаканчиков он находил смак и еще кое в чем — в молоденьких работницах и в Альфонсовых копченых свиных ножках. И разумеется, в осеннем ветре и в печальной музыке, которую итальянцы каждый вечер играли в переулках: в одном квартале звучала флейта, в следующем — скрипка, затем кларнет, потом мандолина. А когда основательно нагружался, Дэнни находил смак во всем на свете.

Мясистая рука хлопнула его по спине. Он обернулся и увидел, что на него взирает Стив.

— Надеюсь, ты еще не против компании.

— Еще нет.

— И еще ставишь всем по первой?

— По первой. — Дэнни поймал взгляд темных глаз Альфонса и указал на стойку. — А где вдова Койл?

Стив скинул пальто и уселся:

— Молится. Ставит свечки.

— Почему?

— Без всякой причины. Может, из-за любви?

— Значит, ты ей рассказал, — заключил Дэнни.

— Рассказал.

Альфонс принес Стиву стаканчик ржаного виски и кружку пива. Когда бармен отошел, Дэнни спросил:

— А что ты ей рассказал? Насчет гриппа на корабле?

— Чуть-чуть.

— «Чуть-чуть». — Дэнни опрокинул вторую порцию. — С нас взяли клятву молчать все власти — штата, страны, да еще флотское начальство. И ты проболтался вдове?

— Ну, не совсем так.

— А как?

— Ну, так, так. — Стив тоже выпил. — Она схватила детей и кинулась в церковь. Если кому и разболтает, так только самому Христу.

— И еще пастору. И двум священникам. И нескольким монашкам. И собственным детям.

Стив заметил:

— Между прочим, долго это скрывать не удастся, как ни крути.

Дэнни поднял кружку:

— В детективы ты явно не рвешься.

— Твое здоровье.

Они чокнулись и выпили.

Дэнни посмотрел на свои руки. Доктор с катера говорил, что грипп иногда проявляется на них, даже если нет других симптомов — ни в горле, ни в голове. Кожа вокруг костяшек желтеет, объяснял врач, кончики пальцев утолщаются, суставы опухают.

— Как горло? — спросил Стив.

Дэнни убрал руки со стойки.

— Отлично. А у тебя?

— В порядке. Сколько ты еще собираешься это делать?

— Что делать? — уточнил Дэнни. — Пить?

— Рисковать нашими с тобой жизнями и получать за это меньше трамвайного вагоновожатого.

— Вагоновожатые — ценные кадры. — Дэнни поднял стакан с виски. — Они жизненно необходимы.

— А портовые грузчики?

— Они тоже.

— Коглин, — произнес Стив мягко, но Дэнни знал, что по фамилии тот его называет только в минуты раздражения. — Коглин, ты нам нужен. Твой голос. Твое обаяние.

— Что-что? Обаяние?

— Не выделывайся. Ей-ей, твоя ложная скромность нам сейчас ни хрена не поможет.

— Кому это нам?

Стив вздохнул:

— Мы с ними по разные стороны баррикад. Они нас убьют, если смогут.

— Бросай петь в своем квартете. — Дэнни восхищенно округлил глаза. — Подыщи себе актерскую труппу.

— Погнали нас задаром на этот корабль, Дэн.

Дэнни нахмурился:

— Нам дают погулять две субботы. Нам…

— Эта чертова штука убивает! Чего ради мы туда поперлись?

— Может, исполняли долг?

— Долг, как же.

Стив отвернулся.

Дэнни фыркнул. Надо бы как-то развеять хандру, слишком быстро он трезвел.

— Да послушай, Стив. Ну кто стал бы нами нарочно рисковать? Господи помилуй! Кто? Когда у тебя столько успешных арестов? Когда у меня такой отец? Такой дядя? Стали бы нами рисковать?

— Стали бы.

— Почему?

— Потому что им, между прочим, и в голову не приходит, что они не могут так поступить.

Дэнни еще раз принужденно фыркнул, хотя вдруг почувствовал растерянность, как человек, пытающийся выловить монетки из быстрого ручья.

Стив продолжал:

— Ты не замечал, что когда мы им нужны, то они распинаются про долг, а вот когда они нам нужны, то распинаются про финансирование? — Он негромко звякнул своим стаканом о стакан Дэнни. — Если из-за сегодняшнего мы помрем, наши родные не получат ни гроша, черт побери.

Дэнни устало хмыкнул, глядя на пустой бар:

— И что же делать?

— Сражаться, — ответил Стив.

Дэнни помотал головой:

— Весь мир сейчас сражается. Франция, долбаная Бельгия, и сколько там погибло? Никто даже не знает точного числа. По-твоему, положение хоть как-то улучшается?

Стив, в свою очередь, покачал головой.

— И что же? — Дэнни чувствовал: вот сейчас он что-нибудь сломает. Что-то большое. И оно сразу разлетится на куски. — Так уж заведено в мире, Стив. В нашем растреклятом мире.

Стив снова покачал головой:

— Не в нашем.

— Ну и черт с ним. — Дэнни попытался стряхнуть с себя вдруг возникшее ощущение, что он — часть какой-то большой картины, большого преступления. — Давай я тебе закажу еще.

— В их мире, — добавил Стив.

Глава четвертая

Воскресным днем Дэнни отправился в Южный Бостон, в отцовский дом, чтобы повидаться со Старейшинами. Воскресный обед в доме Коглинов считался мероприятием политическим, и, пригласив его присоединиться к ним в обеденный час, Старейшины словно бы поднимали его на более высокую ступень. Дэнни в глубине души надеялся, что одна из причин — значок детектива, на который вот уже несколько месяцев намекали и отец, и дядя Эдди. Ему двадцать семь, и он стал бы самым молодым детективом в истории БУП.

Накануне вечером отец ему позвонил:

— Поговаривают, старина Джордж Стривакис тронулся умом.

— Я не замечал, — ответил Дэнни.

— Он отправил тебя на задание, — напомнил отец. — Верно?

— Он предложил, я согласился.

— Направил тебя на корабль, полный зачумленных солдат.

— По-моему, это не чума.

— А что же это, по-твоему?

— Видимо, острая пневмония. «Чума» — слишком уж громкое слово, сэр.

Отец вздохнул:

— Не понимаю, что тебе взбрело в голову.

— Значит, Стив один должен был этим заниматься?

— Если необходимо.

— Получается, его жизнь дешевле моей.

— Он Койл, а не Коглин. Мне, видишь ли, незачем оправдываться, когда я защищаю своих родных.

— Кто-нибудь должен был это сделать, папа.

— Но не кто-то из Коглинов, — возразил отец. — Не ты. Тебя растили не для того, чтобы ты играл в игры со смертью.

— «Защищать и служить», — процитировал Дэнни.

До него донесся едва слышный вздох.

— Завтра обед. Ровно в четыре. Или это для тебя недостаточно рискованное занятие?

— Как-нибудь справлюсь, — улыбнулся Дэнни, но отец уже повесил трубку.


Так что на другой день он шагал по Кей-стрит, солнце вовсю грело стены из бурого и красного кирпича, из открытых окон доносился запах тушеной капусты, тушеной картошки, тушеной грудинки. Его брат Джо, игравший с ребятами на улице, заметил Дэнни, просиял и подбежал к нему.

На Джо был его лучший воскресный наряд — шоколадного цвета костюмчик с бриджами, белая рубашка с голубым галстучком и в тон костюмчику кепка, надетая набекрень. Дэнни присутствовал при том, как все это покупалось. Джо все время вертелся, а мать с Норой твердили ему, какой он в таком костюме взрослый и красивый и что у отца в его возрасте ничего подобного не было, между тем как Джо не сводил глаз с Дэнни, словно тот мог ему помочь улизнуть.

Дэнни подхватил мальчика, когда тот подпрыгнул и обнял его, прижимаясь щекой к его щеке, обвив его шею руками. Он вдруг вспомнил, насколько сильно его любит младший брат, и удивился, что может надолго об этом забывать.

Для своих одиннадцати Джо был маловат ростом, но Дэнни знал, что брат с лихвой возмещает это, будучи одним из главных юных хулиганов в здешних хулиганских краях. Джо откинулся назад и улыбнулся:

— Говорят, ты бокс бросил.

— Ходят такие слухи.

Джо протянул руку и пощупал его форменный воротничок.

— Почему?

— Решил, что лучше потренировать тебя, — ответил Дэнни. — Первым делом надо научить тебя танцевать.

— Никто же не танцует.

— Что ты. Еще как. Все великие боксеры ходили на уроки танца.

Не спуская брата с рук, Дэнни прошел несколько шагов по тротуару и вдруг по-балетному крутанулся. Джо зашлепал его по плечам:

— Хватит, хватит.

Дэнни снова совершил пируэт:

— Я тебя смущаю?

— Хватит. — Джо засмеялся и опять стал лупить его по плечам.

— Стыдно перед друзьями, а?

Джо ухватил его за уши и потянул:

— Ладно тебе.

Ребята, толпившиеся на улице, смотрели на Дэнни с таким видом, словно не могли решить, надо ли его бояться.

Он оторвал от себя Джо и, щекоча, спустил на тротуар. Тут Нора открыла дверь на крыльцо, и ему сразу захотелось убежать.

— Джо! — окликнула она мальчика. — Мама зовет. Говорит, надо вымыться.

— Я и так чистый.

Нора приподняла бровь:

— Я об этом не спрашивала, юноша.

Джо обреченно помахал приятелям и потащился вверх по ступенькам. Когда он проходил мимо Норы, та взъерошила ему волосы, а он хлопнул ее по рукам и пошел дальше. Нора прислонилась к дверному косяку, изучающе глядя на Дэнни. Вдвоем со старым негром Эйвери Уоллисом она прислуживала в доме Коглинов, только положение у Норы было куда менее определенным, чем у Эйвери. Пять лет назад, в канун Рождества, ее привел в этот дом случай или судьба — дрожащую от холода, что-то невнятно бормочущую беженку с северных берегов Ирландии. Никто не знал, от чего она бежала, но с тех пор, как отец Дэнни принес ее, замерзшую и грязную, укутав в свою шинель, она сжилась с семьей Коглинов. Не то чтобы член семьи, вовсе нет, по крайней мере для Дэнни, но все равно — человек, влившийся в семью.

— Чему обязаны? — поинтересовалась она.

— К Старейшинам, — кратко объяснил он.

— Всё они что-то замышляют и затевают, Эйден, разве не так? И какое же у тебя место в их замыслах?

Он чуть наклонился к ней:

— Только мать зовет меня Эйденом.

Она отстранилась:

— Так я для тебя теперь как мать, так, что ли?

— Не совсем. Хотя из тебя бы вышла неплохая мамочка.

— Подумайте, какой пай-мальчик, воды не замутит.

— Тебя замутил.

Глаза у нее на мгновение вспыхнули. Светлые глаза цвета базилика.

— Тебе надо бы сходить покаяться.

— Не нужно мне каяться, ни в чем и ни перед кем. Иди сама.

— Почему я?

Он пожал плечами.

Она прислонилась к двери, вздохнула. Глаза у нее были усталые. Ему хотелось стиснуть ее и сжимать долго, до изнеможения.

— Что ты говорила Джо?

Нора сделала шаг вперед, сложила руки на груди:

— О чем?

— О моем боксе.

Она грустно улыбнулась:

— Говорила, что ты больше никогда не выйдешь на ринг. Только и всего.

— Только и всего?

— Я по твоему лицу вижу, Дэнни. Ты это разлюбил.

Ему захотелось кивнуть, но он сдержался. Она угадала, и ему было мучительно осознавать, что она видит его насквозь. Всегда видела. И всегда будет видеть. Он иногда задумывался о своих прошлых ипостасях, о разных Дэнни: о Дэнни-мальчишке, о Дэнни, когда-то мечтавшем стать президентом, о Дэнни, который хотел поступить в колледж, о Дэнни, который слишком поздно понял, что влюбился в Нору. Но главный из этого множества Дэнни был в собственности у Норы, и она обходилась с ним как с вещицей, болтающейся у нее где-то на дне сумочки, среди крупинок талька и случайных мелких монеток.

— Значит, ты хочешь войти, — проговорила она.

— Верно.

Она шагнула назад:

— Входи.


Старейшины вышли из кабинета: цветущие мужчины, обращавшиеся с его матерью и с Норой по-старосветски галантно, что в душе раздражало Дэнни.

Первыми заняли свои места за обеденным столом Клод Месплед и Патрик Доннеган, олдермен и политический босс Шестого района, без слов понимающие друг друга, как старые супруги за бриджем.

Напротив них уселся Сайлас Пендергаст, прокурор округа Саффолк, непосредственный начальник Коннора, брата Дэнни. Сайлас умел выглядеть несгибаемым и независимым, на самом же деле он всю жизнь пресмыкался перед администрацией, оплатившей его обучение в юридической школе и с тех пор державшей его при себе в постоянном легком опьянении.

В конце стола, рядом с отцом Дэнни, расположился Билл Мадиган, заместитель начальника полиции, по слухам особо приближенный к комиссару О’Мире. Возле Мадигана — человек, которого Дэнни раньше никогда не встречал: некто Чарльз Стидмен, высокий, молчаливый, единственный из всех, кто щеголял прической за три доллара; остальные платили за визит к парикмахеру не больше пятидесяти центов. Стидмен был облачен в белый костюм, белый галстук и двухцветные короткие гетры. Он рассказал матери Дэнни, в ответ на ее вопрос, что, помимо всего прочего, является вице-президентом Ассоциации рестораторов и владельцев гостиниц Новой Англии, а также председателем Союза фидуциарной[23] безопасности округа Саффолк.

По глазам матери и ее неуверенной улыбке Дэнни заключил, что она понятия не имеет, о чем идет речь, но она все равно вежливо кивнула.

— Это что же, профсоюз вроде ИРМ? — поинтересовался Дэнни.

— ИРМ — преступники, — заявил его отец. — Ведут подрывную деятельность.

Чарльз Стидмен успокаивающе поднял руку и улыбнулся Дэнни, глаза у него были ясные, как хрусталь.

— Не совсем ИРМ, несколько другое, Дэнни. Я банкир.

— О, банкир! — воскликнула мать Дэнни. — Как замечательно.

Последним, между Коннором и Джо, братьями Дэнни, за стол уселся дядюшка Эдди Маккенна, не родной его дядя, но все равно что член семьи: закадычный друг отца еще с подростковых времен, когда они носились по здешним улицам, осваивая новую родину.

В полицейском управлении они являли собой впечатляющую пару. Томас Коглин был воплощением аккуратности во всем — в прическе, фигуре, речи, а Эдди Маккенна был огромным хвастливым обжорой. Он руководил Службой особых отрядов — подразделением, занимавшимся массовыми шествиями, визитами сановников, а также стачками, бунтами и прочими беспорядками.

При дядюшке Эдди эта служба приобрела более расплывчатые, но и более широкие полномочия: теневое управление внутри официального, державшее преступность на низком уровне путем, как говорили знающие люди, «искоренения проблем до того, как они укоренятся». Отряды Эдди состояли из копов-ковбоев того самого сорта, который комиссар О’Мира поклялся изгнать из рядов полиции. Служба эта накрывала шайки грабителей, когда те только направлялись на дело, хватала рецидивистов, едва вышедших из ворот Чарлстаунской тюрьмы, и обладала сетью платных осведомителей и уличных топтунов — сетью настолько разветвленной, что она была бы сущим благословением для каждого копа в городе, да только Маккенна хранил все имена агентов исключительно в собственной голове.

Он посмотрел через стол на Дэнни и направил ему в грудь вилку:

— Слышал, что вчера приключилось, пока ты занимался богоугодными делами в порту?

Дэнни покачал головой. Он все утро отсыпался после пьянки со Стивом Койлом.

Между тем Нора внесла и поставила на стол блюдо дымящейся зеленой фасоли с чесноком.

— Они забастовали, — сообщил Эдди Маккенна.

— Кто? — не понял Дэнни.

— «Сокс» и «Кабс», — пояснил Коннор. — Мы там были, я и Джо.

— Всех их давно пора отправить воевать с кайзером, — заметил Маккенна. — Свора лодырей и большевичков.

Коннор хмыкнул:

— Представляешь, Дэн? Народ просто очумел.

Дэнни улыбнулся, вообразив себе эту картинку:

— Вы меня не разыгрываете?

— Нет, так все и было, — оживился Джо. — Они разозлились на хозяев, не вышли играть, и зрители взбесились и начали кидаться чем попало и орать.

— Так что, — продолжал Коннор, — пришлось послать к ним Сладкого Фица ,[24] чтобы успокоить всю эту толпу. Сам мэр на матче, представляешь? Да и губернатор.

— Калвин Кулидж. — Отец покачал головой, как он всегда делал при упоминании имени губернатора. — Республиканец из Вермонта у руля демократического Массачусетса. — Он вздохнул. — Господи спаси.

— И вот все они на матче, — рассказывал Коннор. — Кроме Питерса, он хоть и нынешний мэр, но всем наплевать, зато на трибунах Карли [25] и Сладкий Фиц, два бывших мэра, и оба, черт побери, куда популярнее теперешнего, и вот они выставляют Фица с мегафоном, и он гасит бунт в зародыше, еще до того, как все по-настоящему полыхнуло. Но народ на дешевых местах все равно рвет и мечет, швыряет тяжелые предметы, выдирает кресла и прочее. И тут парни выходят-таки играть, но их никто не приветствует, черт возьми.

Эдди Маккенна похлопал по своему обширному животу и с шумом выдохнул через нос:

— Надеюсь, теперь у этих большевичков отберут медали серии. У меня просто все переворачивается внутри, когда я думаю, что им вручили награды просто за то, что они отыграли. Что ж, ладно. Бейсбол все равно сдох. Сборище дармоедов, у которых кишка тонка сражаться за свою страну. И хуже всех — Рут. Ты слышал, Дэн, что теперь он хочет сделаться хиттером? Читал в одной утренней газете — больше, видите ли, не желает стоять питчером, заявляет, что не выйдет на площадку, если они не станут платить ему больше и к тому же если его не снимут с питчерской горки. Можешь в такое поверить?

— Куда катится мир? — Отец глотнул бордо.

— А вообще, — Дэнни обвел взглядом стол, — из-за чего сыр-бор?

— Ммм?

— Чем они недовольны-то? Ведь просто так забастовку не устраивают.

Джо ответил:

— Кажется, они говорили, что хозяева изменили договор.

Мальчик закатил глаза, стараясь припомнить подробности. Джо был заядлый болельщик. За этим столом — самый надежный источник информации обо всем, что касается бейсбола.

— И им сократили плату. Платят меньше, чем в других сериях. Вот они и забастовали. — Он пожал плечами, словно для него все это было вполне логично, после чего переключился на индейку.

— Я согласен с Эдди, — заметил отец. — Бейсбол мертв. И никогда не воскреснет.

— Воскреснет, — с отчаянием в голосе возразил Джо. — Обязательно.

— Куда катится страна? — произнес отец, одарив их очередной улыбкой из своей богатой коллекции, на сей раз — улыбкой язвительной. — Каждый считает, что это в порядке вещей — наняться на работу, а потом забастовать, когда работа покажется трудной.


Они с Коннором вышли со своим кофе и папиросами на заднюю террасу, и Джо последовал за ними. Во дворе он забрался на дерево, поскольку знал, что ему это делать не разрешается, но что братья закроют на это глаза.

Коннор и Дэнни были очень мало похожи друг на друга. Когда они сообщали новым знакомым, что они братья, многие считали это шуткой: Дэнни — высокий, темноволосый и широкоплечий, Коннор же — блондин среднего роста, в точности как отец. Впрочем, Дэнни унаследовал от отца голубые глаза и чувство юмора, тогда как карие глаза Коннора и его нрав — суетливая предупредительность, маскирующая упрямство, — достались ему от матери.

— Папа говорит, ты вчера на корабле был?

Дэнни кивнул:

— Верно, был.

— Я слышал, там больные солдаты.

— Утечка информации. В этом доме всюду дыры, как в гудзоновских шинах, — вздохнул Дэнни.

— Ну, я же все-таки служу у окружного прокурора.

— Ты-то у нас приближен к кругам, да, — фыркнул Дэнни.

Коннор нахмурился:

— И насколько дело плохо? Я про солдат.

Дэнни опустил взгляд на папиросу, покатал ее между большим и указательным пальцем.

— Довольно плохо.

— А что с ними такое?

— Тебе честно? Не знаю. Может быть, инфлюэнца, пневмония или какая-нибудь дрянь, о которой никто не слышал. — Дэнни пожал плечами. — Надеюсь, с солдат она ни на кого не перекинется.

Коннор прислонился к перилам:

— Говорят, скоро все это кончится.

— Война? — Дэнни кивнул: — Ну да.

На мгновение у Коннора сделался неловкий вид. Восходящая звезда окружной прокуратуры, он всегда горячо поддерживал вступление Америки в войну, но при этом как-то ухитрился избежать призыва. Оба его брата отлично знали, кто в их семье обычно организует это «как-то».

Джо крикнул:

— Эй, там, внизу! — И они, подняв глаза, увидели, что он добрался до предпоследней ветки.

— Голову разобьешь, — предупредил Коннор. — Мать тебя пристрелит.

— Не собираюсь я ее разбивать, а у мамы нет пистолета.

— Она у папы возьмет.

Джо замер, словно обдумывая это предположение.

— Как Нора? — непринужденно поинтересовался Дэнни.

— Спроси у нее сам. Она странная девчонка. С мамой и папой такая смиренница, правда? А тебя она не пыталась обращать в большевизм?

— В большевизм? — Дэнни улыбнулся. — Еще чего не хватало.

— Ты бы послушал, Дэн, как она толкует о правах рабочих, о женском равноправии, о бедных иммигрантских детях на фабриках и прочее, и прочее. Наш старик с ума сойдет, если ее когда-нибудь услышит. Но это все переменится, имей в виду.

— Вот как? — Дэнни усмехнулся при мысли, что Нора может перемениться. Упрямая Нора, которая предпочтет умереть от жажды, если ты ей прикажешь: «Пей». — И как же это произойдет?

Коннор повернул голову, глаза у него смеялись.

— А ты не слышал?

— Да я по восемьдесят часов в неделю работаю. Видимо, упустил какие-то слухи.

— Я собираюсь на ней жениться.

У Дэнни пересохло во рту. Он прочистил горло:

— Ты ей сделал предложение?

— Пока нет. Но я поговорил об этом с папой.

— Значит, с папой поговорил, а с ней нет.

Коннор пожал плечами и снова ухмыльнулся до ушей:

— А что ты удивляешься? Она красавица, мы с ней ходим в кино и на всякие представления, а у мамы она уже научилась готовить. Она будет отличной женой.

— Кон… — начал Дэнни, но младший брат предостерегающе поднял руку:

— Дэн, я знаю, между вами… что-то было. Я не слепой. Вся семья знает.

Для самого Дэнни это была новость. Над их головами Джо сновал по дереву, точно белка. Становилось прохладно; череду ближних домов укутывал мягкий сумрак.

— Дэн, ты слушаешь? Потому я тебе и рассказываю. Хочу узнать, как тебе это.

Дэнни привалился к перилам:

— А что у нас с Норой, по-твоему, «было»?

— Ну, я не знаю.

Дэнни кивнул. И подумал: она за него никогда не выйдет.

— А если она скажет «нет»?

— С чего бы ей говорить «нет»? — Коннор воздел руки, услышав столь нелепое предположение.

— Большевички непредсказуемы.

Коннор рассмеялся:

— Я же говорю, все переменится. Почему бы ей не сказать «да»? Мы проводим вместе все свободное время, имей в виду. Мы…

— Да-да, в кино ходите. Человек, с которым посещаешь увеселительные заведения. Это совсем другое дело, это не…

— Что — не?

— Не любовь.

Коннор сощурился.

— Это и есть любовь. — Он покачал головой, глядя на брата. — Почему ты вечно все усложняешь, Дэн? Мужчина встречает женщину, у них общие взгляды, общие традиции. Они женятся, воспитывают детей. Это и есть любовь.

Дэнни пожал плечами. Чем больше терялся Коннор, тем сильнее он злился. Это всегда было опасное сочетание, особенно если Коннор сидел где-нибудь в баре. Конечно, из всех братьев именно Дэнни — боксер, зато Коннор славится в семье драчливостью.

Коннор был на десять месяцев моложе Дэнни: это называлось «ирландские близнецы». Но, если не считать кровных уз, между ними было мало общего. Они окончили школу в один и тот же день: Дэнни — едва не вылетев, Коннор — на год раньше положенного и с отличием. Дэнни тут же пошел служить в полицию, а Коннор был принят в Бостонский католический колледж в Саут-Энде на полное обеспечение. После двух лет ускоренной учебы он получил диплом с отличием и поступил в Саффолкскую юридическую школу. Никогда не возникало вопросов, куда он пойдет работать после окончания. Его ждало местечко в офисе окружного прокурора еще с тех пор, как он в ранней юности подрабатывал там курьером. Теперь, отслужив там уже четыре года, он получал все более крупные дела.

— Как работа? — спросил Дэнни.

Коннор закурил новую папиросу:

— В наших краях водятся паршивые люди, имей в виду.

— Расскажи-ка.

— Я не об «ураганах» и не о садовых воришках. Я о радикалах, бомбистах.

Дэнни задрал голову и показал на шрам у себя на шее.

Коннор усмехнулся:

— Точно, точно. Вы только поглядите, с кем я разговариваю. Я никогда раньше не догадывался, какие… какие это злостные типы. К нам попал сейчас один парень, мы его вышлем, если выиграем процесс, так вот, он угрожал взорвать сенат.

— Одни словесные угрозы, больше ничего? — уточнил Дэнни.

На это Коннор раздраженно помотал головой:

— Вовсе нет. Тут я неделю назад ходил на повешение…

— Куда-куда? — удивился Дэнни.

Брат кивнул:

— Такая работа, иногда приходится. Сайлас хочет, чтобы граждане штата знали: мы представляем их интересы, пока не поставлена точка.

— Костюм у тебя слишком для этого легкомысленный. Какого он цвета? Желтый?

Коннор отмахнулся:

— Песочный.

— Вот как. Песочный.

— На самом деле ничего веселого. — Коннор перевел взгляд вглубь двора. — В этих повешениях. — Он чуть улыбнулся. — Хотя наши на работе говорят, что и к этому привыкаешь.

Они помолчали. Дэнни чувствовал, как на их маленький мирок наезжает глыба большого мира, с его виселицами и недугами, с его бомбами и бедностью.

— Так, значит, ты собрался жениться на Норе, — произнес он наконец.

— Планирую. — Коннор шевельнул бровями.

Дэнни положил ему руку на плечо:

— Ну что ж, удачи тебе, Кон.

— Спасибо. — Он улыбнулся. — Кстати, я слышал, ты переехал в другое место.

— Не в другое место, а на другой этаж, — поправил Дэнни. — Оттуда вид лучше.

— Давно?

— С месяц назад, — ответил Дэнни. — Похоже, некоторые новости доходят медленно.

— Так бывает, когда не заходишь к матери.

Дэнни прижал руку к сердцу, изобразил ирландский акцент:

— Этот уж мне кошмарный сынок, не считает нужным каждый божий день навещать свою милую старую матушку.

Коннор хмыкнул:

— Но ты остаешься в Норт-Энде?

— Это мой дом.

— Это паршивая дыра.

— Ты там вырос, — вдруг встрял в разговор Джо, свешиваясь с нижней ветки.

— Правда, — согласился Коннор, — и папа нас оттуда перевез, как только смог.

— Сменив одни трущобы на другие, — добавил Дэнни.

— Зато на ирландские, — подчеркнул Коннор. — По-моему, куда лучше трущоб, где живут макаронники.

Джо спрыгнул на землю.

— У нас не трущобы, — заявил он.

— На Кей-стрит трущоб нет, — подтвердил Дэнни.

— Ничего похожего. — Джо поднялся на крыльцо. — Уж я-то знаю трущобы, — чрезвычайно уверенно заявил он и шмыгнул в дом.


В отцовском кабинете курили сигары. Спросили у Дэнни, не желает ли он тоже. От сигары он отказался, скрутил папиросу и уселся рядом с Мадиганом, заместителем начальника полиции. Месплед и Доннеган пристроились к графинам, а Чарльз Стидмен стоял у высокого окна позади отцовского стола, раскуривая сигару. В углу у дверей отец и Эдди Маккенна стоя беседовали с Сайласом Пендергастом. Окружной прокурор много кивал и мало говорил. Потом кивнул всем, снял с крючка шляпу и распрощался.

— Превосходный человек, — заметил отец, обходя стол. — Понимает, что такое общее благо.

Он вынул сигару из ящичка, отрезал кончик и, подняв бровь, улыбнулся. Все улыбнулись в ответ: заразительность отцовского юмора, подумалось Дэнни, не зависит от того, понимаете ли вы, над чем тот шутит.

— Томас, — произнес замначальника полиции, почтительно обращаясь к младшему по званию, — полагаю, вы разъяснили ему порядок подчиненности.

Отец Дэнни зажег сигару и раскурил ее.

— Я ему объяснил: тому, кто едет на заднем сиденье экипажа, незачем видеть морду лошади. Думаю, он понял, о чем я.

Клод Месплед похлопал Дэнни по плечу:

— Твой отец отменный переговорщик.

Отец бросил взгляд на Клода; Чарльз Стидмен уселся у окна позади Коглина-старшего, а Эдди Маккенна сел слева от Дэнни. Два политика, один банкир, трое копов. Любопытная компания.

Отец произнес:

— Знаете, почему в Чикаго будут большие проблемы? Почему после Волстедова закона преступность резко рванет вверх?

Все ждали продолжения. Отец затянулся, глянул на бокал с бренди, стоявший на столе у его локтя, но не притронулся к нему.

— Потому что Чикаго — новый город, джентльмены. Пожар начисто выжег его историю, а заодно и его нравственные ценности .[26] А Нью-Йорк слишком плотно заселен, слишком беспорядочно растет, в нем слишком много приезжих. Там и сейчас-то не удается поддерживать порядок. Но Бостон, — он поднял бокал и отпил, свет заиграл на стекле, — Бостон — город небольшой, новые веяния его не коснулись. Бостон понимает, что значит общее благо, понимает естественный ход вещей, что и говорить. — Он поднял руку с бокалом. — За наш прекрасный город, джентльмены. За старую потаскуху.

Они чокнулись, и Дэнни заметил, что отец улыбается ему, скорее глазами, чем губами. Поведение Томаса Коглина менялось стремительно, и следовало почаще напоминать себе, что все это — грани одного и того же человека, всегда уверенного, что он действует во имя общего блага. Томас Коглин был слугой общего блага. Его торговым представителем, распорядителем его парадов; он шествовал в первых рядах погребальной процессии, когда хоронили павших друзей общего блага, он ободрял его колеблющихся союзников.

Но Дэнни всю жизнь задавался вопросом: что же такое это общее благо? Оно как-то было связано с верностью, с мужской честью, которая превыше всего? С долгом? Внешне это общее благо неизбежно мирилось с протестантизмом аристократии, в Бостоне именуемой «браминами», но внутренне, по своему духу, оставалось резко антипротестантским. И оно было против цветных, ибо здесь принимали как данность, что ирландцы являются настоящими североевропейцами, неоспоримо белыми, белыми, как луна в полнолуние, и ведь никто не обещал, что места за столом хватит для всех наций, главное, чтобы для ирландцев приберегли последний стул, прежде чем дверь захлопнется. А самое главное (насколько понимал Дэнни) — тем, кто публично олицетворяет «общее благо», в частной жизни дозволены некоторые отклонения от правил.

Отец спросил его:

— Слышал про Общество латышских рабочих в Роксбери? [27]

— Про «латышей»? — Дэнни вдруг заметил, что Чарльз Стидмен внимательно наблюдает за ним, сидя у окна. — Это группа рабочих-социалистов, в основном в ней русские и латышские иммигранты.

— А как насчет Народной рабочей партии? — осведомился Эдди Маккенна.

Дэнни кивнул:

— Базируются в Маттапане .[28] Коммунисты.

— А Союз социальной справедливости?

— Это что, проверка? — поинтересовался Дэнни.

Никто не ответил; все просто смотрели на него пристально и серьезно.

Он вздохнул:

— Насколько мне известно, Союз социальной справедливости — это главным образом кафешные интеллектуалы из Восточной Европы. Категорически против войны.

— Против всего на свете, — добавил Эдди Маккенна. — По большей части против Америки. Все это — большевистские «крыши», их финансирует сам Ленин. Цель — устроить беспорядки в нашем городе.

— Беспорядков мы не любим, видишь ли, — заметил отец.

— А галлеанисты? — спросил Мадиган. — Слышал о таких?

Дэнни снова почувствовал, что все изучающе смотрят на него.

— Галлеанисты, — ответил он, стараясь умерить раздражение в голосе, — это последователи Луиджи Галлеани .[29] Они анархисты, против любого правительства, любой частной собственности.

— И как ты к ним относишься? — поинтересовался Клод Месплед.

— К ярым галлеанистам? К тем, кто бросает бомбы? — уточнил Дэнни. — Они террористы.

— Не только к террористам, — произнес Эдди Маккенна. — Ко всем радикалам.

Дэнни пожал плечами:

— Красные не особенно мне досаждают. Мне кажется, по большей части они безобидные. Они печатают свои газетки, а ночами слишком много пьют и беспокоят соседей, когда принимаются громко петь про Троцкого и Россию.

— Судя по всему, в последнее время положение изменилось, — заметил Эдди. — До нас дошли слухи.

— О чем?

— О планах крупномасштабного мятежа, который будет сопряжен с актами насилия.

— Когда это ожидается? И что именно? — спросил Дэнни.

Отец покачал головой:

— Эту информацию не позволено разглашать без крайней необходимости, а тебе пока нет необходимости ее знать.

— В свое время узнаешь. — Эдди Маккенна одарил его широкой улыбкой. — Мы планируем операцию, которая должна сорвать планы радикалов, Дэн. И нам нужно твердо знать, на чьей ты стороне.

— Ага, — пробормотал Дэнни, еще не уяснив себе, к чему они клонят.

Томас Коглин откинулся назад, в сумрак, сигара в его пальцах потухла.

— Нужно, чтобы ты сообщал нам, что происходит в клубе.

— В каком клубе?

Коглин-старший нахмурился.

— В Бостонском клубе? — Дэнни взглянул на Эдди Маккенну. — В нашем профсоюзе?

— Это не профсоюз, — возразил Маккенна. — Он лишь пытается им быть.

— И мы не можем этого допустить, — вставил отец. — Мы полицейские, Эйден, а не простые трудящиеся. Мы должны придерживаться принципов.

— Каких принципов? — спросил Дэнни. — «К чертям рабочих»? — Он еще раз обвел глазами комнату, всех этих мужчин, собравшихся тут в воскресный денек. Его взгляд упал на Стидмена. — А у вас в этом деле какой интерес?

Стидмен мягко улыбнулся:

— Интерес?

Дэнни кивнул:

— Я просто стараюсь понять, что вы-то здесь делаете.

Стидмен побагровел, скосил глаза на сигару, челюсть у него тяжело задвигалась.

Вступил Томас Коглин:

— Эйден, не следует говорить со старшими в таком тоне. Не следует…

— Я здесь, — Стидмен поднял на него взгляд, — потому что рабочие этой страны забыли свое место. Они забыли, мой юный мистер Коглин, что находятся на службе у тех, кто платит им жалованье и кормит их семьи. Вы знаете, к чему могут привести всего десять дней забастовки? Всего десять дней?

Дэнни пожал плечами.

— Они могут привести к тому, что средний бизнес начнет банкротиться. А массовые банкротства вызывают обрушение рынка. Кредиторы теряют деньги. Много денег. И им приходится сокращать собственный бизнес тоже. Банки теряют деньги, вкладчики теряют деньги, их компании теряют деньги, гибнут предприятия, в итоге забастовщики все равно теряют работу. Поэтому сама идея профсоюза имеет в основе своей червоточину, поэтому не пристало разумным людям обсуждать ее в приличном обществе. — Стидмен отпил бренди. — Я ответил на ваш вопрос, юноша?

— Не совсем понимаю, как приложить ваши рассуждения к государственному сектору.

— Для этого сектора они втрое вернее, — ответил Стидмен.

Дэнни натянуто улыбнулся и повернулся к Маккенне:

— Что же, Служба особых отрядов теперь преследует профсоюзы, Эдди?

— Мы преследуем подрывные элементы. Тех, кто представляет угрозу обществу. — Он расправил широкие плечи, глядя на Дэнни. — Мне нужно, чтобы ты где-то набрался опыта. Лучше начинать на местном уровне.

— В нашем профсоюзе.

— Это вы его так называете.

— А при чем тут «мятеж с актами насилия»?

— Для тебя такая операция — своего рода ближний рейд, — объяснил Маккенна. — Ты поможешь нам выяснить, кто там всем заправляет, и тогда мы сможем посылать тебя за крупной дичью.

Дэнни кивнул:

— Что мне за это будет?

Отец наклонил голову, глаза у него сощурились, превратившись в щелочки.

Мадиган, замначальника полиции, произнес:

— Не знаю, необходимо ли сейчас…

— Что тебе за это будет? — промолвил отец. — Если успешно справишься с обоими заданиями — с Клубом, а потом еще и с большевиками?

— Да.

— Золотой значок. — Отец улыбнулся. — Ты ведь рассчитывал на это?

Дэнни чуть не заскрипел зубами:

— Предложение или делается, или нет.

— Если ты принесешь нам необходимые сведения о так называемом полицейском профсоюзе. А потом внедришься в группу радикалов по нашему выбору и добудешь информацию, которая позволит предотвратить готовящийся акт насилия… — Томас Коглин взглянул на Мадигана, потом снова на Дэнни. — В таком случае мы сделаем тебя первым претендентом на повышение.

— Я не хочу быть претендентом. Я хочу золотой значок.

Спустя какое-то время отец заметил:

— Что ж, парень знает, чего хочет, а?

— Знает, — подтвердил Клод Месплед.

— Да уж известное дело, — откликнулся Патрик Доннеган.

Из-за двери до Дэнни донесся голос матери: она была на кухне, слов разобрать не удавалось, но в ответ Нора засмеялась, и Дэнни, услышав ее смех, живо представил себе трепещущие прожилки на Нориной шее.

Отец зажег сигару:

— Золотой значок человеку, который возьмет нескольких радикалов и даст нам знать, что замышляют в Бостонском клубе.

Дэнни выдержал отцовский взгляд. Вытащил папиросу «Мюрад» из своей пачки, размял, прежде чем закурить.

— И гарантии — в письменном виде, — произнес он.

Эдди Маккенна фыркнул. Клод Месплед, Патрик Доннеган и Мадиган, замначальника полиции, опустили глаза и стали смотреть на свои башмаки, на ковер. Чарльз Стидмен зевнул.

Отец поднял бровь, словно бы восхищаясь сыном. Но Дэнни знал, что, хотя Томас Коглин умеет изображать на лице целую гамму разнообразных эмоций, восхищение в их число не входит.

— Для тебя это проверка, которая определит всю твою дальнейшую жизнь. — Отец наклонился к нему, и лицо его осветилось чувством, которые многие приняли бы за удовольствие. — Или ты предпочтешь пройти испытание когда-нибудь потом?

Дэнни промолчал.

Отец снова обвел взглядом комнату. Наконец он пожал плечами и посмотрел сыну в глаза:

— По рукам.


К тому времени, как Дэнни вышел из кабинета, мать и Джо уже легли спать и в доме было темно. Он вышел на крыльцо, потому что чувствовал: этот дом теснит его в плечах, давит на голову; он сел на ступеньку и попытался решить, что же ему делать дальше. По всей Кей-стрит окна не горели, и во всей округе стояла такая тишина, что слышен был негромкий плеск волн в бухте, в нескольких кварталах отсюда.

— Ну, какую грязную работу они тебе предложили на этот раз? — Нора встала рядом, прислонившись к двери.

Он повернулся, чтобы посмотреть на нее. Смотреть было мучительно, но он не отводил взгляда.

— Не такую уж грязную.

— Но и не очень-то чистую, разве не так?

— Ты к чему клонишь?

— К чему я клоню? — Она вздохнула. — Ты давно уже не выглядишь счастливым.

— А как должен выглядеть счастливый? — спросил он.

Она зябко обхватила себя руками:

— Полной противоположностью тебе.

Минуло больше пяти лет с тех пор, как в канун Рождества отец Дэнни пронес Нору О’Ши через эту самую дверь, держа ее в охапке, точно дрова. Томас Коглин сообщил семье, что нашел ее у доков близ Нортерн-авеню: ее осаждали хулиганы, когда появились Томас и дядюшка Эдди, браво размахивая своими тяжелыми дубинками, словно патрульные-первогодки. Вы только поглядите на эту беспризорную бедняжку, кожа да кости! И когда дядюшка Эдди заметил, что сегодня канун Рождества, а бедная девчонка выдавила из себя хриплое «спасибо вам, любезный сэр, спасибо», то голос ее живо напомнил его собственную матушку, упокой ее Господь, и не иначе как это знак самого Христа, ниспосланный ровнехонько перед Его днем рождения.

Даже маленький Джо, которому тогда было всего шесть и которого еще зачаровывали высокопарные речи отца, не купился на эту байку, но она все-таки привела семейство в необыкновенно христианское расположение духа, и Коннор отправился напустить ванну, а мать дала чашку чая этой бледной девушке с широко расставленными запавшими глазами. Та посматривала на Коглинов, и ее голые грязные плечи выглядывали из-под полицейской шинели, словно мокрые булыжники.

А потом она встретилась с Дэнни взглядом, и в нем блеснуло что-то будоражаще знакомое. В то мгновение, которое в последующие годы он десятки раз прокручивал в голове, ему почудилось, будто его собственное сердце смотрит на него глазами этой оголодавшей девочки.

Чушь, сказал он себе. Чушь.

Скоро он понял, как быстро эти глаза умеют меняться — как излучаемый ими свет, казалось отражающий его собственные мысли, вдруг меркнет или превращается в фальшиво оживленный блеск. Но, уже зная, что этот свет таится где-то внутри, Дэнни постоянно ждал, что он вот-вот вспыхнет, и увлекся безумной мечтой — научиться его вызывать.

И вот теперь, на крыльце, она пристально глядела на него, не произнося ни слова.

— Где Коннор? — спросил он.

— Пошел в бар. Просил передать, что будет у «Генри», если ты станешь его искать.

Короткие светло-песочные кудри обнимали ее голову, заканчиваясь чуть ниже ушей. Нора была не высокая и не маленькая, и под ее кожей все время что-то пульсировало. Казалось, у нее отсутствовала какая-то защитная прослойка и, если приглядеться, увидишь, как кровь течет по жилам.

— Слышал, у вас с ним роман.

— Перестань.

— Я так слышал.

— Коннор — мальчишка.

— Постарше тебя. Ему двадцать шесть.

Она пожала плечами:

— Все равно мальчишка.

— Вы с ним гуляете? — Дэнни щелчком выбросил окурок на улицу и посмотрел на Нору.

— Я не знаю, что мы с ним делаем, Дэнни. — Голос ее звучал устало. И похоже, устала она не столько от сегодняшних дел, сколько от него. От этого он ощутил себя ребенком, капризным и ранимым. — Хочешь, чтобы я сказала, что не чувствую себя в неоплатном долгу перед твоим отцом, перед всей вашей семьей? И что я ни за что не выйду за твоего брата?

— Да, — ответил Дэнни, — я хотел бы это услышать.

— Ну что ж, я этого сказать не могу.

— Ты готова выйти за него из благодарности?

Она вздохнула и прикрыла глаза:

— Я еще не знаю.

Горло у Дэнни сжалось.

— А когда выяснится, что ты оставила мужа в своей…

— Он мертв, — свистящим шепотом произнесла она.

— Для тебя — да. Но это не то же самое, что по-настоящему мертв, верно?

Глаза у нее вспыхнули.

— Что ты хочешь сказать, мальчик?

— Как, по-твоему, Коннор отнесется к этой новости?

— Я могу только надеяться, — проговорила она с прежней усталостью в голосе, — что он отнесется к ней лучше, чем ты.

Дэнни помолчал; они глядели друг на друга через то небольшое пространство, которое их разделяло, и ему хотелось верить, что его глаза столь же безжалостны, как и ее.

— Не надейся, — сказал он и сошел по лестнице в темноту.

Глава пятая

Через неделю после того, как Лютер вступил в законный брак, они с Лайлой подыскали себе домик близ Арчер-стрит, на Элвуд-авеню, с одной спальней, водопроводом и удобствами. Лютер в бильярдной «Золотая гусыня» потолковал с ребятами, и они рассказали, что ежели нужна работа, то стоит заглянуть в гостиницу «Талса», по ту сторону железной дороги на Санта-Фе, в белой части города. Там денежки просто сыплются с веток, Деревня.

Лютер не обижался, что они его обзывают Деревней, главное, чтоб не слишком к этому привыкали. Он двинул в ту гостиницу и поговорил там с одним типом по имени Старик Байрон Джексон. Этот самый Старик Байрон (все его так звали, даже те, что постарше его) возглавлял профсоюз носильщиков. Он сказал, что для начала поставит Лютера лифтером, а там посмотрим.

Так что Лютер начал работать на лифтах, и даже это оказалось сущей золотой жилой: постояльцы ему давали по четвертаку [30] почти всякий раз, когда он поворачивал рычаг или открывал дверцы. Да уж, Талса просто купалась в нефтяных деньгах! Здесь разъезжали на самых больших авто и носили самые большие шляпы и самые шикарные наряды, здесь мужчины курили сигары толщиной с бильярдный кий, а женщины вовсю благоухали духами и пудрой. В Талсе все ходили быстро. Здесь быстро ели с больших тарелок и быстро пили из высоких стаканов. Мужчины то и дело хлопали друг друга по спине, наклонялись, шептали что-то друг другу на ухо и разражались хохотом.

После работы все носильщики, лифтеры и швейцары тянулись обратно в Гринвуд. Они вваливались в бильярдные и бары возле Первой и Адмирал-стрит и уж там вовсю пили, и танцевали, и дрались. Одни нажирались индейским пивом «чокто» и ржаным виски, другие кайфовали от опиума или — в последнее время все чаще — от героина.

Лютер покорешился с этими ребятами всего недели две, когда кто-то из них мимоходом спросил, не желает ли он — явно парень не промах — малость подзаработать на стороне. И не успел он оглянуться, как уже собирал ставки в подпольной лотерее у Скиннера Бросциуса, которого уважительно звали Деканом оттого, что он, как все отлично знали, внимательно приглядывал за своей паствой и обрушивал на отступников гнев Господень. Рассказывали, что давно в Луизиане этот самый Декан Бросциус был знатный игрок, выиграл кругленькую сумму в ту же ночь, когда кого-то там порешил, и события эти вполне могли быть как-то связаны. И явился в Гринвуд с полным карманом зелененьких и с несколькими девицами, которых тут же начал сдавать внаем. Когда же девицы стали задумываться о деловом партнерстве в этом предприятии, он каждую прилично вознаградил и отпустил на все четыре стороны, после чего нанял выводок девушек посвежее, уже и думать не думавших ни о каком партнерстве. Затем этот самый Декан Бросциус расширил бизнес, занявшись барами, подпольными лотереями, индейским пивом, героином, опиумом, и всякий гринвудец, который трахался, нюхал, кололся, выпивал или делал ставки, сразу же знакомился или с Деканом, или с кем-то, кто на него работал.

Декан Бросциус весил больше четырехсот фунтов. Мягко говоря, побольше. И частенько, выбираясь подышать вечерним воздухом где-нибудь в районе Первой и Адмирал-стрит, он проделывал это в старом деревянном кресле-качалке немалых размеров, к которому кто-то приладил колесики. У Декана имелись двое подручных, скуластых, тощих как смерть, настоящих сукиных сынов, по кличке Франт и Дымарь, и вечерами и ночами они его катали по городу, а он распевал. Голос у него был прекрасный, высокий и сильный. Он пел то спиричуэлс, то каторжные песни, то даже «Я житель ночи в городке рассветном», переделав ее на собственный манер, и получалось у него, черт побери, куда лучше, чем на пластинке у белого Байрона Харлана .[31] И вот, стало быть, он раскатывал туда-сюда по Первой улице и пел таким расчудесным голосом, что некоторые даже поговаривали, будто Господь отнял этот самый голос у кое-кого из своих ангелов, чтобы не порождать зависть в рядах небесного воинства. Между тем Декан Бросциус хлопал в ладоши, лоб у него покрывался бисеринками пота, и его широченная улыбка сияла, как радужная форель, так что народ даже забывал, кто он такой есть, этот самый Декан. Но если затесывался в толпу какой-нибудь его должник, то за всеми этими улыбками, и бисеринками пота, и сладким пением он видел нечто такое, что навсегда отпечатывалось и в нем, и в его детях, даже если он еще не произвел их на свет.

Джесси Болтун сообщил Лютеру, что в последний раз, когда кто-то серьезно наехал на Декана («Я хочу сказать — наехал без-всякого-уважения», — уточнил Джесси), тот встал и просто-напросто уселся на этого сукина сына. Поерзал на месте, дожидаясь, пока замолкнут вопли, потом глядь — а негр-то сковырнулся.

— Ты б мне раньше это дело обсказал, пока я к нему еще не нанялся, — заметил Лютер.

— Да ты ж собираешь ставочки в грязной лотерее, Деревня. Думаешь, такой штукой станет заправлять кто-нибудь симпатичный?

— Сколько раз тебе говорить, хватит звать меня Деревней, — отозвался Лютер.

Они закладывали в «Золотой гусыне» после того, как целый день улыбались белым по ту сторону железки, и Лютер чувствовал: спиртного в его жилах уже столько, что ничего для него сейчас нет невозможного.

Скоро у Лютера будет полно времени, чтобы поразмыслить, как это он докатился до собирания ставок для Декана, и он не сразу поймет, что деньги тут были ни при чем: черт побери, да в гостинице «Талса», если, понятное дело, учитывать чаевые, он заколачивал в два раза больше, чем на военном заводе. И ведь не то чтоб ему хотелось сделать карьеру вымогателя. Слава богу, в Колумбусе он навидался тех, кому не терпелось вскарабкаться по этой лесенке. Обычно они с нее быстро падали с громкими воплями. Тогда почему? Видно, причиной тому был их дом на Элвуд-авеню, словно бы обступавший его, врезаясь ему в плечи всеми своими карнизами. И еще Лайла: ну да, уж как он ее любил, даже сам иногда удивлялся, до чего сильно, и когда она просыпалась, помаргивая со сна, сердце у него просто вспыхивало.

Но не успел он свыкнуться с этой самой любовью, немного ее обмозговать, спокойно порадоваться ей, как — глядь — у Лайлы в животе уже его ребенок, а ведь ей только двадцать, да и Лютеру всего-навсего двадцать три. Ребенок — ответственность до самого-самого конца жизни. Существо, которое будет взрослеть, пока ты будешь стареть. Которому наплевать, что ты устал, что ты пытаешься сосредоточиться на чем-то еще, что тебе хочется поваляться со своей женщиной. Ребенок просто есть, его вбрасывает в самую сердцевину твоей жизни, и он орет до посинения.

Лютер, который собственного отца никогда не знал, сейчас был, черт побери, уверен, что до ответственности он дорастет в свое время, но покамест ему хотелось пожить на всю катушку, — жизнью, сдобренной для остроты кое-какой опасностью, чтоб было что вспомнить, когда он будет сидеть в своей качалке и возиться с внучатами. Они будут смотреть, как старик по-дурацки улыбается, а он будет вспоминать молодого бычка, колобродившего по ночам с Джесси и преступавшего закон совсем чуть-чуть, просто чтоб показать, что этому самому закону не подчиняется.

Джесси Болтун стал первым и самым близким другом из тех, которыми он обзавелся в Гринвуде, и скоро это обернулось кое-какими проблемами. Первое имя у него было Кларенс, второе — Джессап; обычно звали его Джесси, а еще чаще — Джесси Болтуном. Что-то в нем было такое, что привлекало к нему и мужчин, и женщин. Он служил коридорным и запасным лифтером в гостинице «Талса», и у него был прямо-таки дар поднимать всем настроение, так что благодаря ему день пролетал как птичка. То, что Джесси наградили кличкой, было только справедливо, ибо сам он постоянно проделывал это с каждым встречным (он-то в первый раз и обозвал Лютера Деревней, дело было в «Золотой гусыне»), и клички эти слетали у него с языка так быстро и такие меткие, что обычно их обладателя сразу же все начинали называть тем прозвищем, которым окрестил его Джесси.

Джесси, бывало, сновал по вестибюлю «Талсы», толкая перед собой латунную тележку или волоча чьи-нибудь чемоданы, то и дело выкликая: «Как жисть, Стройняга?» или: «Сам же знаешь, это чистая правда, Тайфунчик», вечно прибавляя: «Хе-хе, точно-точно», и еще до ужина все начинали Бобби звать Стройнягой, а Джеральда — Тайфунчиком, и такой обмен обыкновенно всем приходился по вкусу.

А еще Лютер с Джесси Болтуном устраивали в часы затишья гонки на лифтах; а еще они, работая у багажной стойки, заключали пари, сколько через них пройдет чемоданов, и они носились как угорелые и все время сияли-улыбались белым, которые звали их обоих Джорджами, хотя на них обоих висели латунные таблички с именами. И уже после того, как они возвращались назад в Гринвуд, перейдя через железную дорогу, ведущую к Фриско, и наклюкивались в барах и тирах близ Адмирал-стрит, они все равно не теряли бодрости, потому что оба были остры на язык и быстры на ноги, и Лютер чувствовал, что между ними установилось братство, которого ему здесь очень не хватало, — такое братство было у него в Колумбусе с Клещом Джо Бимом, Энеем Джеймсом и некоторыми другими, с кем он гонял мячик, выпивал и, пока не появилась Лайла, бегал по бабам.

Да, в Гринвуде жизнь по-настоящему расцветала по вечерам, под щелканье киев, под звуки гитар и саксофонов, с выпивкой, со всеми этими мужиками, расслаблявшимися после того, как их столько часов подряд называли «Джорджами», «сынками», «малыми», в зависимости от того, что взбредет в голову белому. И если после человек расслабляется с другими такими же, это не только простительно, но и понятно, от него можно этого ожидать — ожидать, что в конце такого вот дня он отдохнет как следует, в хорошей компании.

Джесси был не только проворный парень (а они с Лютером собирали ставки в одной зоне, притом проделывали это быстро), но и парень крупный. Пускай и не такой крупный, как Декан Бросциус, но здоровенный, чего уж там. И не дурак насчет героина. А также насчет жареных цыплят, ржаного виски, толстозадых баб, болтовни, пива «чокто» — но героин он любил больше всего, что да, то да.

— Черт подери, — говаривал он, — негритосу вроде меня нужна какая-то штука, чтобы сбавить прыть, а то белые его пристрелят, и он не успеет захватить весь мир. Скажи, я прав, Деревня? Ну, скажи. Потому что, как ни крути, это так, сам знаешь.

Штука в том, что эта самая потребность (а она у Джесси была под стать ему самому — не хилая) обходилась дороговато, и, хотя он нахватывал больше чаевых, чем любой другой в «Талсе», проку от этого было мало, потому что в конце смены все чаевые валили в общий котел и делили поровну. И хотя он собирал ставки, работая на Декана, и работа эта, ясное дело, оплачивалась (сборщики получали по два цента с каждого доллара, какой потеряет клиент, а гринвудские клиенты теряли почти все, что ставили), — Джесси не удавалось сводить концы с концами.

Вот он и мухлевал, утаивал доходец.

Ставки в подпольной лотерее принимались во владениях Декана Бросциуса по одному простому закону, проще некуда: без всяких там кредитов. Желаешь поставить дайм на какой-нибудь номер — будь любезен, плати сборщику одиннадцать центов, пока он не ушел из твоего сектора. Потому как один цент — комиссионные. Ставишь полдоллара — раскошелься на пятьдесят пять центов. Ну и так далее.

Декан Бросциус считал, что нет смысла охотиться за пригородными неграми и выколачивать из них деньги. Для взимания серьезных долгов у него имелись серьезные люди, а отрывать неграм руки-ноги ради каких-то грошей — этим он не мог себе позволить заморачиваться. Но этими самыми грошами, если их сложить, можно было бы набить несколько почтовых мешков, да что там, целый сарай, в те славные деньки, когда люди верили, что удача прямо-таки носится в воздухе.

А поскольку сборщики таскали эту самую наличность с собой, вполне понятно, что Декану Бросциусу приходилось отбирать ребят, которым он доверял. Но Декан не стал бы Деканом, если бы верил каждому встречному-поперечному, и Лютер всегда держал в уме, что за ним наверняка приглядывают. Не каждый раз, так через раз. Сам он никогда не видал этих самых приглядывающих, но, когда работаешь, иметь это в виду не повредит.

Джесси произнес:

— Переоцениваешь ты Декана, парень. Не может он повсюду расставить своих шпиков. И даже если так, они ж все равно люди-человеки. Вот ты станешь за стол, и где им различить, придет играть один только папаша — или в придачу еще и мамаша, дедуля и дядя Джим? Ты ведь, ясное дело, не схапаешь у них все четыре доллара. А если ты стянешь всего один? Кто увидит? Всеведущий Господь? Да и то, если только он смотрит. Но Декан-то никакой не Господь.

Чего уж там. Понятно, не Господь. Декан — совсем другая статья.

Джесси ударил по пирамиде из шести шаров и промазал. Глянул на Лютера, лениво пожал плечами. По его масленым глазам Лютер заключил, что он кольнулся — видать, в ближайшем темном переулочке, пока Лютер отлучался в уборную.

Лютер закатил шар номер двенадцать.

Джесси оперся на кий, чтобы не упасть, потом пошарил за спиной, нащупывая кресло. Убедившись, что оно в точности у него под задницей, опустился в него и причмокнул.

Лютер не удержался:

— Твоя дурь тебя когда-нибудь прикончит, парень.

Джесси улыбнулся и погрозил ему пальцем:

— Сейчас-то она мне ничегошеньки не делает, окромя хорошего, так что заткни-ка пасть и бей по шарам.

В том-то и штука, когда разговариваешь с Джесси: тебе он может что угодно сказать, но ему — ни-ни. Он жутко раздражался, когда слышал разумные вещи. Здравый смысл прямо-таки оскорблял Джесси.

Как-то раз он заявил Лютеру:

— Не считай, что какое-нибудь занятие — чертовски хорошее только потому, что все им занимаются, ясно?

— Но это и не значит, что оно плохое.

Джесси улыбнулся своей знаменитой улыбкой. Эта улыбка частенько помогала ему заполучить женщину или халявную выпивку.

— Значит. Еще как значит, Деревня.

Да уж, женщины его обожали. Собаки, едва его завидев, начинали кувыркаться, просто уписывались от радости, и детишки бежали за ним, когда он шел по Гринвуд-авеню, словно из его штанин вылетали на мостовую игрушки.

Лютер закатил шестерку, потом пятерку, а когда снова поднял глаза, Джесси уже клевал носом. Из уголка рта у него свисала слюна, а руками и ногами он обвил кий, точно решил, что эта палка станет для него отличненькой супругой.

Ничего, тут за ним присмотрят. Может, посадят в задней комнате, если придет много народу. А нет, так просто оставят в покое, пусть его сидит где сидит. Так что Лютер поставил кий, снял с крючка шляпу и вышел в гринвудские сумерки. Ему хотелось где-нибудь перекинуться в картишки, всего-то кон-другой, не больше. В комнатенке над бензоколонкой. Сейчас там как раз играли, и, когда он себе это представил, у него так и засвербело в черепушке. Но за короткое время, проведенное в Гринвуде, он и так уже успел слишком много проиграть. Собирая чаевые в «Талсе» и ставки для Декана, он изо всех сил старался, чтобы это не дошло до Лайлы, чтобы она не могла сообразить, сколько он просадил. А ведь еще чуть-чуть — и догадается.

Лайла. Он обещал, что сегодня придет до захода солнца, а оно уже давно закатилось, и небо стало темно-синее, а река Арканзас — серебристо-черная. Вокруг сгущалась ночь, полная музыки, но Лютер глубоко вздохнул и как честный муж отправился домой.


Лайла-то, понятное дело, не больно жаловала Джесси и прочих Лютеровых друзей, как и его вечерние гулянки в городе или подработки у Декана Бросциуса, так что маленький домик на Элвуд-авеню с каждым днем словно бы усыхал.

Неделю назад, когда Лютер в ответ на ее попреки огрызнулся: «Откуда иначе у нас деньги-то возьмутся?» — Лайла заявила, что сама тоже найдет себе работу. Лютер только рассмеялся, он понимал, что никакие белые в жизни не возьмут беременную негритянку отскребать их кастрюли и мыть их полы: белые женщины не захотят, чтобы их мужья задумались, как ребеночек попал к ней в брюхо, да и белые мужчины не пожелают о таком думать. А то придется объяснять детям, почему эти самые детки никогда не видали черного аиста.

И вот сегодня, после ужина, она заявила:

— Теперь ты взрослый мужчина, Лютер. Ты муж. У тебя есть обязанности.

— Ну, так я их выполняю, скажешь, нет? — удивился Лютер. — Скажешь, нет?

— Да, выполняешь, что верно, то верно.

— Вот и славно.

— Только, милый, иногда ты все-таки мог бы вечером побыть дома. Чтобы сделать кое-какие вещи, которые обещал.

— Какие еще вещи?

Она убрала со стола. Лютер встал взять папиросы из кармана пальто, которое повесил на крючок, едва вошел.

— Разные вещи, — повторила она. — Вот ты говорил, что сколотишь кроватку для ребенка, и починишь ступеньку на крыльце, она у нас прогнулась, и еще…

— И еще, и еще, и еще, — передразнил Лютер. — Черт побери, женщина, я весь день вкалываю.

— Я знаю.

— Знаешь? — Вышло резче, чем он хотел.

Лайла спросила:

— Почему ты все время препираешься?

Лютер терпеть не мог такие разговоры. Казалось, теперь у них других и не бывает. Он закурил.

— Ничего я не препираюсь, — ответил он, хотя это была неправда.

— Все время препираешься. — Она потерла живот в том месте, где он уже начал округляться.

— А почему бы мне на хрен не препираться? — Ему не хотелось при ней сквернословить, но слишком уж много в нем плескалось пойла: когда он находился рядом с накачанным героином Джесси, лишняя капелька виски казалась не вреднее лимонада. — Два месяца назад я будущим папашей еще не был.

— Ну и?

— Ну и — чего?

— Ну и что ты этим хочешь сказать? — Лайла положила тарелки в раковину и вернулась в их маленькую гостиную.

— А что я, по-твоему, хочу сказать, черт дери? — взвился Лютер. — Какой-то месяц назад…

— Что? — Она выжидательно глядела на него.

— Месяц назад меня еще не притащили в Талсу, не окрутили, не засунули в дерьмовый домишко на дерьмовой улочке в дерьмовом городишке.

— Это никакой не дерьмовый городишко. — Лайла распрямилась и повысила голос. — И тебя никто не окручивал.

— Неужели?

Она надвинулась на него, сжав кулаки, обжигая его пылающими угольками глаз:

— Ты не хочешь меня? Не хочешь нашего ребенка?

— Я хотел, чтоб был выбор, — ответил ей Лютер.

— Выбор у тебя есть. Ты каждый вечер таскаешься по улицам. Ты даже никогда не приходишь домой, как подобает мужчине, а если приходишь, то или пьяный, или обкурившийся, или и то и другое.

— Приходится, — заметил Лютер.

— Почему? — спросила она. Губы у нее дрожали.

— Да потому что мне иначе не вынести… — Он оборвал себя, но слишком поздно.

— Чего не вынести, Лютер? Меня?

— Пойду я.

Она схватила его за руку:

— Меня, Лютер? Да?

— Проваливай к тетке, — бросил Лютер. — Потолкуйте с ней, какой я нехристь. Придумайте, как обратить грешника на путь праведный.

— Меня? — спросила она в третий раз, и голос у нее был тоненький и какой-то отчаянный.

Лютер вышел, пока ему не захотелось что-нибудь тут расколошматить.


Воскресенья они проводили у тети Марты и дяди Джеймса, в шикарном доме на Детройт-авеню, во втором Гринвуде, как его с некоторых пор называл про себя Лютер.

Лютер-то знал, что есть два Гринвуда, точно так же, как существуют две Талсы, и ты можешь оказаться либо в той, либо в другой, зависит от того, где ты — к северу или к югу от железной дороги, ведущей во Фриско. Он уверен был, что и белая Талса — это несколько разных Талс, стоит лишь копнуть поглубже, но он покамест ни с какой из них познакомиться не успел, ибо все его взаимоотношения с белыми по большому счету ограничивались фразой: «Какой вам этаж, мэм?»

Но в Гринвуде разница быстро стала для него куда яснее. Есть «плохой» Гринвуд — улочки, отходящие от Гринвуд-авеню, сильно севернее перекрестка с Арчер-стрит, и еще несколько кварталов вокруг Первой улицы и Адмирал-стрит, где пятничным вечерком постреливают и где прохожие могут уловить запашок опиума на утренних улицах.

Зато «хороший» Гринвуд, как здешним жителям хотелось верить, составлял девяносто девять процентов этих мест. Он занимал холм Стэндпайп-хилл, и Детройт-авеню, и центральный деловой район — саму Гринвуд-авеню. Он включал в себя Первую баптистскую церковь, ресторан «Белл и Литл», кинотеатр «Дримленд», где за пятьдесят центов можно увидеть «Маленького бродяжку» или «Любимицу Америки» .[32] Там издавалась газета «Талса стар», там же обходил улицы темнокожий помощник шерифа с ярко начищенной бляхой. Там же обитали доктор Льюис Т. Уэлдон и Лайонел Э. Гаррити, эсквайр, а также Джон и Лула Уильямс, которым принадлежала кондитерская «Уильямс», и универсальный гараж «Уильямс», и сам «Дримленд». Эти же края представлял О. У. Гарли, владелец бакалейной лавки, магазина всякой всячины да в придачу еще и гостиницы «Гарли».

Воскресным утром здесь шли службы в церкви, воскресным днем здесь обедали на изящном фарфоре, на белейших льняных скатертях, и из виктролы [33] тихонько струилось что-нибудь утонченно-классическое, словно звуки прошлого, хотя подходящего прошлого ни у кого здесь не было.

Вот чем этот другой Гринвуд бесил Лютера сильней всего — музыкой. Услышишь ее, и сразу понятно, что она белая. Шопен, Бетховен, Брамс, всякое такое. Лютер представлял себе, как они посиживают за роялем, перебирают клавиши в какой-нибудь огромной комнате с полированным паркетом и высокими окнами, в то время как слуги на цыпочках снуют за дверью.

Эта музыка сочинялась теми и для тех, кто порол своих конюших и трахал своих горничных, а в выходные ездил на охоту убивать маленьких, ни в чем не повинных зверюшек, которых даже не ел. Они возвращались домой, уставшие от безделья, и сочиняли или слушали музыку и пялились на портреты предков, таких же праздных, как они сами, и читали детям проповеди насчет того, что хорошо, а что дурно.

Дядюшка Корнелиус всю жизнь работал на таких людей, пока не ослеп, да и Лютер на своем веку тоже повидал таких немало, и он рад был уйти с их дорожки и предоставить их самим себе. Но ему ненавистна была сама мысль, что здесь, в большой столовой Джеймса и Марты Холлуэй на Детройт-авеню, собравшиеся черные, казалось, изо всех сил стремятся отмыться добела — с помощью еды, выпивки, денег.

Он предпочел бы побыть с коридорными, конюхами, с теми, чье оружие — банка с ваксой или сумка с инструментами. С теми, кто работает и играет с одинаковым усердием. С мужиками, которым, по известному присловью, ничегошеньки не нужно, кроме как метнуть кости, принять капельку виски да прижаться к милой.

Тут, на Детройт-авеню, и не слыхивали таких поговорок. Куда там. Тут твердили про то, что «Господь ненавидит то-то и то-то», «Господь не дозволяет того-то и того-то», «Господь не совершает того-то и того-то», «Господь не допустит того-то и того-то». Бог у них — как старый сварливый хозяин, который чуть что — сразу хватается за плетку.

Они с Лайлой сидели за длинным столом, и Лютер слушал разговоры о белых людях, ведущиеся с таким видом, словно эти белые люди, со всеми чадами и домочадцами, того и гляди повадятся сидеть тут вместе с ними по воскресеньям.

— Сам мистер Пол Стюарт, — важно рассказывал Джеймс, — пожаловал вчера ко мне в гараж со своим «даймлером» и говорит: мол, Джеймс, сэр, доверяю вам это мое авто, а по ту сторону железки никому так не доверяю.

А потом в беседу встрял Лайонел Гаррити:

— Придет время, и все поймут, что наши мальчики сделали в войну, и тогда скажут: пора. Пора позабыть все эти глупости. Мы все — люди. Одинаково проливаем кровь, одинаково думаем.

И Лютер видел, как Лайла на это улыбается и кивает, и ему хотелось сорвать с виктролы пластинку и переломить ее об колено.

Потому что больше всего Лютер ненавидел одну вещь: то, что за всей этой утонченностью, за всей этой свежеприобретенной аристократичностью, за всеми этими отложными воротничками, воскресными молитвами, красивенькой мебелью, подстриженными газончиками и роскошными машинами скрывается боязнь. Страх.

Они словно бы спрашивали: если мы будем играть по правилам, вы нас не тронете?

Лютер вспомнил лето, Бейба Рута, этих ребят из Чикаго и Огайо, и его так и подмывало ответить: нет. Еще как тронут. Придет время, когда они чего-то от вас захотят, когда они, черт дери, отнимут все, что им вздумается, просто чтобы дать вам урок. Чтобы вас научить.[34]

И он представил себе, как Марта, и Джеймс, и доктор Уэлдон, и Лайонел Э. Гаррити, эсквайр, пялятся на него разинув рот.

Чему научить?

Помнить свое место.

Глава шестая

Дэнни познакомился с Тессой Абруцце в то время, когда жители стали один за другим заболевать. Поначалу газеты утверждали, что заражены лишь солдаты в Кэмп-Дэвенсе и инфекция не распространяется за его пределы. Но тогда же на улицах района Куинси упали замертво двое штатских, и люди в городе все чаще предпочитали отсиживаться дома.

На свой этаж он поднялся по узкой лестнице с охапкой пакетов и свертков со свежевыстиранной одеждой, завернутой в коричневую бумагу: работа прачки с Принс-стрит, вдовы, которая по десятку раз в день загружала все новое и новое белье в ванну, стоявшую у нее на кухне. Он попытался изловчиться и вставить ключ в замочную скважину, не выпуская пакетов, но после двух неудачных попыток все-таки опустил их на пол; как раз в это время из своей комнаты в дальнем конце коридора вышла молодая женщина.

— Signore, signore, — произнесла она нерешительно, словно не была уверена, что ради нее стоит беспокоиться. Ладонью она опиралась о стену, по ногам у нее струилась розовая водица, капала на лодыжки.

Дэнни удивился, что он раньше никогда ее не встречал. Потом подумал, не грипп ли у нее. Потом обратил внимание, что она беременна. Замок щелкнул, дверь открылась, и он пинком загнал свои пакеты внутрь, потому что вещи, оставленные в коридоре норт-эндского дома, не залеживаются там долго. Он захлопнул дверь, подошел к женщине и увидел, что нижняя часть ее платья промокла насквозь.

Она по-прежнему опиралась о стену, темные волосы падали на лицо, зубы были сцеплены намертво, как редко у какого покойника.

— Dio, aiutami. Dio, aiutami ,[35] — приговаривала она.

Дэнни спросил:

— Где ваш муж? Где акушерка?

Он взял ее за руку, и она впилась пальцами в его ладонь так, что его до самого локтя ожгло болью. Она глядела на него, выпучив глаза, и бормотала что-то по-итальянски с такой скоростью, что он не мог ничего понять, и тут он сообразил, что она не знает ни слова по-английски.

— Миссис ди Масси. — Голос Дэнни эхом прокатился по лестничному колодцу. — Миссис ди Масси!

Женщина только крепче стиснула его руку и громко застонала сквозь зубы.

— Dove è il vostro marito?[36] — спросил Дэнни.

Она несколько раз покачала головой. Дэнни понятия не имел, что это означает: то ли у нее вообще нет мужа, то ли он где-то в другом месте.

— Сейчас… la… — Он пытался вспомнить, как по-итальянски «акушерка». Он погладил ее по тыльной стороне кисти и проговорил: — Ш-ш-ш. Все в порядке. — Он посмотрел в ее округленные, обезумевшие глаза. — Погодите… сейчас… la ostetrica! — Дэнни обрадовался, что наконец отыскал слово, и тут же перешел на английский: — Да. Где?.. Dove è? Dove è la ostetrica?[37]

Женщина ударила кулаком в стену. Она вонзила ногти в его ладонь и издала такой пронзительный вопль, что он во все горло заорал:

— Миссис ди Масси! — чувствуя, что впадает в панику, такую же, как в его первый день полицейской службы, когда он вдруг понял, что весь мир считает: его святая обязанность — решать все проблемы человечества.

Она закричала прямо ему в лицо:

— Faccia qualcosa, uomo insensato! Mi aiuti![38]

Дэнни не все понял, но слов «болван» и «помогите» хватило, чтобы он потянул женщину к лестнице.

Она обхватила его сзади, навалилась ему на спину, и так они спустились по лестнице и вышли на улицу. До Массачусетской общей больницы было далеко, а он не видел поблизости ни единого такси и даже никаких грузовиков, только пешеходы так и кишели здесь в этот базарный день. Дэнни подумал, что если базарный день, то — черт побери! — должны же где-то найтись и грузовики, верно ведь, — но нет, лишь толпы народа, фрукты, овощи, вечные свиньи, сопящие на своей соломе у булыжной мостовой.

— Хеймаркетская больница, — произнес он. — Она ближе всего. Понимаете?

Она быстро кивнула, и он понял, что она реагирует на его интонацию, а не на слова, и они стали прокладывать путь сквозь толчею, и им начали уступать дорогу. Дэнни несколько раз выкликнул: «Cerco un’ ostetrica! Un’ ostetrica! Cè qualcuno che conosce un’ ostetrica?» [39]— но в ответ получал только сочувственные покачивания головой.

Они выбрались из толпы; женщина выгнулась, застонала негромко и напряженно, и Дэнни подумал, что она вот-вот выкинет младенца прямо на улицу, в двух кварталах от Хеймаркетской больницы неотложной помощи. Этого не произошло, но у нее подкосились ноги, и она стала падать. Подхватив ее на руки, он, покачиваясь и спотыкаясь, продолжил путь. Она была не такая уж тяжелая, но все время извивалась и колотила его в грудь.

Они миновали несколько кварталов. За это время Дэнни успел оценить, насколько она красива даже в мучениях. Неизвестно, благодаря им или вопреки, но она была прекрасна. Уже на подходе к больнице она обвила его шею руками и все повторяла ему в ухо: «Dio, aiutami. Dio, aiutami».

Дэнни ввалился вместе с ней в первую попавшуюся больничную дверь, и они оказались в коричневом коридоре с полами из темного дуба, тускло-желтыми лампами и одной-единственной скамейкой. На скамейке, положив ногу на ногу, сидел врач и курил папиросу. Они шли к нему по коридору, а он просто сидел и смотрел на них.

— Что вы здесь делаете? — спросил он.

Дэнни, по-прежнему державший женщину на руках, произнес:

— Вы что, серьезно?

— Вы вошли не в ту дверь. — Он погасил папиросу в пепельнице, встал и внимательно оглядел женщину. — Давно у нее схватки?

— Воды отошли минут десять назад. Больше я ничего не знаю.

Врач положил ей одну ладонь под живот, а другую — на темя. Затем смерил Дэнни спокойным и непроницаемым взглядом.

— Эта женщина уже рожает.

— Я знаю.

— У вас на руках, — уточнил доктор, и Дэнни чуть не уронил ее.

— Ждите здесь, — произнес врач и исчез за двойными дверями в середине коридора.

За ними что-то загромыхало, и вскоре доктор появился снова, с железной каталкой, одно колесико которой проржавело и издавало пронзительный скрип.

Дэнни опустил женщину на каталку. Глаза у нее теперь были закрыты, дышала она все так же прерывисто. Дэнни посмотрел на свои мокрые руки и грудь. Оказалось, что они перепачканы кровью. Он показал свои руки доктору.

Врач кивнул и спросил:

— Ее фамилия?

— Я не знаю, — ответил Дэнни.

Услышав это, доктор нахмурился; потом он повез каталку мимо Дэнни и через все те же двойные двери, и Дэнни услышал, как он зовет медсестру.

В конце коридора Дэнни отыскал ванную. Бурым мылом он вымыл руки до плеч, глядя, как кровь розовым водоворотом закручивается в раковине. Перед глазами у него стояло лицо этой женщины. Нос с легкой горбинкой, припухшая верхняя губа, едва заметная, из-за смуглости кожи, родинка под подбородком. В ушах у него отдавался ее голос, и он до сих пор ощущал руками ее бедра и зад.

В дальнем конце коридора он обнаружил маленький зал — приемную. Он прошел туда и сел между пациентами — перевязанными и шмыгающими. Один парень снял черную шляпу-котелок, и его в нее вырвало. Он заглянул в шляпу, потом с озадаченным видом огляделся. Осторожно поставил шляпу под деревянную скамью, вытер рот платком, откинулся назад, привалившись к стене, и закрыл глаза.

Некоторые сидели в медицинских масках, время от времени заходясь сырым кашлем. Дежурная сестра тоже была в маске. Никто не говорил по-английски, кроме извозчика, которому переехало ноги телегой. Он поведал Дэнни, что это случилось вот прямо тут, перед входом, а то бы он, ясное дело, потопал в настоящую больницу для американцев. Несколько раз он косился на подсохшую кровь у Дэнни на животе, но ничего не спросил.

Вошла смуглая плотная женщина с тоненькой, почти желтой дочерью-подростком. Девочка кашляла без остановки, в груди у нее при этом гулко клокотало. Извозчик первым потребовал у медсестры маску, но к тому времени, как миссис ди Масси отыскала Дэнни в приемной, сам он тоже сидел в маске, чувствуя себя глуповато и как-то пристыженно.

— Почему вы в этой штуке, полисмен Дэнни? — спросила миссис ди Масси, присаживаясь рядом с ним.

Дэнни стянул маску:

— Здесь только что была очень больная женщина.

— Сейчас многие болеют, — произнесла она. — Я советую свежий воздух. Советую, пусть выходят на крыши. Все говорят, я сумасшедшая. И сидят дома.

— Вы слышали, что…

— Тесса, о да.

— Тесса?

Миссис ди Масси кивнула:

— Тесса Абруцце. Вы ее сюда донес?

Дэнни кивнул.

Она хихикнула:

— Вся округа язык чешет. Говорят, вы не так силач, как кажешься.

— Неужели? — улыбнулся Дэнни.

— О да, — ответила она. — Говорят, коленки гнулись, а Тесса не такая тяжелая.

— Вы сообщили ее мужу?

— Пф-ф! — Миссис ди Масси ударила кулачком воздух. — Нет мужа. Только отец. Хороший человек. Но дочь…

— Значит, вы ее не особенно уважаете, — заключил Дэнни.

— Я бы плюнула, — проговорила она, — но пол чистый.

— Тогда почему вы пришли?

— Она мой жилец, — ответила миссис ди Масси просто.

Дэнни положил ей ладонь на плечо, и маленькая старушка принялась слегка покачиваться, болтая ногами, не достававшими до пола.


Когда доктор вернулся в приемную, Дэнни уже снова надел маску, и миссис ди Масси последовала его примеру — из-за мужчины лет двадцати пяти, работавшего, судя по одежде, в грузовом железнодорожном депо. Перед стойкой он упал на колени и оставался в таком положении, хрипло дыша, пока медсестра не обошла стойку и не помогла ему подняться на ноги. Он шатался. Его глаза, покрасневшие и влажные, явно не видели ничего вокруг.

Дэнни снова нацепил маску, потом зашел за стойку, взял еще одну для миссис ди Масси и еще несколько для остальных. Раздал их и снова сел, чувствуя, как каждый его выдох возвращается назад, обжигая ему нос и губы.

Миссис ди Масси произнесла:

— Газеты пишут, это только солдатская хворь.

— Солдаты дышат тем же воздухом, — заметил Дэнни.

— У вас она тоже есть?

— Пока нет. — Дэнни успокаивающе похлопал ее по плечу.

Он хотел убрать руку, но она положила поверх нее свою:

— Вас ничего не берет, думаю так.

— Ну да.

— Поэтому лучше я буду поближе. — Миссис ди Масси придвинулась к нему.

Доктор вышел в приемную и, хотя сам был в маске, казалось, даже удивился, что все здесь тоже их надели.

— Мальчик, — сообщил он. — Здоровый.

— Как Тесса? — спросила миссис ди Масси.

— Так ее зовут?

Миссис ди Масси кивнула.

— У нее осложнения, — произнес врач. — Меня беспокоит кровотечение. Вы ее мать?

Миссис ди Масси покачала головой.

— Квартирная хозяйка, — объяснил Дэнни.

— А-а, — отозвался доктор. — Родные у нее есть?

— Отец, — ответил Дэнни. — Его разыскивают.

— Я не могу допустить к ней никого, кроме близких родственников. Надеюсь, вы понимаете.

— Положение серьезное, доктор? — спросил Дэнни непринужденно.

Врач устало посмотрел на него:

— Мы принимаем все меры, мистер полицейский.

Дэнни кивнул.

— Но если бы вы ее сюда не доставили, мир, несомненно, стал бы на сто фунтов легче. Предпочитаю смотреть на вещи так.

— Понятно.

Врач любезно кивнул миссис ди Масси и поднялся.

— Доктор… — обратился к нему Дэнни.

— Розен.

— Доктор Розен, сколько нам еще понадобится носить маски, как вы считаете?

Доктор Розен медленно обвел взглядом приемную:

— Пока это не прекратится.

— А это не прекращается?

— Только началось, — сказал доктор.


Федерико Абруцце, отец Тессы, в тот же вечер нашел Дэнни на крыше их дома: вернувшись из больницы, миссис ди Масси с помощью ругани и страстных речей заставила всех своих жильцов поднять туда матрасы вскоре после захода солнца. Вот жильцы и собрались здесь, над Норт-Эндом, под звездами, под густым дымом Портлендской колбасной фабрики, под испарениями чанов с черной патокой Американской индустриальной алкогольной компании.

Миссис ди Масси захватила с собой подругу, Денизу Рудди-Куджини, жившую на Принс-стрит. Кроме того, она привела свою племянницу Арабеллу, а также Адама, мужа Арабеллы, каменщика, нелегально приехавшего из Палермо совсем недавно. К ним присоединились Клаудио и София Моска с тремя детьми, старшему всего пять, а по Софии уже видно, что на подходе четвертый. Вскоре после их появления Лу и Патрисия Имбриано втащили свои матрасы по все той же пожарной лесенке; за ними последовали Джозеф и Кончетта Лимоне, молодожены, и, наконец, пришел и Стив Койл.

Дэнни, Клаудио, Адам и Стив играли в кости на гудроне крыши, прислонившись спиной к парапету, и домашнее вино Клаудио с каждым коном проскальзывало внутрь все легче. Дэнни слышал кашель и стоны больных, доносившиеся с улиц и из окон, но слышал он и то, как матери зовут детей, как поскрипывает белье на веревках, натянутых между домами, и внезапный резкий смех какого-то мужчины, и шарманщика в переулке, выжимавшего в теплый вечерний воздух мелодии из своего слегка расстроенного инструмента.

Никто из собравшихся на крыше пока не подхватил ее. Никто не кашлял, не чувствовал лихорадки или тошноты. Никто не страдал от зловещих «первых симптомов заражения», слухи о которых передавались из уст в уста, — головная боль, ломота в ногах, — хотя большинство мужчин здесь трудились по двенадцать часов в сутки и их тела вряд ли ощутили бы разницу. Джо Лимоне, помощник пекаря, вкалывал по пятнадцать часов и посмеивался над двенадцатичасовыми лентяями, а Кончетта Лимоне, явно стараясь не отставать от мужа, приходила на Патриотическую прядильную фабрику в пять утра и уходила в полседьмого вечера. Их первый вечер на крыше чем-то напоминал праздники в дни святых, когда вечерняя Хановер-стрит вся сияет огнями и цветами, и священники возглавляют уличные шествия, и в воздухе пахнет благовониями и томатным соусом. Клаудио смастерил воздушного змея для своего сына Бернардо Томаса, и теперь мальчик стоял посреди крыши вместе с другими ребятами, и желтый змей выделялся на темно-синем небе, словно огромный плавник.

Дэнни узнал Федерико, как только тот ступил на крышу. Как-то раз он встретил его на лестнице, нагруженного какими-то коробками: учтивый старик в желтовато-коричневой полотняной одежде. Седые волосы и реденькие усы были коротко подстрижены; он ходил с тростью, словно аристократ, используя ее не как подпорку, а как тотем. Он снял свою мягкую шляпу, беседуя с миссис ди Масси, и потом глянул на Дэнни, сидевшего у парапета вместе с другими мужчинами. Дэнни поднялся, когда Федерико Абруцце приблизился к нему.

— Мистер Коглин, не так ли? — произнес он на чистейшем английском, сделав небольшой поклон.

— Мистер Абруцце. — Дэнни протянул ему руку. — Как ваша дочь?

Федерико пожал его кисть двумя своими и коротко кивнул:

— Прекрасно. Большое спасибо.

— А ваш внук?

— Хороший мальчик, — ответил Федерико. — Можно мне с вами поговорить?

Дэнни, перешагнув через разбросанные кости и монетки, отошел с Федерико к восточному краю крыши. Федерико извлек из кармана белейший платок и положил его на парапет, а затем произнес:

— Садитесь, пожалуйста.

Дэнни уселся на платок, чувствуя за спиной берег и воду, а в крови — выпитое вино.

— Славная ночь, — заметил Федерико. — Даже когда вокруг столько кашля.

— Да.

— Так много звезд.

Дэнни поднял глаза на яркую небесную россыпь. Потом снова перевел взгляд на Федерико Абруцце: ему показалось, что старик похож на вождя какого-то племени. Может быть, на мэра маленького городка, летними вечерами оделяющего жителей мудрыми советами на небольшой пьяцце.

Федерико проговорил:

— В нашей округе вас хорошо знают.

— Вот как? — отозвался Дэнни.

Тот кивнул:

— Говорят, что вы — редкостный пример ирландского полисмена, у которого нет предубеждения против итальянцев. Говорят, что вы здесь выросли и что даже после того, как у вас в участке взорвалась бомба, даже после того, как вы поработали на этих улицах и увидели худших из наших, вы все равно к каждому относитесь как к брату. А теперь вы спасли жизнь моей дочери и жизнь моего внука. Благодарю вас, сэр.

— Всегда рад, — ответил Дэнни.

Федерико поднес к губам папиросу и чиркнул спичкой о ноготь большого пальца. Он посмотрел на Дэнни сквозь огонек. В этом неверном свете он вдруг показался моложе, лицо его словно бы разгладилось, и Дэнни решил, что ему под шестьдесят, хотя издали можно было дать ему лет на десять больше.

Старик махнул папиросой:

— Я никогда не оставляю неоплаченных долгов.

— Вы мне ничего не должны, — возразил Дэнни.

— Должен, сэр, — ответил тот. — Должен. — У него был мягкий мелодичный голос. — Но затраты на иммиграцию в эту страну оставили мне лишь скромные средства. Может быть, сэр, вы примете от нас с дочерью самую малость — разрешите нам как-нибудь вечером что-то для вас приготовить? — Он положил руку на плечо Дэнни. — Конечно, когда она будет достаточно хорошо себя чувствовать.

Дэнни всматривался в его улыбку и думал об отсутствующем муже Тессы. Он умер? Или его никогда и не было? Судя по тому, что Дэнни знал об итальянских нравах и обычаях, он не мог себе представить, чтобы человек такого положения и воспитания, как Федерико, позволил невенчанной беременной дочери жить у себя в доме. А теперь, похоже, старик пытается сосватать Дэнни и Тессу.

До чего странно.

— Большая честь, сэр.

— Значит, договорились. — Федерико откинулся назад, прислонившись к стенке. — А честь это, напротив, для меня. Я вам передам, как только Тесса поправится.

— Жду с нетерпением.

Федерико и Дэнни прошли по крыше обратно к пожарной лестнице.

— Эта болезнь… — Федерико обвел жестом окрестные крыши. — Она уйдет?

— Надеюсь.

— И я тоже. В этой стране столько возможностей. Печально будет приучиться к страданию, как приучилась Европа… — Он повернулся к лестнице и обнял Дэнни за плечи. — Еще раз благодарю вас, сэр. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — ответил Дэнни.

Федерико спускался по чугунным ступенькам, зажав трость под мышкой, движения у него были плавные и уверенные, словно он вырос в предгорьях, где все время надо карабкаться вверх-вниз по каменистым холмам. Когда он скрылся, Дэнни поймал себя на том, что все еще глядит ему вслед, пытаясь осознать, что между ними произошло. Может быть, дело в том, как старик произносил «долг» или «страдание», словно по-итальянски эти слова означают нечто другое. Дэнни пытался размотать клубок, поймать нить, но вино оказалось крепче его, мысль ускользнула, и он вернулся к игре в кости.

Чуть позже они снова, по настоянию юного Бернардо Томаса, запустили змея, но нитка вырвалась у мальчика из пальцев. Не успел тот заплакать, как Клаудио издал торжествующий вопль, словно отпустить змея в свободный полет — это наивысшее мастерство. Мальчишку это убедило не сразу, он с дрожащим подбородком следил за удаляющимся змеем, и тогда на краю крыши собрались и другие взрослые. Они потрясали кулаками и кричали. Наконец Бернардо Томас стал смеяться и хлопать в ладоши, к нему присоединились остальные дети, и вскоре все они стояли рядом и радостно подгоняли змея ввысь, в бездонное темное небо.


К концу недели похоронным конторам уже пришлось нанять людей для охраны гробов. Это были люди самого разного сорта: одни, из частных охранных фирм, умели мыться и бриться; другие смахивали на бывших футболистов или боксеров; немногочисленные сторожа гробов Норт-Энда происходили из нижнего звена «Черной руки». Все эти стражи имели при себе дробовики или винтовки. Болели и плотники. Но даже если бы все они остались на ногах, едва ли им удалось бы удовлетворить возросший спрос. В Кэмп-Дэвенсе от гриппа в один день умерло шестьдесят три солдата. Грипп пробрался в доходные дома Норт-Энда и Южного Бостона, в меблированные комнаты на Сколли-сквер, на верфи Куинси и Веймута, затем покатил по железным дорогам; в газетах писали о вспышках инфекции в Хартфорде и Нью-Йорке.

Болезнь достигла Филадельфии в чудесный воскресный день. Люди высыпали на улицы, так как в честь наших доблестных войск и во славу Пробуждения Америки устраивались праздничные шествия. А уже через неделю похоронные дроги тащились по улицам, собирая покойников; палатки-морги раскинулись по всей Восточной Пенсильвании и Западному Нью-Джерси. В Чикаго эпидемия вначале охватила южные районы, затем восточные, а потом рельсы понесли ее через все Великие Равнины.

Ходили разные слухи. О вакцине, которая вот-вот появится. О германской подводной лодке, которую якобы заметили в Бостонской гавани, в трех милях от побережья; некоторые уверяли, что сами видели, как она поднялась из морской пучины и выпустила облако оранжевого дыма, который поплыл к берегу. Проповедники цитировали Апокалипсис и Книгу Иезекииля, где будто бы содержались пророчества о летучей отраве, которая ниспослана новому столетию в наказание за прелюбодеяния и богопротивные иммигрантские нравы. Настали последние времена, твердили они.

Среди низших слоев распространилась молва, будто от нее одно лекарство — чеснок. Или скипидар на кусочке сахара. Или керосин на сахаре, если скипидара достать не удастся. Так что доходные дома теперь смердели. Смердели запахами пота, испражнений, вонью умирающих, чесноком, скипидаром. Дэнни стискивало глотку, обжигало ноздри, и порой, когда голова кружилась от керосиновых паров, а нос забивало запахом чеснока, он думал, что подхватил-таки ее. Но нет. Он видел, как она валит с ног врачей, медсестер, коронеров, водителей «скорой помощи»; она свалила двух копов с 1-го участка и еще шестерых — с других. Но даже если бы она выкосила всех в этих местах, которые он так любил с непонятной ему самому страстью, он почему-то знал, что к нему она не пристанет.

Смерть миновала его на Салютейшн-стрит, она кружила над ним, подмигивала ему, но в итоге опускалась на кого-то другого. Поэтому он входил в съемные квартиры, куда отказывались войти другие полицейские, и в пансионы, и в меблированные комнаты, принося какое мог утешение этим людям, которые посерели и пожелтели из-за нее, этим людям, что лежали на матрасах, потемневших от пота.

На всем участке копы забыли и думать о выходных. Легкие грохотали, точно жестяной лист на ветру, рвота отливала темно-зеленым. В трущобах Норт-Энда стали рисовать крестики на дверях у зараженных, и все больше и больше народу спало на крышах. В иные дни Дэнни с несколькими другими копами 1-го участка штабелями складывали тела на тротуар, словно трубы, и ждали под полуденным солнцем прибытия перевозки. Он продолжал носить маску, но лишь потому, что иначе нарушил бы закон. Все эти маски — чушь собачья. Многие никогда их не снимали, а все равно умирали.

Однажды он вместе со Стивом Койлом и полудюжиной других копов отправился по вызову в район Портленд-стрит: многоквартирный дом, подозрение в убийстве. Они прошли по коридору, Стив постучал в дверь. Тип, открывший им, был в маске, но глаза у него были лихорадочные, а дыхание — прерывистое. Стив и Дэнни секунд двадцать пялились на рукоятку ножа, торчащую у него из груди, прежде чем осознали, что они перед собой видят.

— Что надо? — пробурчал мужчина.

Стив держал пальцы на кобуре с револьвером, но не вынимал его. Он вытянул руку вперед, чтобы жилец отступил.

— Кто вас ранил, сэр?

Эти слова послужили сигналом копам, толпившимся в коридоре, подтянуться ближе к Дэнни и Стиву.

— Я, — ответил мужчина.

— Вы сами себя ранили?

Тот кивнул, и Дэнни заметил, что за спиной у этого типа сидит на диване женщина. Она тоже была в маске, кожа у нее посинела, как бывает у заразившихся. И горло у нее было перерезано.

Мужчина прислонился к двери, и от этого движения на рубашке у него появилось новое темное пятно.

— Покажите руки, — велел Стив.

Тот поднял руки; в легких у него заклокотало от усилия.

— Может, кто-нибудь вынет из меня эту штуку?

— Отойдите от двери, сэр, — произнес Стив.

Раненый попятился и тяжело рухнул на задницу. Он сидел так, глядя на свои ляжки. Полицейские вошли в комнату. Никто не хотел прикасаться к больному, и Стив наставил на него револьвер.

Мужчина взялся за черенок ножа обеими руками и потянул, но тот не сдвинулся с места, и Стив проговорил:

— Опустите руки, сэр.

Мужчина отрешенно улыбнулся, опустил руки и вздохнул.

Дэнни посмотрел на мертвую женщину:

— Вы убили свою жену, сэр?

— Вылечил. Раз уж ничего другого для нее сделать не мог. Ясно вам?

Из глубины квартиры их окликнул коп Лео Вест:

— У нас тут дети.

— Живы? — крикнул Стив.

Мужчина на полу помотал головой:

— Их тоже вылечил.

— Трое, — крикнул Лео Вест. — Господи. — Он вышел из другой комнаты, бледный, с расстегнутым воротом. — Господи, — повторил он. — Проклятье.

— Нужно вызвать «скорую», — произнес Дэнни.

Расти Эборн горько усмехнулся:

— Ну конечно, Дэн. Когда они сейчас приезжают — через пять часов? Или через шесть?

Стив прокашлялся:

— Между прочим, этому типу «скорые» уже не нужны.

Он поставил ногу на плечо мертвеца и плавным движением уложил его на спину.


Через два дня Дэнни выносил из квартиры Тессы ее младенца. Федерико найти не удавалось, а миссис ди Масси сидела у постели Тессы, которая лежала, глядя в потолок, с мокрым полотенцем на лбу. Кожа у нее пожелтела, но она была в сознании. Сначала она глянула на Дэнни, потом на сверток у него на руках — кожа у новорожденного была сизой и шероховатой, как камень, — а потом снова уставилась в потолок. Дэнни снес мертвого ребенка вниз по лестнице, открыл дверь и вышел с ним наружу. Точно так же они со Стивом Койлом накануне вытащили отсюда тело Клаудио.

Дэнни старался почти каждый вечер звонить родителям и за время эпидемии сумел один раз навестить их. Он сидел с ними и Норой в гостиной дома на Кей-стрит, и они пили чай, просовывая края чашек под маски: Эллен Коглин требовала, чтобы семья носила их постоянно и повсюду, снимая лишь в собственных спальнях. Нора наливала всем чай. Обычно эту обязанность исполнял Эйвери Уоллис, но он уже три дня не выходил на работу. «Меня пробрало до самых костей», — сообщил он отцу Дэнни по телефону. Дэнни с детства знал Эйвери, еще с тех пор, когда они с Коннором были мальчишками, но ему только сейчас пришло в голову, что он никогда не приходил к Эйвери в гости, не знакомился с его семьей. Потому что Эйвери — цветной?

Именно так.

Потому что цветной.

Он оторвал взгляд от чашки, посмотрел на всю свою родню, непривычно молчаливую, неловко приподнимающую маски, чтобы отхлебнуть чаю, — и это зрелище одновременно поразило своей нелепостью и его, и Коннора. Они словно бы вновь стали мальчишками-алтарниками во время службы в церкви Врат Небесных: в ту пору, бывало, стоило одному из братьев покоситься на другого, как это вызывало у обоих смех. И не важно, сколько раз отец потом вытягивал их по задницам: они просто не могли сдержаться. Дело зашло так далеко, что взрослые приняли решение их разделить, и после шестого класса они уже никогда не прислуживали в церкви вместе.

Точно такое же чувство охватило их теперь. Дэнни прыснул, и следом за ним прыснул Коннор. А потом у них начался настоящий приступ хохота, они поставили чашки прямо на пол и покатывались со смеху.

— Что такое? — поинтересовался отец. — Что смешного?

— Ничего, — выдавил из себя Коннор; из-под маски голос его звучал глухо, и от этого Дэнни захохотал еще оглушительнее.

Мать смущенно и обиженно спрашивала:

— В чем дело? В чем дело?

— Господи боже, Дэн, — простонал Коннор. — Ну просто король на троне.

Дэнни знал, что брат говорит о Джо. Он попытался не смотреть, правда-правда, но все-таки скосил глаза и увидел мальчишку, восседавшего на таком огромном кресле, что даже башмаки не свешивались с сиденья. Сверкая своими глазищами, с этой потешной маской на лице, с чашкой чая на клетчатом колене бриджей, Джо смотрел на братьев так, словно они должны сейчас же перед ним объясниться. Но объяснения не существовало. Все это было так глупо, так смешно, а тут Дэнни еще заметил на мальчишке носки с узором ромбиками и зашелся еще сильнее.

Джо решил присоединиться к ним, а вскоре его примеру последовала Нора — поначалу робко, но потом все громче, потому что смех у Дэнни всегда был страшно заразительный, и никто не мог припомнить, когда в последний раз Коннор хохотал так свободно, так неудержимо. Но тут Коннор чихнул, и все сразу же перестали смеяться.

Мелкие красные брызги усеяли его маску изнутри и просочились наружу.

— Пресвятая Дева, — вымолвила мать и перекрестилась.

— Что с вами? — спросил Коннор. — Я просто чихнул.

— Коннор, — охнула Нора. — О господи, Коннор, милый.

— Что?

— Кон, — Дэнни выбрался из кресла, — сними-ка маску.

— О нет, нет, нет, — зашептала мать.

Коннор стащил маску. Он вгляделся в нее, коротко кивнул и вздохнул.

— Пошли в ванную, посмотрим, — сказал ему Дэнни.

Сначала никто не пошевелился. Дэнни отвел Коннора в ванную и заперся изнутри, а потом услышал, что семейство собралось в коридоре.

— Голову запрокинь, — велел Дэнни.

Коннор запрокинул голову.

— Дэн… — произнес он.

Кто-то повернул ручку снаружи. Голос отца:

— Открой.

— Минутку, — отозвался Дэнни.

— Дэн, — сказал Коннор; голос у него еще дрожал от недавнего смеха.

— Можешь не двигать головой? Ничего нет смешного.

— Ты мне прямо в нос смотришь.

— Сам знаю. Заткнись.

— Корки есть?

— Почти нет.

Дэнни почувствовал, как его собственные губы растягиваются в улыбке. Да, Коннору надо отдать должное: обычно серьезен, как могила, а теперь, буквально на краю этой могилы, не может оставаться серьезным.

Кто-то снова затряс дверь и застучал.

— Я одну выковырял, — сообщил Коннор.

— Что?

— Как раз перед тем, как мама принесла чай. Я был тут, в ванной. Весь палец засунул в ноздрю, Дэн. Огромная была, жутко мешалась.

— Что-что ты сделал?

— Выковырял корку, — повторил Коннор. — Думаю, мне следует подстричь ногти.

Дэнни уставился на него, и Коннор рассмеялся. Дэнни шлепнул его по щеке, и Коннор ответил «кроличьим ударом» в шею. Когда они распахнули дверь перед семейством, бледным и сердитым, то уже снова хохотали, словно малолетние проказливые мальчишки.

— Все у него в полном порядке.

— У меня все в полном порядке. Просто кровь носом пошла. Смотри, мама, уже перестало.

— Возьми на кухне новую маску, — бросил отец и, с отвращением махнув рукой, направился обратно в гостиную.

Дэнни заметил, что Джо смотрит на них и в глазах его сквозит что-то отдаленно напоминающее удивление.

— Носовое кровотечение, — внушительно сказал он, обращаясь к Джо.

— Это не смешно, — заметила мать раздраженным голосом.

— Я понимаю, мама, — ответил Коннор, — я понимаю.

— Я тоже, — произнес Дэнни, поймав взгляд Норы, почти такой же, как у их матери, и вспомнив, как она только что назвала его брата «милым».

Когда это началось?

— Нет, вы не понимаете, — возразила мать. — Вы оба совсем ничего не понимаете. И никогда не понимали.

Она вошла в свою спальню и закрыла за собой дверь.


Стив Койл болел уже часов пять, когда об этом узнал Дэнни. Утром Стив проснулся и обнаружил, что ляжки у него размякли, икры распухли, ступни подергиваются, а в голове пульсирует боль. Он не стал терять время и притворяться, будто у него что-то другое, не это. Выскользнул из спальни, которую в эту ночь делил с вдовой Койл, схватил одежду и был таков. Без малейшего промедления, хоть ноги подкашивались под ним, словно решили оставаться на месте, даже если туловище будет продолжать двигаться.

Через несколько кварталов, рассказывал он Дэнни, эти вшивые ноги адски заболели. На каждом шагу он просто выл, черт дери. Он попытался доковылять до трамвайной остановки, но тут сообразил, что перезаразит весь вагон. Впрочем, он вспомнил, что трамваи все равно не ходят. Тогда пешком. Одиннадцать кварталов — от вершины холма Мишн-хилл, то есть от квартирки вдовы Койл, где нет горячей воды, и вниз, вниз, до больницы Питера Бента Брайэма. Добрался он до нее уже, черт подери, чуть не ползком, сложившись пополам, точно сломанная спичка, и внутри у него все сводило судорогой — живот, грудь, глотку, елки-палки. И голову, боже ты мой. Когда он оказался у приемной стойки, он чувствовал себя так, словно кто-то забивает ему в лоб здоровенную трубу.

Все это он поведал Дэнни сквозь пару кисейных занавесок, висевших в инфекционной палате отделения интенсивной терапии больницы Брайэма. В середине дня, когда Дэнни пришел его навестить, в палате больше никого не было, только под простыней по ту сторону прохода бугрилось чье-то тело. Остальные койки стояли пустые, занавески возле них были раздвинуты. Ощущение от этого было почему-то даже более жуткое.

Дэнни выдали маску и перчатки; перчатки он сунул в карман, а маску повесил на шею. Но все-таки разговаривал со Стивом через кисею. Он не боялся, что подхватит заразу. Пускай Создатель сам решает, как с тобой быть, иначе получится — ты не веришь, что Он тебя создал. Но смотреть, как она лишает Стива сил, обращает его в труху, — это совсем другое дело. Не умирать, а лишь смотреть.

Стив говорил так, словно одновременно пытался прополоскать горло. Слова с трудом проталкивались сквозь мокроту.

— Вдова не пришла. Представляешь?

Дэнни на это ничего не ответил. Он встречался с вдовой Койл один-единственный раз, и у него осталось впечатление чего-то суетливого и тревожно-себялюбивого.

— Не вижу тебя. — Стив прокашлялся.

— А я тебя вижу, старина, — ответил Дэнни.

— Отодвинь занавеску, а?

Дэнни не сразу пошевелился.

— Страшно? Я тебя не виню. Ладно, не надо.

Дэнни подался вперед, потом отклонился назад, и так несколько раз. Поддернул брюки. Снова наклонился. И отодвинул занавеску.

Его друг сидел в кровати, подушка у него под головой потемнела. Лицо у Стива было одновременно и распухшее, и страшно исхудавшее, как у десятков зараженных, живых и мертвых, которых они навидались за этот месяц. Глаза таращились, словно пытаясь сбежать, и в них дрожала мутная пленка, скапливавшаяся в уголках. Но он был не лиловый. И не черный. Он не выкашливал легкие, не ходил под себя. В общем, не так уж болен, как можно было опасаться. По крайней мере — пока.

Приподняв бровь, он глянул на Дэнни, изможденно усмехнулся:

— Помнишь девчонок, которых я клеил летом?

Дэнни кивнул:

— С некоторыми дело зашло дальше.

Он кашлянул. Коротко и негромко, в кулак:

— Я, между прочим, песенку написал. У себя в голове. Называется «Летние девчонки».

Дэнни вдруг ощутил, какой от Стива идет жар. Если склониться над ним, волны жара доберутся до лица, их чувствуешь уже за фут.

— Вот как? «Летние девчонки»?

— «Летние девчонки», точно. Как-нибудь тебе спою.

На прикроватном столике Дэнни увидел ведерко с водой. Он вытащил из него полотенце, выжал, положил Стиву на лоб. Стив глянул на него безумными и благодарными глазами. Дэнни провел полотенцем по его лбу, вытер щеки, потом опустил нагревшееся полотенце в прохладную воду и снова отжал. Протер напарнику уши, шею с боков и спереди, подбородок.

— Дэн.

— Да?

Стив скривился:

— Мне на грудь словно лошадь навалилась.

Дэнни старался не разреветься. Он не отводил взгляда от лица Стива, кладя полотенце обратно в ведерко.

— Сильно болит?

— Да. Сильно.

— Дышать можешь?

— Не очень-то.

— Тогда, видно, лучше позвать доктора.

Стив поднял и опустил веки.

Дэнни похлопал его по руке и позвал врача.

— Побудь тут, — попросил Стив. Губы у него были белые.

Дэнни улыбнулся и кивнул. Развернулся на маленькой табуретке, которую вкатили в палату, когда он пришел. Снова крикнул врача.


Эйвери Уоллис, семнадцать лет прислуживавший семейству Коглинов, скончался от инфлюэнцы и был похоронен на кладбище «Кедровая роща», на участке, который Томас Коглин сам купил для него десять лет назад. На краткую погребальную церемонию пришли только Томас, Дэнни и Нора. Больше никто.

Томас проговорил:

— Жена его уже двадцать лет как умерла. Дети рассеялись по свету, большинство сейчас в Чикаго, один в Канаде. Никогда ему не писали. Он потерял с ними связь. Он был хороший человек. Не всякому открывался, но хороший человек.

Дэнни с удивлением услышал печаль в голосе отца.

Гроб Эйвери Уоллиса начали опускать в могилу; отец зачерпнул горсть земли и бросил на деревянную крышку.

— Господи, упокой его душу.

Нора стояла опустив голову, по лицу ее текли слезы. Дэнни потрясенно думал: как же так, ты знал этого человека всю жизнь, но так по-настоящему и не узнал?

Дэнни кинул на гроб и свою пригоршню земли.

Потому что он был черный. Вот почему.


Стив вышел из больницы Питера Бента Брайэма через десять дней. Как и тысячи других заразившихся, он выжил, а грипп продолжал неудержимо расползаться по стране, достигнув Калифорнии и Нью-Мексико в тот самый день, когда Стив подошел вместе с Дэнни к такси.

Стив брел, опираясь на трость. Теперь ему всегда придется так ходить, предупреждали доктора. Инфлюэнца ослабила сердце, задела мозг. Головные боли никогда не оставят его в покое. Иногда ему, возможно, будет трудно говорить, а физические нагрузки, скорее всего, попросту убьют его. Неделю назад он еще шутил над этим, но теперь помалкивал.

До стоянки такси было совсем недалеко, но путь занял много времени.

— Между прочим, даже на канцелярскую работу нельзя, — проговорил он, когда они добрались до такси.

— Знаю, — ответил Дэнни. — Жалко.

— Говорят, «слишком большое напряжение».

Стив с трудом забрался в машину, Дэнни передал ему трость. Он обошел такси с другой стороны и сел.

— Куда едем? — спросил таксист.

Стив посмотрел на Дэнни, а тот выжидательно смотрел на него.

— Вы чего, глухие? Куда ехать?

— Не хами! — Стив назвал ему адрес доходного дома на Салем-стрит. Машина отъехала, и Стив взглянул на Дэнни: — Поможешь мне собрать вещи?

— Тебе незачем уезжать.

— Не на что там жить. Работы нет.

— А вдова Койл? — спросил Дэнни.

Стив пожал плечами:

— Не видел ее, с тех пор как свалился.

— И куда же ты теперь?

Еще одно пожатие плечами.

— Кто-нибудь же нанимает калек.

С минуту Дэнни молчал. Они тащились по ухабам Хантингтон-авеню.

— Должен ведь быть какой-то выход, чтобы…

Стив похлопал его по плечу:

— Коглин, дорогой, «какой-то выход» бывает не всегда. Многие падают, а внизу никакой сетки. Просто летят вниз.

— Куда?

Стив помолчал. Выглянул в окно. Поджал губы.

— А куда попадают люди, под которыми нет сетки? Туда.

Глава седьмая

Лютер один-одинешенек гонял шары в «Золотой гусыне», когда подгреб Джесси и объявил, что Декан, мол, желает их видеть. В «Гусыне» было пусто, потому как и в самом Гринвуде тоже было пусто, да и во всей Талсе. Грипп налетел как пыльная буря, и почти в каждой семье кто-нибудь его да подхватил, а половина из тех, кто подхватил, уже поумирала. Теперь по закону запрещалось выходить на улицу без маски, и большинство дельцов в грешном конце Гринвуд-авеню позакрывали свои лавочки, хотя старый Кельвин, заправлявший «Гусыней», высказался в том смысле, что все равно будет и дальше работать, что бы там ни случилось, потому как ежели Господь захочет прибрать его, старого потертого Кельвина, со всеми потрохами, то пускай забирает, Ему видней, какую Он там из него извлечет пользу. Так что Лютер зашел и упражнялся один, ему нравилось, как звонко щелкают шары в тишине.

Гостиница «Талса» закрылась до лучших времен, то есть пока люди не перестанут синеть, и никто теперь не делал никаких ставок, так что деньжат сейчас было ну никак не заработать. Лютер запретил Лайле выходить, сказав, что они не могут рисковать ни ею, ни ребеночком, но это значило, что сам он тоже должен торчать с ней дома. Так он и поступил, и вышло, пожалуй, даже лучше, чем он ожидал. Они немного подлатали домик снаружи и внутри, положили везде свежий слой краски и повесили занавески, которые тетя Марта подарила им на свадьбу. Днем они почти всегда находили время для любовных утех, куда более тихих и нежных, чем раньше, — без летних голодных стонов и рыков.

В эти-то недели он и вспомнил, как сильно любит эту самую женщину, и то, что он ее любит, а она любит его, делало его настоящим мужиком, чего уж там. Они вместе мечтали о будущем и о будущем ребенка, и Лютер впервые сумел вообразить себе жизнь в Гринвуде, набросал в голове примерный десятилетний план, по которому он станет вкалывать как настоящий мужик и кое-что прикапливать, пока не сможет завести собственное дело — к примеру, плотницкое; или же станет хозяином и работником в ремонтной мастерской, будет чинить всевозможные штуки, которые чуть не каждый божий день рожает эта самая страна. Лютер-то знал: если смастеришь какую-нибудь механическую хреновину, рано или поздно она сломается, и мало кто знает, как ее починить; но отнесите вещь человеку с Лютеровыми талантами, и он доставит ее прямехонько к вам домой еще до вечера, и будет она как новенькая, уж поверьте.

Да, так он провел пару недель, но потом домик снова начал на него давить и мечты потускнели: он представил, как старится в каком-нибудь особнячке на Детройт-авеню, среди людей вроде тетушки Марты, как ходит в церковь, отказывается от выпивки, бильярда и прочих радостей, а потом вдруг, проснувшись поутру, видит в волосах у себя седину и понимает, что прыть куда-то подевалась и ничегошеньки-то он со своей жизнью не сделал, только гнался за чьей-то чужой мечтой о том, какая она должна быть, эта самая жизнь.

Так что он навестил «Гусыню», чтоб отвлечься от этой чесотки в мозгах, и, когда явился Джесси, эта самая чесотка превратилась в улыбку до ушей — потому что, братцы, очень уж он соскучился по тому времечку, которое они проводили вместе, всего-то две недели назад, но ему казалось, прошло года два с тех пор, как все они валили через железку из белого города и, бывало, развлекались по полной, — уж это были времена, скажу я вам.

— Проходил я мимо твоего дома, — сообщил Джесси, стаскивая маску.

— На хрена ты ее снял? — поинтересовался Лютер.

Джесси глянул на Кельвина, потом на Лютера:

— Вы ж свои не сняли, мне-то чего переживать?

Лютер молча уставился на него: в кои-то веки Джесси изрек что-то здравое, и его малость рассердило, что он сам до такого не дотумкал.

Джесси продолжал:

— Это Лайла мне сказала, что ты, скорей всего, тут. Сдается мне, я этой женщине не очень-то по нраву, Деревня.

— Ты маску не снимал, нет?

— Чего?

— При моей жене. Когда с ней говорил, маска была на тебе, нет?

— Была, черт дери, была. Уж понятное дело.

— Тогда ладно.

Джесси отхлебнул из своей фляжки:

— Декану приспичило нас повидать.

— Нас?

Джесси кивнул.

— А на кой?

Джесси пожал плечами.

— Когда?

— Да с полчаса назад.

— Вот черт, — произнес Лютер. — Ты что, не мог раньше прийти?

— Сначала я зашел к тебе домой.

Лютер поставил кий:

— У нас что, неприятности?

— Не-а. Ничего такого. Он нас просто хочет увидеть.

— На черта?

— Я ж тебе говорю, не знаю, — ответил Джесси.

— Откуда ты тогда знаешь, что ничего такого? — спросил Лютер, когда они уже выходили на улицу.

Джесси глянул на него, завязывая маску на затылке:

— Туже корсет, подруга. Держи форс.

— Пусть задница твоя держит.

— Сказано — сделано, негритос, — заметил Джесси, покачав перед ним своим обширным задом.

И они рванули по пустынной улице.


— Присаживайтесь туточки, рядом со мной, — произнес Декан Бросциус, когда они вошли в клуб «Владыка». — Вот прямо сюда, ребятки. Не тушуйтесь.

С широченной улыбкой, в белом костюме поверх белой рубашки, в красном галстуке того же цвета, что и его бархатная шляпа, он сидел за круглым столиком в задней части зала, возле сцены. Едва они вошли, Декан призывно замахал им через весь тускло освещенный клуб, и Дымарь мгновенно запер за ними дверь, щелкнув замком. Лютер почувствовал, как щелчок отдается дрожанием где-то у него в кадыке. Раньше он бывал в этом клубе только в вечерние часы, когда здесь обслуживали посетителей, и пустые кабинки, обитые светло-коричневой кожей, на фоне красных стен казались при свете дня более невинными, зато более зловещими.

Лютер занял кресло слева от него, а Джесси уселся в кресло справа, и тогда Декан налил им по высокому стакану марочного канадского вискаря, еще довоенного, двинул к ним эти самые стаканы по столу и промолвил:

— Мальчишечки мои. Как жизнь?

— Просто отлично, сэр, — ответил Джесси.

Лютер выдавил из себя:

— Очень хорошо, сэр. Спасибо, что спросили.

Никакой маски, в отличие от Дымаря и Франта, Декан не носил, и улыбка у него так и сверкала, широкая и белозубая.

— Ну что ж, это просто музыка для моих ушей, честное слово. — Он дотянулся до них через стол и похлопал каждого по плечу. — Денежки зашибаете, а? Хе-хе-хе. Ну что ж. Любите это дело, а? Зашибать зелененькие?

— Мы стараемся, сэр, — произнес Джесси.

— «Стараетесь» — чертовски слабо сказано. Не стараетесь, а делаете, вот что я вижу. Вы у меня самые-самые лучшие сборщики.

— Спасибо, сэр. Правда, в последнее время приходится туговато из-за этой заразы. Много народу болеет, сэр, у них сейчас нет настроения делать ставки.

Декан отмахнулся:

— Людишки всегда болеют, обычная история, что тут поделаешь. Верно я говорю? Они болеют, а иногда те, кого они любят, умирают, не правда ли? Благослови нас, Отец Небесный, это же просто надрывает сердце — лицезреть столько страданий. Все ходят по улице в масках, похоронщикам не хватает гробов. О господи. В такие времена, понятно, всякие ставки побоку. Все это откладываешь на потом да знай себе молишься, чтобы прошли несчастья. А когда пройдут, то что? Когда пройдут, тогда ты и вернешься к ставочкам. Уж конечно, черт побери. Но, — он наставил на них палец, — не раньше. Услышу ли я «аминь», братья мои?

— Аминь, — вымолвил Джесси, приподнял маску, пропихнул под нее стакан и мигом всосал его содержимое.

— Аминь, — отозвался Лютер и чуть-чуть отпил из своего.

— Черт побери, мальчик, — проговорил Декан. — Эту штуку надо пить, а не оглаживать ее, как девицу.

Джесси рассмеялся и положил ногу на ногу, постепенно осваиваясь.

— Точно, сэр, — согласился Лютер и опрокинул в себя все.

Декан снова наполнил им стаканы, и Лютер сообразил, что Франт и Дымарь уже стоят позади них, в каком-то шаге, хотя он понятия не имел, когда это они успели подобраться.

Декан сделал долгий, медленный глоток из стакана, выдохнул: «А-а-а-а» — и вытер губы. Потом сложил ладони и перегнулся через стол.

— Джесси.

— Да, сэр?

— Кларенс Джессап Болтун. — Это у него прозвучало как песенка.

— Он самый, сэр.

Декан снова ухмыльнулся, еще шире, чем прежде.

— Позволь мне кое о чем тебя спросить, Джесси. Какой у тебя в жизни был самый памятный момент?

— Сэр?.. — переспросил тот.

Декан поднял брови:

— Что же, ни одного нет?

— Не очень-то уверен, что я вас понимаю, сэр.

— Самый памятный момент в твоей жизни, — повторил Декан.

Лютер чувствовал, что по ляжкам у него так и льется пот.

— У каждого такой есть, — заметил Декан. — Может быть, радостное переживание, а может, грустное. Может быть, ночь с девушкой. Что, я угадал? Угадал? — Он засмеялся, вокруг носа у него все так и сморщилось от этого смеха. — А может, ночь с мальчиком. Тебе нравятся мальчики, Джесси? В нашем деле мы никогда не возводим хулу на некоторые особенные вкусы.

— Нет, сэр.

— Что — нет, сэр?

— Нет, сэр, мальчики мне не нравятся, — ответил Джесси.

Декан, словно извиняясь, поднял ладони:

— Тогда, значит, девушка? Но молоденькая, я угадал? Такого не забудешь, когда они молодые и сам ты тоже молодой. Сладенькая шоколадка, с такой попой, которую можно драть всю ночь и она все равно не потеряет форму?

— Нет, сэр.

— «Нет, сэр» — это надо понимать, тебе не нравятся кругленькие попки молоденьких женщин?

— Нет, сэр, для меня не это памятный момент. — Джесси кашлянул и снова отхлебнул виски.

— Тогда какой же, парень?

Джесси отвел глаза, Лютер чувствовал, что он собирается с духом.

— Мой самый памятный момент, сэр?

— Самый памятный, — прогремел Декан, хлопнув ладонью по столу, и подмигнул Лютеру, словно, к чему бы он ни клонил, Лютер был в курсе шутки.

Джесси приподнял маску и отпил еще:

— Ночь, когда умер мой папаша, сэр.

Лицо у Декана так и окаменело от сострадания. Он промокнул его салфеткой, это самое лицо. Втянул воздух сквозь поджатые губы, глаза у него округлились.

— Мне очень жаль, Джесси. Как скончался этот добрый человек?

Джесси глянул на стол, потом снова в лицо Декану:

— Белые ребята в Миссури, сэр, я там рос…

— Да, сынок?

— Они сказали, что он залез к ним на ферму и прикончил их мула. Хотел, мол, порезать и съесть, но они его спугнули. Эти вот ребята, сэр, на другой день к нам заявились, вытащили моего папашу и отметелили, прямо на глазах у моей мамаши, и у меня, и у двух моих сестричек. — Джесси залпом допил виски и вытолкнул из себя влажный ком воздуха. — Ах ты черт.

— Они что, линчевали твоего старика?

— Нет, сэр. Они там его и бросили, и он через два дня помер прямо у нас в доме, потому что ему тогда пробили череп. Мне десять лет было.

Джесси опустил голову.

Декан Бросциус наклонился над столом и похлопал его по руке.

— Господи помилуй, — прошептал он. — Господи, господи, господи, господи.

Он взял бутылку, снова наполнил стакан Джесси, после чего печально улыбнулся Лютеру.

— Мне на своем веку пришлось убедиться, — произнес Декан Бросциус, — что самый памятный момент в жизни человека редко бывает приятным. Удовольствие не учит нас ничему, кроме того, что оно приятно. Но какой же это урок? Такие вещи знает даже мартышка, которая теребит свой член. Нет уж. Какова природа ученья, братья мои? Природа ученья — боль, а не что-нибудь иное. Только подумайте, мы даже толком не знаем, как мы счастливы в детстве, не знаем до тех пор, пока это детство у нас не отнимают. И истинную любовь мы обычно не умеем разглядеть, пока она не пройдет. И потом, уже потом, мы говорим: «Бог ты мой, вот оно, то самое». Но оно уже прошло. Такова истина, братья мои. Но если мы с вами про настоящий момент… — Он пожал своими плечищами и промокнул лоб платком. — Наш характер, — провозгласил он, — лепят не удовольствия, а лишь то, что нас мучит и истязает. Согласен, плата высокая. Но, — он распростер руки и одарил их улыбкой, — то, чему мы благодаря этому учимся, бесценно.

Лютер так и не заметил, чтобы Франт или Дымарь шевельнулись, но, когда он повернулся на всхрип друга, те уже прижали запястья Джесси к столу, а Дымарь накрепко стиснул ему голову ладонями.

— Эй, погодите, чего вы… — начал Лютер.

Пощечина Декана влетела Лютеру в скулу, резанув сразу по зубам, носу и глазам. Он схватил Лютера за волосы и держал ему голову, в то время как Франт вынул нож и вспорол Джесси нижнюю челюсть от подбородка до уха.

Джесси долго кричал и после того, как нож был убран. Кровь так и поперла из раны, Джесси завыл под своей маской, Франт с Дымарем держали ему голову, а Декан Бросциус рванул Лютера за волосы и процедил:

— Закроешь глаза, Деревня, так я их заберу с собой.

Лютер помаргивал и щурился от пота, но глаза не зажмуривал. И он видел, как кровь переливается через край разреза, как падает вниз, заливает весь стол, и по блуждающему взгляду Джесси он понял: его друга уже не волнует изуродованная челюсть, он уже начал отсчет мгновений своего последнего, долгого дня на этом свете.

— Дайте этому слюнтяю полотенце, — проговорил Декан и оттолкнул голову Лютера.

Франт бросил полотенце на стол перед Джесси, и они с Дымарем отступили назад. Джесси схватил полотенце, прижал его к подбородку и втянул воздух сквозь зубы. Он тихонько хныкал и раскачивался в кресле. Декан сидел со скучающим видом, и никто не говорил ни слова. Когда полотенце стало красней Декановой шляпы, Дымарь подал другое, а то, измазанное в крови, кинул на пол.

— Значит, вспоминаешь, как твоего старика-воришку убили? — промолвил Декан. — Ну что ж, ниггер, теперь настал второй памятный момент в твоей жизни.

Джесси зажмурился и изо всех сил прижал к лицу полотенце, Лютер видел, что у него даже пальцы побелели.

— Услышу ль я «аминь», брат мой?

Джесси открыл глаза и воззрился на него.

Декан повторил свой вопрос.

— Аминь, — прошептал Джесси.

— Аминь, — изрек Декан и хлопнул в ладоши. — Как я понимаю, ты тянул у меня по десять долларов в неделю два года. Сколько всего получается, Дымарь?

— Одна тыща сорок долларов, Декан, сэр.

— Тысяча сорок. — Декан перевел взгляд на Лютера. — И ты, Деревня, либо участвовал вместе с ним в этом деле, либо знал, но не сказал мне. Таким образом, это и твой должок тоже.

Лютер кивнул, потому как не знал, что еще делать.

— Незачем кивать, будто ты согласен. Твоего согласия никто здесь не спрашивает. Если я говорю, что это так, значит оно так и есть, на все двести процентов. — Он отхлебнул виски. — А теперь вот что, Джесси Болтун. Можешь ты отдать мои деньги — или ты их все закачал себе в вену?

— Я могу их достать, сэр, — прошелестел Джесси.

— Что достать?

— Вашу тысячу сорок долларов, сэр.

Декан посмотрел на Дымаря с Франтом, все трое захихикали и тут же перестали.

— Ты что, не понимаешь, обколотый сукин сын? Ты жив только потому, что я, по благодушию своему, любезно назвал то, что ты взял, ссудой. Я ссудил тебе тысячу сорок. Ты их не крал. Если бы мне пришлось решить, что ты их украл, этот нож давно бы торчал у тебя из глотки, а во рту бы у тебя сидел твой собственный хрен. Так что скажи-ка это.

— Сказать что, сэр?

— Что это была ссуда.

— Это была ссуда, сэр.

— И в самом деле, — изрек Декан. — Теперь позволь мне ознакомить тебя с условиями этого кредита. Дымарь, какую мы каждую неделю берем комиссию?

У Лютера закружилась голова, и он с трудом сглотнул, чтобы сдержать рвоту.

— Пять процентов, — ответил Дымарь.

— Пять процентов, — сообщил Декан, обращаясь к Джесси. — Собираемых еженедельно.

Джесси сидел, закрыв глаза от боли, но при этих словах его веки взметнулись вверх.

— Какова недельная комиссия с тысячи сорока? — осведомился Декан.

— Сдается мне, пятьдесят два доллара, сэр.

— Пятьдесят два доллара, — медленно произнес Декан. — На первый-то взгляд не очень много.

— Нет, не очень, сэр.

Декан потер подбородок:

— Но, черт побери, погодите-ка, сколько это будет в месяц?

— Двести восемь, сэр, — вступил Франт.

Декан улыбнулся своей настоящей улыбочкой, еле заметной. Он явно смаковал момент.

— А за год?

— Две тысячи четыреста девяносто шесть, — ответил Дымарь.

— А если удвоить?

— Э-э, — Франт, похоже, отчаялся победить в этой игре, — это… Это будет, мм, это будет…

— Четыре тысячи девятьсот девяносто два, — выпалил Лютер, даже не понимая, что и зачем он говорит, пока эти слова не вылетели у него изо рта.

Франт двинул его по затылку:

— Я уже сам сосчитал, ниггер.

Декан посмотрел на Лютера в упор, и Лютер увидел в этом взгляде свою могилу, услышал, как лопаты скребут землю.

— А ты совсем не тупой, Деревня. Я это сразу понял, как только тебя встретил. И сразу понял, что ты отупеешь, если будешь водиться с такими вот кретинами, как этот, который весь мой стол изгваздал кровью. Я ошибся, позволив тебе брататься с вышеуказанным негром, и об этой ошибке я буду вечно сожалеть. — Он вздохнул и всем своим огромным туловищем потянулся в кресле. — Но это все дело прошлое. Итак, эти четыре тысячи девятьсот девяносто два доллара плюс еще первоначальный заем, всего будет?.. — Он поднял ладонь, запрещая отвечать всем остальным, и указал на Лютера.

— Шесть тысяч тридцать два.

Декан хлопнул ладонью по столу:

— Так оно и есть. Проклятье! А чтобы вы не подумали, что я человек безжалостный, вам надобно понять, что я еще слишком добр: только представьте, сколько бы вы мне оказались должны, если бы я послушал Франта с Дымарем и отдельно рассчитывал комиссию по основной сумме долга с каждой недели. Ясно?

Никто не проронил ни слова.

— Я спрашиваю — ясно? — повторил Декан.

— Да, сэр, — сказал Лютер.

— Да, сэр, — сказал Джесси.

Декан кивнул:

— И как же вы мне собираетесь вернуть шесть тысяч тридцать два доллара моих кровных?

Джесси начал:

— Уж мы как-нибудь…

— Вы как-нибудь — что? — рассмеялся Декан. — Обчистите банк?

Джесси молчал.

— Или, может, двинете в белый город грабить каждого встречного?

Джесси безмолвствовал. Лютер тоже.

— Не сможете, — негромко проговорил Декан, разводя ладони. — Не сможете, вот и все. Мечтайте о чем хотите, но некоторые вещи лежат за пределами возможного. Нет, парни, вам никак не удастся возместить мои… проклятье, а ведь уже новая неделя, я и позабыл… мои шесть тысяч восемьдесят четыре доллара.

Джесси стал косить куда-то вбок, потом с усилием посмотрел прямо перед собой:

— Сэр, по-моему, мне нужен врач.

— Тебе, черт дери, понадобится гробовщик, если мы сейчас не обговорим, как вам расхлебывать эту кашу, так что заткнись, на хрен.

Лютер проговорил:

— Сэр, просто скажите нам, чего вы от нас хотите, и мы это сделаем, как пить дать.

На сей раз его стукнул по затылку Дымарь, но Декан поднял ладонь:

— Идет, Деревня. Идет. Ты рвешься к самой сути, мальчик, я такое уважаю. Потому и отнесусь к тебе с уважением.

Он поправил лацканы своего белого пиджака и наклонился над столом.

— Есть кое-какие ребята, они мне порядочно должны. Одни за городом, другие тут, в городе, в самом что ни на есть центре. Дымарь, список.

Дымарь обогнул стол и вручил Декану лист бумаги; Декан посмотрел в него и затем положил на стол, чтобы Лютеру и Джесси тоже было видно.

— В этом списке пять имен. Каждый должен мне пять сотен за неделю, а то и побольше. Вы, парни, сегодня же пойдете и получите с них. И я знаю — вы там ноете и пищите про себя: мол, Декан, сэр, для тяжелых случаев у вас есть Франт с Дымарем. Ты ведь так думаешь, Деревня?

Лютер кивнул.

— Что ж, в обычное время Дымарь с Франтом или еще какие-нибудь сукины сыны из тех, что ни хрена не боятся, и занялись бы таким делом. Но сейчас у нас не обычные времена. У каждого, кто в этом списке, дома кто-нибудь да валяется с гриппом. А я не собираюсь терять полезных ниггеров вроде Франта или Дымаря из-за этой хвори.

— А вот двух бесполезных ниггеров вроде нас… — произнес Лютер.

Декан откинул голову:

— Глядите-ка, у парня голос прорезался. Я в тебе не ошибся, Деревня, у тебя талант. — Он фыркнул и выпил еще виски. — Ты прав. К тому я и веду. Вы идете и собираете долги с этих пятерых. Соберете не все — разницу возмещаете сами. Принесете мне должок от одного, потом от другого. И так далее, пока не пройдет эта сраная эпидемия. Тогда я оставлю на вас только основной долг, а проценты, так и быть, скощу. Ну, — он растянул рот в улыбке, — что вы на это скажете?

— Сэр, — сказал Джесси, — этот грипп в один день убивает человека.

— Верно, — признал Декан. — Значит, если ты его подцепишь, ты можешь помереть завтра, к этому часу. А вот если не притащите мои деньги, уж тогда, ниггер, ты наверняка помрешь уже сегодня ночью.


Декан посоветовал им доктора, принимавшего в комнатке за тиром, возле Второй улицы, и они двинули туда, проблевавшись в переулочке за Декановым клубом. Врач, старый пьяный мулат с шевелюрой, выкрашенной в ржавый цвет, заштопал Джессину челюсть, и Джесси только всасывал воздух сквозь стиснутые зубы, и слезы тихо катились у него по лицу.

Они выбрались наружу, и Джесси заявил:

— Мне бы чего-нибудь болеутоляющего.

— Только подумай насчет ширнуться, и я тебя сам убью, — пригрозил Лютер.

— Отлично, — согласился Джесси. — Но я от боли думать не могу, так что — какие у тебя предложения?

Они посетили заднюю каморку аптеки, и Лютер купил пакетик кокаина. Две дорожки он отмерил себе, чтобы подуспокоить нервы, а четыре — Джесси. Джесси втянул свои дорожки одну за другой и следом опрокинул в себя рюмку виски.

Лютер заметил:

— Нам понадобятся пушки.

— Пушки у меня есть, — ответил Джесси.

Они зашли к нему на квартиру, и Джесси выдал ему длинноствольный «тридцать восьмой», а себе за пояс, сзади, засунул кольт сорок пятого калибра, после чего спросил:

— Знаешь, как им орудовать?

Лютер покачал головой:

— Я только знаю, что, если какой-нибудь ниггер захочет меня вышибить из своего дома, я ему наставлю эту штуку в лицо.

— А вдруг это не подействует?

— Я сегодня помирать не намерен, — заявил Лютер.

— Тогда скажи.

— Чего сказать?

— Ежели это не подействует, что ты собираешься делать?

Лютер положил «тридцать восьмой» в карман пальто и ответил:

— Я этого сукина сына пристрелю.

— Тогда, черт подери, негритос, — Джесси по-прежнему говорил сквозь стиснутые зубы, только теперь причиной была не боль, а кокаин, — тогда за работу.


Жуткое они являли зрелище, чего уж там: Лютер поймал их отражение в большом окне гостиной Артура Смолли, когда они подошли к его дому. Два негра, порядочно на взводе, маски закрывают рот и нос, у одного из нижней челюсти торчат, словно колья забора, черные скрепки. В прежние времена один их видок мог бы вытрясти денежки из всякого богобоязненного гринвудца, но теперь этого было мало, теперь почти все стали похожи на чучела. На высоких окнах дома были намалеваны белые косые кресты, но Лютеру с Джесси ничего не оставалось, кроме как подняться прямиком на крыльцо и позвонить.

Судя по виду жилища, этот самый Артур Смолли когда-то пытался заделаться фермером: слева Лютер увидал хлев, сильно нуждавшийся в покраске, а также поле, по которому бродили тощая лошадь и пара костлявых коров. Но тут уже давненько никто не пахал, не сеял и не жал, и сейчас, в середине осени, поле заросло высоченными сорняками.

Сквозь сетку внешней двери они увидели человека примерно Лютеровых размеров, но раза в два старше. На нем были подтяжки и нижняя рубашка, пожелтевшая от пота, и маска у него на лице тоже пожелтела, и глаза у него покраснели от усталости, или от горя, или от гриппа.

— Вы кто? — спросил он каким-то безжизненным голосом, точно ему совсем не важно, что там они ответят.

— Вы Артур Смолли, сэр? — осведомился Лютер.

Мужчина засунул большие пальцы за подтяжки.

— А вы как думаете?

— Надо было догадаться? — произнес Лютер. — Думаю, что вы.

— Верно догадался, парень. — Он подался им навстречу, шевельнув сетку. — Чего хотите?

— Нас послал Декан, — объяснил Джесси.

— Да ну?

В доме за его спиной кто-то застонал, и до Лютера долетел запах гнили, точно кто-то еще в июле вынул из холодильника яйца, молоко и мясо, да так их и оставил.

Артур Смолли увидел, как Лютера перекосило от вони, и открыл дверь с сеткой пошире:

— Вы как, хотите войти?

— Не-а, сэр, — ответил Джесси. — Может, вы нам просто отдадите Декановы деньги?

— А, деньги? — Он похлопал себя по карманам. — Ну как же, у меня кой-какие имеются, я их аккурат сегодня утром выудил из денежного колодца. Правда, чуток сыроваты, но…

— Мы тут не шутки шутим, — заметил Джесси, поправляя шляпу, съехавшую ему на лоб.

Артур Смолли наклонился над порогом, и Джесси с Лютером отшатнулись.

— Как, похоже, чтобы я в последнее время работал? — спросил Смолли.

— Нет, не похоже.

— А знаете, что я делал?

Последние слова он прошептал, и этот самый шепот заставил Лютера попятиться: в нем было что-то непристойное.

— Позавчера вечером я схоронил свою младшенькую, — прошипел Артур Смолли, вытянув шею. — Под вязом закопал. Она его любила, этот вяз, вот я и… — Он пожал плечами. — Тринадцать ей было. А моя старшая сейчас валяется в постели с этой хворью. А жена… Она уж два дня все никак не очнется. Голова у нее горит, что твой чайник. Помрет она, — заключил он. — Видать, сегодня в ночь. Или завтра. Вы точно войти-то не хотите?

Лютер с Джесси покачали головой.

— У меня там простыни в поту, и дерьмо надо отмывать. Помощники пригодятся.

— Деньги, мистер Смолли.

Лютеру хотелось удрать с этого крыльца, подальше от этой хворобы, и он ненавидел Артура Смолли за его нестираную рубаху.

— Я не…

— Деньги, — произнес Джесси, и в опущенной пока руке у него уже был «сорок пятый». — Хватит вилять, старый хрен. Гони монету, черт тебя дери.

Из дома снова донесся стон, тихий, протяжный, придушенный; Артур Смолли уставился на них и смотрел так долго, что Лютер подумал, уж не спит ли тот на ходу.

— Совсем у вас совести нет? — спросил старик, поглядев сперва на Джесси, а потом на Лютера.

— Ни капли, — честно ответил Лютер.

Глаза Артура Смолли расширились.

— У моей жены и ребенка…

— Декану дела нет до твоих домашних обстоятельств, — отчеканил Джесси.

— Но вы-то? Вам-то до чего есть дело?

Лютер не смотрел на Джесси и знал, что Джесси не смотрит на него. Он вытащил из-за пояса «тридцать восьмой» и наставил его прямо в лоб Артуру Смолли.

— Нам есть дело до этих самых денег, — объяснил он.

Артур Смолли заглянул в дуло пистолета, а потом — Лютеру в глаза.

— Господи, и как только твоя мамаша ходит по улице, если знает, что выродила такую мразь?

— Деньги, — повторил Джесси.

— Или что? — спросил Смолли.

Этого-то Лютер и боялся.

— Или вы меня грохнете? Черт побери, мне это очень даже по душе. Семью мою грохнете? Уж сделайте такое одолжение. На здоровье. Не станете вы…

— Я заставлю тебя ее вырыть, — произнес Джесси.

— Чего-чего?

— Что слышал.

Артур Смолли тяжело привалился к дверному косяку:

— Ты этого не говорил, ведь так?

— Еще как говорил, старый хрен, — сказал Джесси. — Я заставлю тебя выкопать дочку из могилы. А нет, так я тебя свяжу и заставлю смотреть, как это буду делать я. А потом она будет валяться рядом, а я снова засыплю яму, и тебе придется ее хоронить по второму разу.

«Мы вот-вот грянемся в ад, — подумал Лютер. — Прямым ходом».

— Что ты на это скажешь, старина? — Джесси снова засунул «сорок пятый» за спину.

Глаза у Артура Смолли наполнились слезами, и Лютер взмолился про себя: только бы они не потекли, эти самые слезы. Ну, пожалуйста. Пожалуйста.

Артур сказал:

— Нет у меня денег, — и Лютер понял, что волю к сопротивлению старик потерял.

— Что же у тебя тогда есть? — спросил Джесси.


Джесси ехал за ним на своем «форде-Т», а сам Лютер вел «гудзон» Артура Смолли: выкатился на нем из-за хлева, развернулся перед домом, а старик все стоял на крыльце и смотрел. Лютер переключил передачу и прибавил газу, минуя низенький заборчик на краю дворика. Он уверял себя, что не видел свежевскопанной земли под вязом. Он не видел лопаты, торчавшей из темно-бурого холмика. Не видел креста, сколоченного из сосновых досочек и выкрашенного блекло-белым.


К тому времени, как они прошлись по всем из списка, у них уже имелось несколько ювелирных штучек, тысяча четыреста наличными и сундучок с приданым, красного дерева, прикрученный к багажнику той колымаги, что некогда принадлежала Артуру Смолли.

Они видели ребенка, посиневшего, точно небо в сумерки; они видели женщину, не старше Лайлы, лежавшую на раскладушке на террасе перед домом, и казалось, ее кости, зубы, глаза рвутся из ее тела на тот свет, в небеса. Видели мертвеца, сидевшего прислонившись к стене хлева: чернейшего из всех черных, словно ему в череп ударила молния.

Судный день, подумал Лютер. Для всех он настанет. И ему с Джесси придется явиться пред Господом и дать ответ за то, что они сегодня натворили. Такого не искупишь. Хоть за десять жизней.

— Давай все вернем, — сказал он после третьего дома.

— Чего?

— Вернем все и удерем.

— И весь остаток своей вшивой жизни будем озираться, не пришел ли за нами Дымарь, или Франт, или еще какой-нибудь конченый ниггер при пушке, которому нечего терять? Где мы спрячемся, Деревня, как по-твоему? Двое черномазых в бегах?

Лютер знал, что Джесси прав, но знал он и то, что беднягу Джесси вся эта история так же раздирает изнутри, как и его самого.

— Потом насчет этого будем думать. Мы…

Джесси засмеялся, и это был самый скверный смех, какой Лютер от него когда-нибудь слыхал.

— Или мы это сделаем, или мы покойники, Деревня. — Он расправил плечи, раскинул руки и обнял его. — И ты это знаешь. Если только ты не хочешь убить эту акулу, а попутно подписать смертный приговор и себе, и своей женушке.

Лютер забрался в машину.


Последний, Оуэн Тайс, заплатил им наличными, сказав, что у него так и так не выйдет их потратить на этом свете. С тех пор как померла его Бесс, он частенько подумывал взять дробовик и отправиться на ту сторону вслед за ней. В середине дня у него воспалилось горло, а теперь уже начало прямо-таки жечь, и все равно ничего ему, на хрен, не нужно, когда нету Бесс. Он им пожелал всего хорошего. Сказал, все понимает, чего уж там. Понятное дело. Надо же мужику зарабатывать на жизнь. Ничего тут нет стыдного.

Сказал: вся моя семейка того, черт дери, верите, нет, было преотлично, мы ужинали за этим вот столом, мой сын, его жена, моя дочь, ее муж, трое внучат и Бесс. Просто сидели, жевали, болтали. А потом — потом словно Господь самолично спустился через крышу в этот вот дом и сгреб всю семью.

— Точно мы мухи на столе, — сказал он. — Точно мухи.


Они катили по пустой Гринвуд-авеню, и по пути Лютер насчитал двадцать четыре окна с нарисованными косыми крестами, и наконец они оставили машины в переулке позади «Владыки». Из домов, что стояли в переулке, не пробивалось ни единого лучика света, и Лютер задался вопросом, осталось ли что-то еще от этого мира, или весь он стал сине-черным от гриппа.

Джесси поставил ногу на подножку своего «форда», закурил, выпустил струю дыма в сторону черного хода «Владыки», то и дело кивая словно в такт какой-то музыке, которую Лютер не мог расслышать, и потом поднял на него глаза и произнес:

— Я все, иду.

— Идешь? — не понял Лютер.

— Точно, — подтвердил Джесси. — Иду по долгой-долгой дороге, и Господь не на моей стороне. Да и не на твоей, Лютер.

За то время, что они были знакомы, Джесси ни разу, ни единого разочка не называл Лютера тем именем, которое тот получил при рождении.

— Выгрузим-ка это барахло, — предложил Лютер. — А, Джесси? — Он потянулся к веревкам, которые привязывали собранное добро к багажнику Артура Смолли. — Давай-ка. И разделаемся с этой хренью.

— Он не со мной, наш Господь, — продолжал твердить Джесси. — И не с тобой. И не в этом переулке. Думаю, Он уж покинул этот мир. Подыскал себе другой и о нем теперь заботится. — Он хихикнул и поглубже затянулся. — Как по-твоему, сколько было тому синенькому ребенку?

— Года два, — сказал Лютер.

— Что-то вроде, — согласился Джесси. — А мы забрали украшеньица его мамаши, верно? У меня вот тут в кармане лежит ее обручальное кольцо. — Он похлопал себя по груди. — Я тебе вот чего скажу, — проговорил он, показывая на заднюю дверь клуба. — Если эта вот дверь отперта — позабудь все, что я тебе сейчас говорил. Если она откроется… Значит, в этом переулке есть-таки Господь. Да, вот так.

И он подошел к ней, и повернул ручку, и дверь отворилась.

Лютер заметил:

— Ни черта это не значит, Джесси. Ни черта не значит, кроме того, что кто-то позабыл запереть дверь.

— Как знать, — возразил Джесси. — Как знать. А скажи-ка, ты думаешь, я и правда заставил бы старика раскопать могилку его дочки?

Лютер проговорил:

— Понятно, нет. Мы были под коксом. Вот и все. Под коксом и тряслись от страха. И малость спятили.

— Брось-ка эти веревки, братец, — попросил Джесси. — Ничего мы не станем таскать.

Лютер отступил от машины.

— Джесси, — произнес он.

Джесси так резко вскинул руку, что казалось, вот-вот залепит Лютеру оплеуху, но его пальцы мягко коснулись Лютерова уха.

— Славный ты парень, Деревня.

И Джесси вошел в клуб «Владыка», и Лютер двинулся за ним, и они прошагали по мерзкому заднему коридору, вонявшему мочой, и вышли в зал прямо из-за черного бархатного занавеса. Декан Бросциус сидел точно в том же положении, в каком они его оставили, за столиком у подмостков. Из прозрачного стакана он посасывал чай с молоком, и он встретил их улыбкой, по которой Лютер смекнул, что в чае не одно только молоко.

— Бьет двенадцать, — провозгласил Декан, махнув в окружавшую его темноту. — Вы явились как раз с боем часов. Нужно ли мне надеть маску?

— Не-а, сэр, — ответил Джесси. — Вам тут никому не надо беспокоиться.

Декан принялся шарить рядом с собой, точно все равно хотел отыскать маску. Движения у него были беспорядочные. Наконец он уставился на них, и на лбу у него блестели капли пота, крупные, словно градины.

— Ого, — изрек он. — Да у вас, ниггеры, усталый вид.

— Мы и правда устали, — сообщил Джесси.

— Ну что ж, тогда подсаживайтесь сюда. Расскажите Декану о ваших трудах.

Из тени слева от Декана вынырнул Франт, неся чайник на подносе, и маска у него на лице колыхалась от вентилятора над головой. Он спросил их:

— Чего это вы через заднюю?

— Ноги сами нас принесли, мистер Франт, — ответил Джесси и, выхватив из-за пояса свой «сорок пятый», пальнул Франту в самую маску.

Лицо Франта исчезло в красном облаке.

Лютер присел на корточки с криком «Стой!», Декан поднял руки и начал: «Ну…» — но Джесси выстрелил, и от левой руки у Декана отлетели пальцы и шмякнулись о стену. Декан проорал что-то, чего Лютер не понял, потом произнес: «Погоди, ты…» Джесси выстрелил снова, но с Деканом, похоже, ничего не случилось, и в первую секунду Лютер подумал, что пуля попала в стену, но тут он увидел, как Деканов красный галстук делается все шире. На белой его рубашке расцветало пятно крови. Декан глянул на это пятно и с бурлящим звуком выдохнул.

Джесси повернулся к Лютеру, и улыбнулся широко, по-Джессиному, и произнес:

— Черт. Вот потеха, а?

Тут Лютер увидел какую-то тень на сцене, и не успел он произнести: «Дже…», как между барабанами возник Дымарь с вытянутой вперед рукой. Джесси полуобернулся, и тут воздух полыхнул белым и потом желто-красным. Получив две пули в голову и одну в горло, Джесси кувырнулся вниз.

Он рухнул Лютеру на плечо, и Лютер потянулся и взял его пистолет, а Дымарь все палил, и Лютер заслонил лицо ладонью, точно она могла защитить от пуль, и стал стрелять из Джессиного «сорок пятого», чувствуя, как тот прыгает у него в руке. Перед глазами Лютера мелькали сегодняшние сине-черные тела, мертвых и еще живых, и он слышал, как его собственный голос орет: «Нет, нет, не надо, нет», и представлял, как пуля влетает ему в глаз, а потом он услыхал вопль, пронзительный и потрясенный, и перестал стрелять, и отнял ладонь от лица.

Лютер прищурился и увидел Дымаря, тот лежал скорчившись на сцене. Руками он обхватил живот. Рот у него был разинут, в горле клокотало. Левая нога дергалась.

Лютер проверил, как у него самого-то насчет ранений. Левое плечо все было в крови, но когда он расстегнул рубашку и пощупал, то понял, что вся эта кровь — Джессина. Под глазом была ссадина, но неглубокая, не от пули. Вот тело было словно чужое. Он его словно бы у кого-то одолжил, словно в нем должен быть не он, а кто-то еще. Словно настоящий хозяин этого самого тела, кто бы он ни был, уж явно не должен был соваться в клуб «Владыка», да еще с черного хода.

Лютер поглядел вниз, на Джесси, и часть его души изошла слезами, но другая часть не чувствовала ничего, даже облегчения оттого, что сам он жив. Затылок у Джесси был словно разорван каким-то хищником, из дыры у него на шее по-прежнему хлестала кровь. Лютер опустился на колени и наклонил голову, чтобы заглянуть своему другу в глаза. Глаза были малость удивленные, как будто Старик Байрон только-только объявил ему, что общий фонд чаевых за вечер оказался больше, чем думали.

Лютер прошептал: «Эх, Джесси» — и закрыл ему глаза, а затем положил ладонь ему на щеку. Джесси начал уже остывать, и Лютер обратился к Господу, умоляя простить его друга за то, что этот самый друг совершил, потому что положение у друга было отчаянное, его загнали в угол, но, Господи, в душе он хороший человек и до этого не причинял никаких страданий никому, кроме себя.

— Ты… можешь… сделать… как надо.

Лютер повернулся на голос.

— Ты же… ум-мница… — Декан с шумом втянул воздух. — Ум-мный парень…

Лютер поднялся, держа в руке пистолет; подошел к столу, обогнул его, нарочно встал справа от Декана, чтобы жирному дураку пришлось перекатить свою дурацкую башку, иначе не увидит его, Лютера.

— Пойди приведи… этого доктора… вы к нему сегодня ходили. — Декан еще раз вздохнул, в груди у него засвистело. — Пойди приведи его.

— И ты все-все простишь и позабудешь, да? — спросил Лютер.

— Го… Господь свидетель.

Лютер стянул маску и три раза кашлянул Декану в лицо.

— А может, я буду на тебя кашлять, пока мы, черт дери, не поймем, заразился я сегодня этой дрянью или нет?

Декан попытался уцелевшей рукой дотянуться до руки Лютера, но тот ее отдернул.

— Не смей меня трогать, чертово отродье.

— Пожалуйста…

— Что — пожалуйста?

Декан тяжело и хрипло вдохнул, сипя грудью, и облизал губы.

— Пожалуйста, — произнес он снова.

— Что — пожалуйста?

— Сделай… как надо.

— Ладно, — ответил Лютер, ткнул пистолетом в складки под Декановым подбородком; Декан глядел ему прямо в глаза, и он нажал на спуск. — Годится, черт дери? — крикнул Лютер, глядя, как тот заваливается влево и сползает по задней стенке кабинки. — Убивать моего друга? — Лютер выстрелил в него снова, хоть и знал, что он уже мертвый. — Черт! — крикнул Лютер в потолок и схватился за голову, прижав к ней пистолет, и снова заорал: — Черт!

Тут он заметил, что Дымарь пытается ползти в луже собственной крови, и Лютер, пинком отшвырнув с дороги кресло, шагнул к нему, держа пушку в вытянутой руке. Дымарь повернул голову и остался лежать где лежал, пялясь вверх, на Лютера, и жизни у него в глазах было не больше, чем в глазах Джесси.

Казалось, они битый час глядели друг на друга. А потом Лютер ощутил в себе какого-то нового человека, он сам не знал, нравится ему этот человек или нет, но он, этот новый, сказал Дымарю:

— Если выживешь, придется тебе меня убить, это уж ясно.

Дымарь медленно-медленно моргнул — утвердительно.

Лютер навел на него пистолет. Ему вспомнились все те мячи, которые он посылал в цель там, в Колумбусе, вспомнилась черная сумка дядюшки Корнелиуса, вспомнился дождь, который шел, теплый и тихий, точно сон, в тот самый день, когда он сидел на крыльце и очень-очень хотел, чтобы отец пришел домой, а отца от него отделяли четыре года и пятьсот миль, к тому же возвращаться он и не думал. Он опустил пистолет.

Он увидел, как в глазах у Дымаря мелькнуло удивление. Потом он выблевал с ложку крови, она потекла по его подбородку и дальше, на рубашку. Он откинулся на спину, и кровь хлынула из его живота.

Лютер снова поднял оружие. Теперь должно быть легче, парень больше на него не смотрит, парень сейчас, может, как раз переправляется на тот свет, карабкается на дальний темный берег. Но чтоб наверняка, надо еще раз нажать на спуск, только и всего, одно маленькое движение. С Деканом ведь он разобрался без всяких. Почему же сейчас?..

Пистолет в руке задрожал, и он его снова опустил.

Для тех, кто давно водится с Деканом, будет пара пустяков все это сложить в одну картинку и вычислить его, Лютера. Жив Дымарь или нет, ясно, что дни Лютера и Лайлы в Талсе сочтены.

Но все-таки…

Он опять поднял пистолет, ухватив себя за локоть другой рукой, чтоб унять дрожь, и опустил дуло вниз, наведя на Дымаря. Так он простоял с минуту, пока не понял, что может торчать тут еще час, но так и не сумеет нажать на спуск.

— Что с тебя взять, — произнес он.

Лютер смотрел, как из парня все течет и течет кровь. В последний раз оглянулся — на Джесси. Вздохнул. Перешагнул через Деканов труп.

— Сукины дети, — сказал Лютер, направляясь к дверям. — Сами и виноваты.

Глава восьмая

Когда волна гриппа схлынула, Дэнни снова стал патрулировать свою территорию днем и учиться изображать радикала ночью. Что касается последнего, то Эдди Маккенна каждую неделю, не реже, оставлял у его двери пакеты. Дэнни обнаруживал пачки свежих социалистических и коммунистических газеток и листков, экземпляры «Капитала» и «Коммунистического манифеста», речи Джека Рида, Эммы Голдмен, Большого Билла Хейвуда, Джима Ларкина, Джо Хилла и Панчо Вильи .[40] Он углублялся в непролазную чащу пропагандистской риторики. С таким же успехом это мог быть, к примеру, учебник по инженерному делу: во всяком случае, простому человеку, в представлении Дэнни, эти произведения мало что могли сказать. При этом он так часто натыкался на слова «тирания», «империализм», «гнет капитала», «солидарность», «восстание», что даже начал подозревать: видимо, пришлось выработать специальный язык, чтобы рабочие всего мира уж точно смогли правильно конспектировать эти тексты, даже толком не понимая их. А когда в словах нет смысла, думал Дэнни, как эти олухи (а среди авторов большевистской и анархистской литературы он так пока и не нашел никого, кто не был бы олухом) сумеют всей толпой хотя бы улицу перейти, не говоря уж — совершить переворот в целой стране?

В промежутках между чтением он знакомился с депешами о происходящем на «переднем крае пролетарской революции» (как это обычно именовалось). Он читал, как бастующих угольщиков заживо сжигают в их домах вместе с семьями, как рабочих, входящих в ИРМ, вымазывают дегтем и вываливают в перьях, как создателей трудовых организаций убивают на темных улочках маленьких городков, как разрушают и запрещают профсоюзы, как рабочего человека сажают в тюрьму, избивают, высылают. Как изображают его главным врагом Американского Пути.

Дэнни с удивлением обнаружил, что иногда даже испытывает сочувствие к этим людям. Конечно, не ко всем: он всегда считал анархистов болванами, которые не предлагают ничего, кроме кровопролития, и среди того, что он теперь читал, немногое могло поколебать его в этом убеждении. Коммунисты поражали его безнадежной наивностью: они гнались за утопией, закрывая глаза на основополагающую черту животного под названием человек — алчность. Большевики верили, что ее можно вылечить, как болезнь, но Дэнни знал, что собственничество — это такой же жизненно важный орган, как сердце, и, если его удалить, погибнет весь организм. Социалисты были умнее прочих, собственнических инстинктов не отрицали, но их лозунги почти не отличались от коммунистических.

Дэнни никак не мог понять, почему профсоюзы запрещают и преследуют. Ему представлялось, что их так называемая изменническая демагогия означает лишь, что человек просто требует, чтобы с ним обращались как с человеком.

Он упомянул об этом в разговоре с Маккенной за чашкой кофе в Саут-Энде, и Маккенна погрозил ему пальцем:

— Ты должен беспокоиться не об этих людях, мой юный друг. Лучше спроси себя: «Кто их финансирует? И с какой целью?»

Дэнни зевнул, теперь он все время чувствовал усталость, и он не мог припомнить, когда в последний раз позволял себе хорошенько выспаться ночью.

— Попробую догадаться. Большевики?

— Ты чертовски прав. Из самой России. Это не праздная болтовня, парень. Ленин сам объявил, что народ России не успокоится, пока все народы мира не присоединятся к его революции. Это, черт побери, очень даже реальная угроза для этой страны. — Он стукнул указательным пальцем по столу. — Моей страны.

Дэнни подавил очередной зевок, заслонившись кулаком.

— Как там дела с моим прикрытием?

— Почти готово, — ответил Маккенна. — Ты еще не вступил в эту штуку, которую они называют полицейским профсоюзом?

— Во вторник иду на собрание.

— Почему все так долго тянется?

— Если Дэнни Коглин, сын капитана Коглина, вдруг ни с того ни с сего попросится в Бостонский клуб, могут возникнуть подозрения.

— Разумно.

— Мой бывший напарник по патрулю…

— Тот, который заболел гриппом, знаю. Жаль его.

— Он всегда выступал за профсоюз. Я специально выжидаю, чтобы подумали, будто его болезнь меня усовестила. Пусть считают, что у меня мягкое сердце.

Маккенна запалил окурок сигары.

— У тебя всегда было мягкое сердце, сынок. Просто ты его лучше прячешь, чем большинство людей.

Дэнни пожал плечами:

— Мне кажется, теперь я начинаю прятать его от себя самого.

— Такое всегда опасно. — Маккенна кивнул, словно был хорошо знаком с этой проблемой. — Наступит день, когда ты уже не сможешь вспомнить, где ты потерял те кусочки своей души, за которые так когда-то держался. И почему ты так старался их удержать.


Как-то вечером, когда прохладный воздух пах горящей листвой, Дэнни явился на ужин к Тессе и ее отцу. Квартира у них оказалась больше, чем у него. У него была только плитка на холодильнике, а у семейства Абруцце имелась кухонька с дровяной плитой. Тесса готовила, забрав назад длинные темные волосы, влажные и блестящие от печного жара. Федерико откупорил вино, которое принес Дэнни, и отставил бутылку на подоконник, чтобы вино «подышало». Они с Дэнни сидели за маленьким обеденным столом в гостиной и потягивали анисовую.

Федерико заметил:

— В последнее время я почти не вижу вас.

— Много работы, — ответил Дэнни.

— Даже теперь, когда грипп миновал?

Дэнни кивнул. У копов были все основания обижаться на свое управление. Сотрудник бостонской полиции получал один выходной в двадцать дней, и в этот день он не имел права покидать город — на случай непредвиденных обстоятельств. Поэтому большинство холостых копов снимали жилье возле своих участков — зачем устраиваться основательно, если через несколько часов все равно топать на работу? Не говоря уже о том, что три ночи в неделю следовало ночевать в участке, на одной из вонючих коек, кишащих вшами и клопами, на которой только что валялся бедолага, заступивший на смену после тебя.

— Мне кажется, вы чересчур много работаете.

— Объясните это моему шефу.

Федерико улыбнулся. У него была удивительная улыбка, казалось, она могла согреть промерзшую зимнюю комнату. Дэнни подумал, это оттого, что за ней скрывалось страдание. Он так же улыбался, когда шепотом поблагодарил его за «это печальное дело», то есть за вынос мертвого младенца Тессы из квартиры.

Старик сказал, что, если бы не его, Дэнни, работа, они бы пригласили его на ужин сразу же, как только Тесса оправилась от гриппа.

Дэнни посмотрел на Тессу, поймав ее взгляд. Она опустила голову, и прядь волос выбилась из-за ее уха и упала на глаза. Тут он напомнил себе: она — не американская девушка, для которой переспать с практически незнакомым мужчиной — вещь, может быть, и не самая простая, но и не такая уж невозможная. Она итальянка. Старый Свет. Веди себя прилично.

Он снова перевел взгляд на ее отца:

— Чем вы занимаетесь, сэр?

— Федерико, — поправил старик и похлопал его по руке. — Мы пили анисовую, преломили хлеб, а значит, вы должны звать меня Федерико.

Дэнни согласился:

— Чем вы занимаетесь, Федерико?

— Дарую ангельское дыхание смертным. — Он взмахнул рукой, точно импресарио.

Там, куда он указал, в простенке между двумя окнами, стоял фонограф, который Дэнни заметил еще с порога как некий чужеродный для этой комнаты элемент. Ящик фонографа был из первоклассного материала — мелкослойного красного дерева с резным орнаментом, напомнившим Дэнни о европейских монарших домах. Вверху помещалась вертушка с лиловой бархатной подложкой, а внизу имелся шкафчик для пластинок с двумя дверцами, украшенными резьбой, судя по всему, ручной работы.

Когда на этом устройстве с позолоченной металлической ручкой крутилась пластинка, шум мотора был почти неразличим. Такого звучания Дэнни раньше никогда в жизни не слышал. Они слушали интермеццо из «Сельской чести» Масканьи, и Дэнни твердо знал, что, войди он в гостиную с завязанными глазами, он бы решил, что певица поет прямо здесь, рядом. Он еще раз взглянул на фонограф и заключил, что аппарат наверняка стоит в три-четыре раза дороже дровяной плиты.

— «Сильвертон Б-двенадцать», — объявил Федерико с еще более распевными интонациями, чем обычно. — Я ими торгую. Я продаю и «Б-одиннадцать», но мне больше нравится, как выглядит «двенадцатый». Стиль Людовика Шестнадцатого существенно превосходит стиль Людовика Пятнадцатого. Вы согласны?

— Конечно, — ответил Дэнни, хотя, если бы ему сказали то же самое о каком-нибудь Людовике Третьем или Иване Восьмом, ему все равно пришлось бы это принять на веру.

— С ним не сравнится никакой другой фонограф на рынке, — вещал Федерико с лучащимся взором проповедника. — Никакой другой аппарат не способен проигрывать все существующие типы пластинок — «эдисон», «пате», «виктор», «колумбия» и «сильвертон», только подумайте. Нет, друг мой, такими возможностями обладает лишь он. Вы можете купить фонограф и за восемь долларов, — он поморщился, — но будет ли он звучать как этот? Услышите ли вы ангелов? Вряд ли. А потом ваша дешевая иголка износится, начнет скакать по бороздкам, и скоро вы будете слышать только треск и шорох. И каков же результат, смею спросить? Вы просто обеднеете на восемь долларов. — Он снова простер руку в сторону ящичка с фонографом, точно гордый отец первенца. — Качество стоит дорого. Но это разумно.

Дэнни подавил смешок, очень уж его забавлял этот маленький старичок с его горячей верой в капиталистические ценности.

— Папа, — проговорила Тесса, стоявшая у плиты, — не будь такой… — Она помолчала, подыскивая слово. — Eccitato.

— Возбужденный, — подсказал Дэнни.

Она сдвинула брови, поглядев на него:

— Васпуш?..

— Воз-буж, — поправил он. — Воз-буж-денный.

— Вузбужденный.

— Почти так.

Она подняла деревянную ложку.

— Этот английский! — воскликнула она.

Дэнни вдруг подумал: а какова на вкус ее шея, золотисто-коричневая, точно мед? Женщины были его слабостью с тех пор, как он достаточно повзрослел, чтобы замечать их и видеть, что и они, в свою очередь, обращают на него внимание. Он зачарованно смотрел на шею Тессы, на ее горло. Страшная, восхитительная жажда обладания. Присвоить на одну ночь чьи-то глаза, капли пота, биение сердца.

И эти мысли — здесь, при ее отце. Господи!

Он снова повернулся к старику, внимавшему звукам музыки, полузакрыв глаза. Воплощенное неведение. Милый, любезный, не ведающий обычаев Нового Света.

— Я люблю музыку, — проговорил Федерико и открыл глаза. — Когда я был маленьким, менестрели и трубадуры заходили к нам в деревню с весны до конца лета. Я слушал и смотрел, как они играют, пока мать меня не прогоняла, иногда ей даже приходилось меня стегнуть. Эти звуки. Ах, эти звуки! Язык — лишь слабая замена им. Вы понимаете?

Дэнни покачал головой:

— Не уверен.

Федерико подтащил кресло ближе к столу и наклонился вперед:

— Человек рождается со змеиным языком. Так было всегда. А птица не умеет лгать. Лев — охотник, его должны бояться, это правда, но он верен своей природе. Дерево и камень тоже ей верны, они — лишь дерево и камень. Не больше, но и не меньше. А человек — единственное создание, которое способно произносить слова, и он использует этот великий дар, чтобы предавать истину, предавать себя, предавать природу и Бога. Человек укажет на дерево и будет уверять вас, что это не дерево, встанет над вашим трупом и будет утверждать, что это не он вас убил. Видите ли, слова — это речь для мозга, а мозг — всего лишь машина. Но музыка, — он торжествующе улыбнулся и воздел указательный палец, — музыка обращается к душе.

— Никогда так об этом не думал.

Федерико показал на свое сокровище:

— Эта вещь сделана из дерева. Она — дерево, но и не совсем дерево. Да, древесина есть древесина, но какое она имеет отношение к музыке, которая из нее исходит? Что это такое? Есть ли у нас слово для такой древесины, смею спросить? Для такого дерева?

Дэнни слегка пожал плечами, решив, что старик немного захмелел.

Федерико вновь закрыл глаза, его ладони запорхали у ушей, точно он дирижировал музыкой сам, призывал ее ворваться в комнату.

Дэнни снова заметил, что Тесса смотрит на него, но на сей раз она не опустила глаза. Он улыбнулся. Румянец залил ей лицо и шею, но все-таки она не отвела взгляд.

Он опять повернулся к ее отцу. Глаза у него были по-прежнему закрыты, руки дирижировали, хотя музыка уже смолкла и игла покачивалась на последних бороздках.


Стив Койл расплылся в улыбке, увидев, как Дэнни входит в Фэй-холл, традиционное место собраний Бостонского клуба. Он пробрался вдоль ряда складных стульев, заметно приволакивая ногу. Пожал руку Дэнни:

— Спасибо, что пришел.

На такое Дэнни не рассчитывал. Он почувствовал себя вдвойне виноватым — обманным путем внедряться в БК, в то время как его бывший напарник по патрулю, больной и безработный, явился сюда поддержать борьбу, в которой он теперь даже не участвует.

Дэнни вымученно улыбнулся:

— Не ожидал тебя здесь встретить.

Стив оглянулся на людей, обустраивавших сцену.

— Между прочим, они мне разрешают им помогать. Я живой пример того, что бывает, когда за твоей спиной нет профсоюза, понимаешь? — Он хлопнул Дэнни по плечу. — А ты как?

— Порядок, — ответил Дэнни. В течение последних пяти лет он знал жизнь своего напарника до мельчайших подробностей, часто — с точностью до минуты. Ему вдруг показалось странным, что он две недели не интересовался им. Странно и стыдно. — Как ты-то себя чувствуешь?

Стив пожал плечами:

— Я бы поныл, да кто станет слушать?

Он громко рассмеялся и снова хлопнул Дэнни по плечу. На подбородке у него пробивалась седая щетина. Казалось, он затерялся где-то внутри своего тела, искореженного недавней болезнью. Его словно бы перевернули вверх ногами и встряхнули.

— Хорошо выглядишь, — произнес Дэнни.

— Враки. — Снова неловкий смех. — Я так рад, что ты пришел.

— Да ладно тебе, — отозвался Дэнни.

— Глядишь, превратим тебя в профсоюзного деятеля.

— Вот уж вряд ли.

Стив в третий раз хлопнул его по плечу и повел со всеми знакомить. Дэнни шапочно знал примерно половину присутствующих: они так или иначе пересекались по службе. Казалось, при Стиве им всем немного не по себе. Как будто неудачи заразны, точно грипп. Дэнни видел все это по их лицам, когда они жали Стиву руку: они предпочли бы, чтобы он умер. Смерть создает иллюзию героизма. Увечье же обращает эту иллюзию в зловонный дым.

Глава БК, рядовой патрульный по имени Марк Дентон, прошагал к сцене. Это был высокий человек, ростом с Дэнни, тощий как палка, с зализанными назад черными волосами, с белой кожей, гладкой и лоснящейся, точно фортепианные клавиши.

Дэнни и остальные заняли свои места, а Марк Дентон вышел на трибуну и улыбнулся в зал:

— Мэр Питерс отменил встречу, которую мы назначали на конец недели.

В зале недовольно загалдели, раздалось несколько свистков.

Дентон успокаивающе поднял ладонь:

— Ходят слухи о забастовке трамвайных работников, и мэр полагает, что сейчас это более насущная проблема. Придется нам встать в конец очереди.

— Может, нам тоже забастовать? — послышался чей-то голос.

Глаза Дентона сверкнули.

— Мы сейчас говорим не о стачке, парни. От нас только чего-нибудь подобного и ждут. Знаете, как на этом сыграют газеты? Ты что же, и правда хочешь дать им в руки такое оружие, Тимми?

— Нет, не хочу, Марк, но какие у нас другие пути? Мы подыхаем с голодухи.

Дентон признал это, уверенно кивнув:

— Я знаю. Но даже шепотом сказать «забастовка» — это ересь, парни. Вы это знаете не хуже меня. Сейчас лучший шанс для нас — притвориться терпеливыми и пойти на переговоры с Сэмюэлом Гомперсом и АФТ.

— А они правда затеваются? — спросил кто-то за спиной Дэнни.

Дентон кивнул:

— Вообще-то, я планировал вынести это предложение на голосование попозже, но зачем ждать? — Он пожал плечами. — Все, кто поддерживает идею начать переговоры о вступлении БК в Американскую федерацию труда, скажите «да».

Дэнни почувствовал это — почти осязаемое вскипание крови во всем зале, некий коллективный порыв. Он не мог отрицать, что и в нем кровь вскипела. Вступить в самый могущественный профсоюз страны! Бог ты мой.

— Да! — хором выкрикнули собравшиеся.

— Кто против?

Молчание.

— Предложение принято, — заключил Дентон.

Возможно ли? Ни одно полицейское управление в стране до сих пор не сумело такое провернуть. Вдруг они будут первыми, у кого получится? И тогда они смогут в буквальном смысле изменить ход истории.

Дэнни напомнил себе, что он-то во всем этом не участвует. Потому что это — просто шутки, детские игры. Сборище наивных людей, чересчур драматизирующих ситуацию и считающих, что разговорами удастся изменить мир. Так не делается, хотел сказать им Дэнни. Нет, делается совсем по-другому.

После Дентона на сцену выступили копы, переболевшие гриппом. Они называли себя счастливчиками: в отличие от других они уцелели. Из двадцати поднявшихся на сцену двенадцать уже вернулись к несению службы. Но восемь уже никогда не вернутся. Дэнни опустил глаза, когда к трибуне подошел Стив. Всего два месяца назад Стив распевал в квартете, а теперь двух слов не мог связать. Он то и дело заикался. Он просил не забывать его и других. Просил помнить, что они — братья и друзья.

Вместе с девятнадцатью остальными выжившими он покинул сцену под громкие аплодисменты.

Одни толпились возле электрических кофейников, другие передавали по кругу фляжку. Дэнни скоро понял, на какие главные группы делятся завсегдатаи клуба. Тут были Говоруны — громогласные, как Ропер из 7-го участка, так и сыпавший цифрами, а потом ввязавшийся в какую-то терминологическую дискуссию на повышенных тонах. Тут были Большевики и Социалисты, например Куган из 13-го участка или Шоу, служивший при штаб-квартире управления и занимавшийся исполнением выданных ею ордеров; эти являли собой копию радикалов и иже с ними, чьи работы Дэнни штудировал в последнее время: в арсенале — сплошь модная риторика, что ни фраза — то бессмысленный лозунг. Тут были Эмоционалы, такие как Хэннити из 11-го участка, чьи глаза всегда увлажнялись, когда он слышал слова «братство» или «справедливость». Таким образом, по большей части все они были, как выражался старый отец Туи, учитель английского в школе у Дэнни, «трепаться умелы, да не делать дело».

Но были тут и такие, как Дон Слэттерли, детектив из отдела краж, или Кевин Макрей, рядовой коп из 6-го участка, или Эммет Стрэк, ветеран с двадцатипятилетним стажем из 3-го, говорили они очень мало, но за всем наблюдали и всё видели. Они двигались в толпе, роняя слова предостережения, или лаконично призывая к сдержанности, или вселяя проблески надежды, но главным образом они слушали и оценивали. Когда они отходили, оставшиеся смотрели им в спину, точно собаки вслед ушедшему хозяину. Вот на этих-то личностей и немногих им подобных, решил Дэнни, полицейскому начальству как раз и следует обратить внимание, если оно хочет предотвратить забастовку.

Когда он очутился возле кофейников, к нему вдруг подошел Марк Дентон и протянул руку:

— Сын Томми Коглина, так?

— Дэнни. — Они обменялись рукопожатиями.

— Вы были на Салютейшн во время взрыва?

Дэнни кивнул.

— Но это территория портовой полиции, — заметил Дентон, размешивая сахар.

— Просто не повезло, — объяснил Дэнни. — Взял вора у доков и как раз сдавал его на Салютейшн, а тут…

— В нашем управлении, Коглин, вас неплохо знают. Говорят, что капитан Томми не в состоянии контролировать только одно — собственного сына. Благодаря этому вы пользуетесь определенной популярностью. Возможно, нам пригодятся такие парни, как вы.

— Спасибо. Я об этом подумаю.

Дентон обшарил глазами комнату. Наклонился к нему поближе:

— Только думайте побыстрее, ладно?


Тессе нравилось отдыхать на крыльце дома, когда ее отец разъезжал, продавая свои «сильвертоны Б-12». Она курила маленькие черные сигаретки, и иногда по вечерам Дэнни сидел там вместе с ней. Было в Тессе что-то такое, что вселяло в него беспокойство. Собственные руки и ноги при ней казались ему нескладными, он словно забывал, как их правильно располагать. Они говорили о погоде, о еде, но никогда не упоминали ни о гриппе, ни о ее младенце, ни о том дне, когда Дэнни принес ее в Хеймаркетскую больницу неотложной помощи.

Вскоре они переместились с крыльца на крышу. Теперь туда уже никто не поднимался.

Он узнал, что Тессе двадцать лет. Что выросла она в сицилийской деревне под названием Альтофонте. Когда ей было шестнадцать, один могущественный человек по имени Примо Альевери увидел, как она проезжает на велосипеде мимо кафе, где он сидел со своими подручными. Он навел справки, затем устроил встречу с ее отцом. Федерико работал в их деревне учителем музыки. Его уважали за знание трех языков, только поговаривали, что он малость pazzo ,[41] ибо чересчур поздно женился. Мать Тессы скончалась, когда той было десять, и отец растил дочь один, не имея ни родственников, ни денег. Так что сговор совершили быстро.

Тесса отправилась с отцом в Коллесано, на побережье Тирренского моря; прибыли они туда на другой день после ее семнадцатого дня рождения. Федерико нанял людей, чтобы охранять приданое Тессы, состоявшее по большей части из драгоценностей и монет, доставшихся ей по материнской линии. Но в первую же ночь, которую они провели в гостевом домике поместья Примо Альевери, охранников перерезали, а приданое украли. Примо Альевери почувствовал себя оскорбленным. Он прочесал всю деревню в поисках разбойников. Уже в сумерках, за изысканным ужином в парадной гостиной, он заверил гостей, что он и его люди уже вплотную подобрались к подозреваемым. Приданое вернут, и свадьба, как и намечалось, состоится в ближайшие выходные.

Когда Федерико впал в блаженную дрему, люди Примо отвели его в гостевой домик, а сам Примо изнасиловал Тессу прямо на столе и еще раз на полу у камина. Затем он отослал ее вслед за отцом, она пыталась разбудить Федерико, но тот спал мертвым сном. Она легла на пол у кровати, вся в крови, и незаметно уснула.

Утром их разбудил гвалт во внутреннем дворе, перекрываемый криками Примо. Они вышли из гостевого домика; перед ними возвышался Примо с двумя своими людьми, за спиной у них висели ружья. Лошади Тессы и Федерико вместе с фургоном уже ждали у двери. Примо воззрился на гостей:

— Мой большой друг из вашей деревни написал мне, что твоя дочь — не девица. Она puttana и не годится в невесты для человека моего положения. Убирайся с глаз моих, коротышка.

В эти мгновения и в несколько последующих Федерико еще протирал глаза со сна. Казалось, он в полнейшем замешательстве.

Потом он увидел кровь, пропитавшую красивое белое платье дочери, пока та спала. Тесса так и не поняла, откуда он взял кнут, но он хлестнул им по глазам одного из прислужников Примо и напугал лошадей. Второй прислужник нагнулся к своему раненому товарищу, но тут лошадь Тессы, рыжая кобыла, вырвалась из упряжи, лягнула его в грудь и убежала. А Тесса как завороженная смотрела на отца, милого, мягкого, слегка pazzo, на отца, который ударами кнута сшиб Примо Альевери на землю и хлестал его до тех пор, пока по двору не полетели клочья кожи. С помощью одного из охранников (и его ружья) Федерико получил ее приданое обратно. Сундучок стоял на самом видном месте в хозяйской спальне. Поймав сбежавшую лошадь, они с отцом еще до темноты покинули деревню. Два дня спустя, истратив половину приданого на взятки, они добрались до Чефалу ,[42] сели на корабль и приплыли в Америку.

Рассказ был сбивчивым — не из-за того, что Тесса еще не освоила язык, а потому, что старалась быть точной.

Дэнни усмехнулся:

— Значит, в тот день, когда я тебя нес… когда я с ума сходил, пытаясь подбирать итальянские слова, ты отлично понимала по-английски?

Тесса чуть приподняла брови и слабо улыбнулась.

— Я в тот день ничего не понимала, кроме боли. А ты хочешь, чтобы я тогда еще понимала по-английски?.. Этот ваш… безумный язык. Говорите четыре слова, где хватило бы одного. Помнить английский в тот день? — Она отмахнулась. — Глупый мальчик.

— Мальчик? — повторил Дэнни. — Я на несколько лет старше тебя, милочка.

— Да, да. — Она закурила очередную едкую сигарету. — Но ты мальчик. У вас страна мальчиков. И девочек. Никто так и не вырос. Вы слишком много радуетесь.

— Чему радуемся?

— Этому. — Она взмахнула рукой, указывая на небо. — Этой большой глупой стране. У вас, американцев, нет истории. Только «сейчас». Сейчас, сейчас, сейчас. Одно хочу сейчас, другое сейчас.

Дэнни ощутил внезапный прилив раздражения:

— Но при этом все чертовски торопятся удрать из своих стран и приехать сюда.

— Ну да. Улицы, вымощенные золотом. Великая Америка, где каждый может нажить богатство. А что с теми, кто не смог? Как насчет рабочих, полисмен Дэнни? А? Они работают и работают, а когда заболевают, компания говорит им: «Прочь. Идите домой и не возвращайтесь». А если они поранятся на работе? То же самое. Вы, американцы, всё болтаете о вашей свободе, но я вижу одних рабов, которые думают, будто свободны. Я вижу компании, которые обращаются с детьми и родными рабочих по-свински, как…

— И все-таки ты здесь.

Она пристально посмотрела на него большими темными глазами. Это был осторожный, вдумчивый взгляд; он уже привык к нему. Тесса никогда ничего не делала бездумно. К каждому дню она относилась так, словно сначала должна его изучить, а потом уже дать ему оценку.

— Ты прав. — Она стряхнула пепел, постучав сигаретой о парапет. — У вас страна куда более… abbondante ,[43] чем Италия. У вас эти большие города. У вас в одном квартале больше автомобилей, чем во всем Палермо. Но вы очень молодая страна, полисмен Дэнни. Вы как ребенок, который считает себя умнее отца и дяди, а ведь те жили до него.

Дэнни пожал плечами. Он заметил, что Тесса смотрит на него, спокойно и настороженно, как всегда. Он резко отодвинулся.


Однажды вечером в Фэй-холле он сидел в дальнем конце зала, ожидая начала очередного собрания, когда вдруг понял, что уже добыл все сведения, которых от него ждали отец, Эдди Маккенна и Старейшины. Так, он узнал, что Марк Дентон был как раз тем человеком, каких они опасались: умным, спокойным, бесстрашным и осмотрительным. Он узнал, что его доверенные лица — Эммет Стрэк, Кевин Макрей, Дон Слэттерли и Стивен Кирнс — сделаны из того же теста. Еще он узнал, кто здесь пустой шлак, то есть кого легче всего склонить на свою сторону, подкупить.

И когда Марк Дентон снова прошагал по сцене к трибуне, чтобы открыть собрание, Дэнни обнаружил, что за время, прошедшее с первой встречи, уже выяснил все, что необходимо. В первый раз он сюда явился семь собраний назад.

Оставалось посидеть с Маккенной или с отцом, все изложить, и тогда он окажется на полпути к золотому значку. А может, и ближе, черт побери. Протяни руку — и возьмешь.

Почему же он все еще здесь?

Этот вопрос он задавал себе уже месяц.

Марк Дентон произнес: «Джентльмены»; голос его звучал тише, чем обычно, он почти шептал:

— Джентльмены, прошу внимания.

Было что-то особенное в этом шепоте: его услышал каждый. Тишина накрывала зал волнами и наконец докатилась до задних рядов. Марк Дентон благодарно кивнул. Он слабо улыбнулся и несколько раз моргнул.

— Как многим из вас известно, — начал Дентон, — меня готовил к службе Джон Темпл из Девятого участка. Он говаривал, что если ему удастся сделать копа даже из меня, то не будет причины отказываться даже от дамочек.

По рядам пробежали смешки.

— Полицейский Джон Темпл скончался сегодня днем. Причина — осложнения после гриппа. Ему был пятьдесят один год.

Те, что были в шляпах, сняли их. Более тысячи мужчин склонили головы в прокуренном зале. Дентон заговорил снова:

— Мы могли бы также почтить память полицейского Марвина Тарлтона из Пятнадцатого участка, этой ночью он умер по той же причине.

— Марвин умер? — вскрикнул кто-то. — Да он же шел на поправку.

Дентон покачал головой:

— Его сердце отказало вчера в одиннадцать вечера. — Он наклонился над трибуной. — По распоряжению управления семьи обоих не получат компенсаций, причитающихся в случае потери кормильца, поскольку городские власти уже вынесли аналогичное решение по ряду подобных случаев…

Его на какое-то время заглушили недовольные «у-у», свист, грохот переворачиваемых стульев.

— …поскольку, — надрывался он, — поскольку… поскольку

Нескольких человек затащили обратно на места. Постепенно все притихли.

— Поскольку, — повторил Марк Дентон, — город считает, что эти люди умерли не при исполнении.

— Как же они тогда заполучили этот чертов грипп, а? — крикнул Боб Реминг. — Подцепили от своих собак?

Дентон произнес:

— Власти ответят, что да. Собакам собачья смерть. Город считает, что грипп они подхватили случайно. Вот то, с чем нам приходится соглашаться.

Он сошел с трибуны, и тут в воздух взлетел стул. В считаные секунды началась потасовка. За ней — вторая. Перед самым носом у Дэнни тоже замахали руками, и он отступил назад. Зал наполнили вопли, здание словно сотрясалось от гнева и отчаяния.

— Вы разозлились? — крикнул Марк Дентон.

Дэнни заметил, что в толпу вклинился Кевин Макрей и разнял двух дерущихся, просто схватив их за волосы и сбив с ног.

— Разозлились? — снова крикнул Дентон. — Тогда вперед, дубасьте друг друга, черт побери.

Зал начал успокаиваться. Половина собравшихся уже вновь повернулась к сцене.

— Вот чего они от вас добиваются, — провозгласил Дентон. — Чтобы вы сами себя исколошматили до полусмерти. Валяйте. Мэр, губернатор, городской совет — они все над вами только посмеются.

Все снова уселись.

— Вы достаточно разозлились, чтобы наконец сделать что-нибудь? — спросил Марк Дентон.

Молчание.

— Ну? — крикнул Дентон.

— Да! — прокричал в ответ хор из тысячи голосов.

— Мы — профсоюз, ребята. А это означает, что мы собираемся вместе как единый орган, с единой целью. И мы потребуем соблюдения своих прав. Прав человека. Кто-нибудь из вас хочет это трусливо пересидеть? Тогда сидите, черт побери! А остальные — покажите мне, кто мы такие.

Они поднялись все как один, тысяча мужчин, кое-кто — с кровью на лице, а кто-то — со слезами ярости в глазах. И Дэнни тоже поднялся. Теперь он перестал быть Иудой.


В тот же вечер он отправился в Южный Бостон, к зданию 6-го участка, чтобы встретить отца после работы.

— Я выхожу из игры.

Коглин-старший помедлил на ступеньках:

— Из какой игры?

— Из всей этой затеи с профсоюзным «кротом», радикалами и прочим.

Отец спустился вниз и подошел к нему поближе.

— Эти радикалы могут к сорока годам сделать тебя капитаном, сынок.

— Все равно.

— Тебе все равно? — Отец улыбнулся, морща губы. — Если ты откажешься от этого шанса, тебе еще пять лет не выпадет возможность получить золотой значок. Если вообще выпадет.

Страх холодком разлился у Дэнни в груди, но он поглубже зарыл руки в карманы и помотал головой:

— Я не буду стучать на своих.

— Видишь ли, это подрывные элементы, Эйден. Подрывные элементы, которые действуют в нашем собственном управлении.

— Они всего лишь копы, па. Да и вообще, что ты за отец, раз посылаешь меня на такое дело? Никого другого не смог найти?

Лицо отца посерело.

— Такова цена.

Дэнни отмахнулся:

— Я иду домой, па.

— Твой дом здесь, Эйден.

Дэнни поднял глаза на здание из белого известняка с греческими колоннами. Он покачал головой:

— Здесь твой дом.


В эту ночь он подошел к двери Тессы. Негромко постучал, оглядываясь, нет ли кого-нибудь в коридоре. Она не открывала. Тогда он направился к себе, чувствуя себя ребенком, уносящим за пазухой краденую еду. Оказавшись у своей двери, он услышал, как она отпирает дверь.

Он повернулся и увидел, как она идет к нему по коридору, в пальто, наброшенном поверх сорочки, босая, на лице — тревога и любопытство. Когда она приблизилась, он попытался придумать, что сказать.

— Мне все хотелось поговорить, — произнес он.

Она смотрела на него большими темными глазами:

— Послушать про Старый Свет?

Он представил себе, как она лежала на полу гостиной Примо Альевери, представил ее смуглое нагое тело на белом мраморе. Стыдно, стыдно возбуждать похоть такими картинками.

— Нет, — ответил он. — Не про Старый Свет.

— Значит, про Новый?

Дэнни машинально открыл свою дверь. Это был рефлекторный жест, но тут он заглянул Тессе в глаза и увидел, что реакция была какой угодно, только не безразличной.

— Не хочешь зайти поговорить? — спросил он.

Она стояла в пальто, накинутом на старенькую белую сорочку, и долго смотрела на него. Под сорочкой угадывалось ее тело. Бисеринки пота поблескивали на смуглой коже в ложбинке между ключицами.

— Да, я хочу зайти, — ответила она.

Глава девятая

В самый-самый первый раз Лайла увидала Лютера на пикнике, дело было на окраине Минерва-парка, в поле на берегу реки Биг-Уолнат. Сперва решили составить компашку только из тех, кто работает на семью Бьюкенен, и собраться у них в поместье, в Колумбусе, когда сами Бьюкенены укатят в отпуск на залив Сагино. Но кто-то кому-то растрепал, а этот кто-то растрепал еще кому-то, и к тому времени, когда поздним утром этого жаркого августовского дня Лайла прибыла-таки на место, там полным ходом развлекалось уже человек шестьдесят, не меньше.

Тогда как раз миновал месяц с тех пор, как в Ист-Сент-Луисе расправились с массой цветных, и месяц этот для тех, кто пахал на Бьюкененов, прошел во мраке. Ходили слухи, противоречившие тому, что писали в газетах, и, понятное дело, тому, о чем говорили белые в доме Бьюкененов. Рассказывали о белых женщинах, резавших цветных женщин кухонными ножами, в то время как белые мужчины жгли все вокруг и стреляли в цветных мужчин, — послушать эти рассказы, так ясно, что все были словно под гнетом. Но теперь, когда после той резни прошло уже четыре недели, похоже, народ решил денек отдохнуть, развеяться, повеселиться, пока можно.

Какие-то мужики разрезали пополам железную бочку из-под бензина, натянули на эти половинки проволоку и жарили на ней мясо; принесли столы и стулья, и эти столы сплошь уставили тарелками — с жареной зубаткой, картофельным салатом со сметаной, куриными ножками, огромными кистями лилового винограда и целыми грудами зелени. Дети носились, народ плясал, парни играли в бейсбол, путаясь в высокой траве. Двое приволокли гитары и наяривали, точно стояли на углу Хелена-стрит, и музыка эта была пронзительной, как синева небес.

Лайла сидела с подружками, все они были горничные: Вирджи, и Си-Си, и еще Дарла Блю, — они попивали сладкий чай, глазели на парней, и вокруг играли дети, и сразу было понятно, который из парней одинокий, потому что такие вели себя очень уж по-детски, вовсю скакали, махали руками, гомонили. Лайле они напоминали пони перед гонками: роют копытом землю, то и дело запрокидывают голову.

Тут Дарла Блю, у которой мозгов не больше, чем у двери, и говорит:

— А мне вон тот глянулся.

Они посмотрели. И аж взвизгнули.

— Кривозубый-то? Вместо башки куст?

— Он миленький.

— Для пса — оно конечно.

— Да нет, правда…

— Гляньте, какое у него брюхо жирное, — сказала Вирджи. — Аж до колен свисает. А задница — как сто фунтов сырого теста.

— А мне нравится, когда мужик кругленький и в теле.

— Тогда, видать, тебе его век не забыть, он весь круглый, что твоя луна. И студенистый. Непохоже, чтобы что-то могло у него затвердеть.

Они еще похихикали, хлопая себя по ляжкам, и тут Си-Си спрашивает:

— А ты, мисс Лайла Уотерс? Нашла самого-самого?

Лайла помотала головой, но девчонки не собирались отступать, нет.

Но сколько они над ней ни подтрунивали, сколько ни выспрашивали, она держала роток на замке и глазами старалась не бегать, потому что уже его углядела и все время видела краешком глаза, когда он носился по лужайке, точно ветер, и хватал мячик, мелькнув перчаткой, так, словно это ему никаких усилий не стоило. Стройный парень. Не иначе кошачьей породы, ишь как плавно двигается: где у других мужиков суставы, у него, видно, шарниры, притом смазанные до блеска. Даже когда он бросал мяч, нельзя было приметить, какие мышцы руки он напряг: парень весь ходил ходуном.

Сущая музыка, решила Лайла. У него тело — как музыка, вот что.

Она слышала, как другие мужики его окликают — Лютер. Когда пришла его очередь махать битой и он рванул на место, рядом с ним побежал какой-то маленький мальчик, но споткнулся и упал на краю площадки. Ребятенок ударился подбородком и уже открыл рот, чтобы зареветь, но Лютер прямо на бегу подхватил его и сказал:

— Нет-нет, парень, по субботам не плачут.

Мальчишка так и разинул рот, и Лютер ему широко-широко улыбнулся. Ребенок радостно завопил и стал хохотать без удержу.

Лютер подкинул мальчишку в воздух, а потом вдруг глянул прямо на Лайлу, и у нее аж дух захватило, всю пробрало до самых коленок, очень уж быстро он уставился ей в глаза.

— Ваш, мэм? — спросил он.

Лайла выдержала его взгляд, не моргнув:

— Нет у меня детей.

— Это пока, — добавила Си-Си и расхохоталась.

Он уж хотел что-то сказать, но раздумал. Поставил ребенка на землю, опустил взгляд и, чуть скривившись, улыбнулся. А потом снова поглядел прямо на нее — уж такой милый, просто нет слов.

— Ну так что ж, это славные новости, — произнес он. — Да-да. Славные, как нонешний денек, мэм.

И он, прощаясь с ней, дотронулся до шляпы и пошел подбирать биту.

А ближе к концу дня она уже горячо молилась. Они лежали под дубом, недалеко от места гулянки, в ста ярдах выше по реке, и перед ними поблескивала темная вода Биг-Уолнат. Прижавшись к Лютеровой груди, Лайла шептала: «Господи, боюсь, что когда-нибудь моя любовь к этому мужчине поглотит меня целиком». Даже если бы ее ослепили, она бы вмиг узнала его в толпе по голосу, по запаху, по тому, как вокруг него струится воздух. Она знала, что сердце у него бешеное и неуемное, но душа нежная. И когда он большим пальцем провел по внутренней стороне ее руки, она попросила Господа простить ей все, что она собирается сделать. Потому что ради этого дикого и нежного мужчины она готова была сделать все, лишь бы он и дальше жег ее изнутри.

И Господь, в премудрости Своей, простил ее — а может, покарал, она так и не сумела понять: в общем, Он даровал ей Лютера Лоуренса. В первый год Он даровал его ей примерно дважды в месяц. Все остальное время она работала в доме у Бьюкененов, а Лютер трудился на военном заводе, легко двигаясь по жизни, с ней в такт, словно внутри у него имелся для этого особый механизм вроде часов.

Ох и дикий же он был. Нет, в отличие от большинства мужиков дикость эту он на себя не напускал и не хотел ею никого обидеть. Он бы исправился, если бы ему объяснили, как это сделать. Но разве объяснишь воде, как стать камнем, а воздуху — как стать песком? Лютер работал на заводе, а когда не работал, то играл в бейсбол, а когда не играл, то что-нибудь чинил, а когда не чинил, то бегал со своими дружками, а если нет, то был с Лайлой. И тогда, что и говорить, все-все внимание он сосредоточивал на ней, потому что любому занятию Лютер отдавался самозабвенно и целиком. Он буквально изливал на Лайлу свет, такой теплый свет, какого даже Господь Бог на нее не изливал.

А потом Джефферсон Риз его избил, и он на неделю загремел в больницу, и что-то из него ушло. Нельзя точно сказать, что именно, но она ясно видела — этого не стало. Лайле невыносимо было представлять, как ее любимый мужчина корчится в грязи, пытаясь защититься, а Риз колошматит его, пинает, выпуская на свободу то зверство, которое так долго в себе копил. Она предупреждала Лютера, чтобы он держался подальше от Риза, но Лютер не послушался, жила в нем эта тяга — ломить против течения. И когда он лежал в грязи и на него градом сыпались удары, что он понял? Что, если ты попрешь против некоторых мерзких вещей, они не просто дадут тебе сдачи. Нет, этого мало. Они начнут тебя крушить, и вылезти живым можно, только если тебе повезет, больше никак. Мерзость этого мира учит одному: она еще мерзее, чем ты мог себе вообразить.

Она любила Лютера, потому что в нем не было вот этой мерзости. Она любила Лютера, потому что диким его делало то же самое, что делало его добрым: он любил мир. Любил, как любят яблоко, настолько сладкое, что ты его все кусаешь и кусаешь, не в силах остановиться. Любил его, не заботясь о том, любит ли его мир в ответ.

Но в Гринвуде эта любовь и этот свет в Лютере стали меркнуть. Поначалу она не могла понять, в чем дело. А потом еще в городок пришла эта хворь, но все равно они жили в сущем раю. Они жили в одном из немногих мест на свете, где черный мужчина и черная женщина могут ходить с поднятой головой. Белые не просто оставили их в покое: белые их уважали, и Лайла соглашалась с братом Лайонелом Гаррити, когда тот заявлял, что Гринвуд должен стать образцом для всей остальной страны и что через десять-двадцать лет такие Гринвуды будут повсюду — и в Мобайле, и в Колумбусе, и в Чикаго, и в Новом Орлеане, и в Детройте. Потому что в Талсе черные и белые поняли, как жить, не мешая друг другу, и в результате пришел мир и процветание, и все это было так прекрасно, что остальная страна волей-неволей должна была последовать такому примеру.

Только вот Лютер видел что-то другое. Что-то такое, что выедало изнутри и его нежность, и его свет, и Лайла начала бояться, что их ребенок не успеет появиться вовремя, чтобы спасти своего отца. В те редкие дни, когда тревога ее отпускала, она твердо знала — стоит Лютеру взять на руки собственное дитя, и он тут же раз и навсегда поймет, что пора стать мужчиной.

Проведя рукой по животу, Лайла попросила ребенка расти побыстрее и услышала, как хлопнула дверца машины. По звуку она поняла, что это машина того дурачка, Джесси Болтуна, и что Лютер, значит, привез этого жалкого типа с собой и оба накачались, а то и упыхались выше крыши. Лайла встала, натянула маску, и тут как раз вошел Лютер.

Сначала она заметила даже не кровь, хотя та покрывала всю его рубашку и забрызгала шею. Сначала она заметила, что лицо у него совсем не то. За этим лицом больше не было его, Лютера. Ни того Лютера, которого она впервые увидела на бейсбольном поле; ни того Лютера, который улыбался и гладил ее волосы, входя в нее в ту прохладную ночь в Огайо; ни того Лютера, который щекотал ее до изнеможения; ни того Лютера, который рисовал их будущего ребенка на запотевшем стекле мчащегося поезда. Этот человек больше не жил в своем теле.

И тут она заметила кровь:

— Лютер, милый, тебе доктор нужен. Что случилось?!

Лютер отстранил ее. Схватил ее за плечи, схватил так, будто она кресло, которое ему нужно переставить, потом оглядел комнату и произнес:

— Собирай-ка вещи.

— Что?

— Кровь не моя. Собирайся.

— Лютер, Лютер, посмотри на меня, Лютер.

Он посмотрел.

— Что случилось?

— Джесси мертв, — ответил он. — Джесси мертв, и Франт тоже.

— Кто это — Франт?

— Работал на Декана. Декан тоже мертв. Мозги по стенке.

Она отступила от него. Поднесла руки к горлу, потому что не знала, куда их девать. Спросила:

— Что ты натворил?

Лютер ответил:

— Собирайся, Лайла. Нам надо бежать.

— Никуда я не побегу, — ответила она.

— Что? — Он чуть не вплотную приблизил свое лицо к ее лицу, но был все равно что за тысячу миль, на другом краю света.

— Никуда я отсюда не уеду, — повторила она.

— Нет, женщина, ты уедешь.

— Не уеду.

— Лайла, я не шучу. Собирай свой паршивый чемодан.

Она покачала головой.

Лютер стиснул кулаки, глаза у него были прикрыты. Он пересек комнату и проткнул кулаком часы, висевшие над диваном.

— Мы уезжаем!

Лайла смотрела, как осколки сыплются на покрывало. Секундная стрелка еще тикала. Она починит. Она сумеет.

— Джесси мертв, — произнесла она. — Вот с какими новостями ты пожаловал, да? Парень доигрался, его убили, и тебя из-за него чуть не убили, и теперь ты ждешь, что я скажу: ты мой, я твоя, я мигом упакую вещички и брошу свой дом, потому что я тебя люблю?

— Да, — ответил он и снова схватил ее за плечи. — Да.

— Нет, — сказала она. — Ты дурак. Я тебе говорила, до чего ты докатишься, если будешь водиться с этим типом и с Деканом, и теперь ты являешься сюда, весь в крови, и чего ты от меня хочешь?

— Хочу, чтоб ты со мной уехала.

— Ты сегодня кого-то убил, Лютер?

Глаза его смотрели в никуда, голос упал до шепота.

— Декана. Голову ему прострелил.

— Почему? — спросила она, тоже шепотом.

— Потому что из-за него погиб Джесси.

— А Джесси кого убил?

— Джесси убил Франта. Дымарь убил Джесси, а я подстрелил Дымаря. Скорей всего, он тоже сдох.

Она чувствовала, как внутри у нее вскипает гнев, смывая страх, и жалость, и любовь.

— Значит, Джесси Болтун убил человека, а потом другой человек убил его, а потом ты убил этого другого, а потом убил Декана?

— Да. А теперь…

Она стала колошматить его кулаками по плечам, по груди, и колотила бы дальше, если бы он не схватил ее за запястья:

— Лайла, послушай-ка…

— Убирайся из моего дома. Убирайся из моего дома! Ты отнял жизнь у ближних. Ты нечестивец в глазах Господа, Лютер. И Он тебя покарает.

Лютер шагнул назад.

В этот миг Лайла почувствовала, как ребенок пнул ее изнутри ножкой. Не то что пнул — просто мягко, неуверенно потянулся.

— Мне надо переодеться и собрать кое-какие вещи.

— Так собирай.

Она повернулась к нему спиной.


Пока он привязывал свои пожитки к багажнику машины Джесси, она оставалась в доме, слушала, как он возится, и думала о том, что такая любовь, как у них, и не могла по-другому кончиться, потому что она, эта любовь, слишком уж ярко горела. И Лайла попросила прощения у Господа за то, что было ее самым-самым великим прегрешением, — теперь она видела это ясно: они искали рай здесь, на земле. А это означает гордыню, худший из семи смертных грехов. Хуже алчности, хуже гнева.

Когда Лютер вернулся в дом, она все еще сидела на своей половине комнаты.

— И всё? — спросил он тихо.

— Похоже, что так.

— Так у нас и кончится?

— Видно, да.

— Я… — Он протянул к ней руку.

— Что?

— Я тебя люблю, женщина.

Она кивнула.

— Я сказал — я тебя люблю.

Она снова кивнула:

— Знаю. Но другие вещи ты любишь больше.

Он покачал головой, рука его все висела в воздухе, в ожидании, чтобы она ее взяла в свою.

— Да, да, больше. Ты ребенок, Лютер. И теперь из-за твоих игр случилось кровопролитие, и ты сам виноват. Ты, Лютер. Не Джесси, не Декан. Ты. Все это ты. А ведь у меня внутри твой ребенок.

Он опустил руку. Долго стоял в дверях. Несколько раз открывал рот, но не сказал ни слова.

— Я тебя люблю, — наконец повторил он хриплым голосом.

— Я тоже тебя люблю, — ответила она, хотя сейчас ничего похожего на любовь у себя в сердце не находила. — Но тебе надо уйти, пока сюда за тобой не пришли.

Он вышел за дверь, так быстро, что она и не увидела, как он двигается. Только что он был здесь — и вот уже его башмаки стучат по доскам крыльца, и заводится мотор, и какое-то время работает на холостом ходу.

Лютер выжал сцепление и переключился на первую передачу, машина загромыхала, и тогда Лайла встала, но не двинулась к двери.

Когда наконец она вышла на крыльцо, он уже уехал. Она посмотрела на дорогу, чтобы увидеть огни машины, но лишь с трудом смогла их разглядеть. Поднимая пыль, шуршали в ночи шины.


Лютер оставил ключи от машины Артура Смолли на переднем крыльце его дома с запиской: «Переулок за „Владыкой“». У другого дома он положил другую записку с теми же словами, чтобы сообщить Ирвинам, где их сундучок с приданым; все остальные отобранные вещи он сам развез их хозяевам. Оказавшись у дома Оуэна Тайса, он поглядел через дверь с сеткой и увидел, что тот сидит за столом мертвый. Ружье стояло у него между ног, и он по-прежнему сжимал его руками.

Лютер поехал назад через сереющую ночь и позволил себе вернуться в дом на Элвуд-авеню. Он стоял в гостиной и смотрел, как жена спит в том кресле, где он ее оставил. Он пошел в спальню, поднял матрас. Засунул под него почти все деньги Оуэна Тайса. Потом вернулся в гостиную. Снова стоял и смотрел на жену. Она тихонько похрапывала, один раз застонала и подтянула колени поближе к животу.

Она все правильно говорила.

Но какая же она при этом была холодная. Она разбила ему сердце — так же, как он разбивал ей сердце все эти месяцы, теперь он это понял. Теперь этот дом, которого он побаивался и на который злился, — этот самый дом ему хотелось обхватить руками, отнести в машину и увезти с собой, куда бы он ни отправился.

— Я так тебя люблю, Лайла Уотерс-Лоуренс, — сказал он, поцеловал кончик своего указательного пальца и дотронулся им до ее лба.

Она не проснулась, и Лютер нагнулся и поцеловал ее в живот, потом вышел из дома, сел в машину Джесси и двинул на север. Над Талсой уже занимался рассвет, и начали просыпаться птицы.

Глава десятая

Две недели, если отца не было дома, Тесса приходила к дверям Дэнни. В такие ночи они почти не спали, но Дэнни не решился бы сказать, что они «занимались любовью». Это было бы неточно. Иногда она отдавала распоряжения: медленнее, быстрее, сильнее, сюда, нет, не сюда, перевернись, встань, ляг. Ему все это казалось бессмысленным — то, как они тискали, мяли, валяли друг друга. Но все-таки он не отступал. Порой, патрулируя свою территорию, он вдруг обнаруживал, что ему хочется, чтобы форма была не такая жесткая, не натирала те части тела, которые уже и так стерлись почти до мяса. Спальня его в эти ночи чем-то напоминала звериное логово. Они забирались туда и принимались терзать друг друга. И хотя до них долетали звуки извне: автомобильный гудок, крики детей, гоняющих мяч в переулке, ржание и стук копыт из конюшен позади дома, даже дребезжание пожарной лестницы под ногами жильцов, открывших для себя прелесть крыши, которую они с Тессой покинули, — все это казалось далеким и чуждым.

Несмотря на все свое неистовство и отрешенность в спальне, Тесса сразу приходила в себя, как только это завершалось. Она тут же, не говоря ни слова, ныряла к себе и ни разу не уснула в его постели. Ему было все равно. Собственно, он даже предпочитал, чтобы так и было: жар, смешанный с холодом. Он задавался вопросом, не связано ли его участие в этих выплесках неописуемой ярости с его чувством к Норе, с его желанием наказать ее за то, что она любила его, оставила его и при этом продолжает жить.

Ему не грозило влюбиться в Тессу. Как и ей в него. Во всех их змеиных обвиваниях друг вокруг друга ему мерещилось прежде всего презрение, не столько ее презрение к нему или его к ней, но и их общее презрение к тому, что они так бесстыдно пристрастились к этому занятию. Однажды, когда она была сверху, она стиснула руками его грудь и прошептала: «Такой молодой», словно осуждая его.

Когда Федерико оказывался в городе, он приглашал Дэнни на анисовую, и они сидели вместе, слушая какую-нибудь оперу на «сильвертоне», а Тесса устраивалась на кушетке, занимаясь английским по учебникам для начинающих, которые Федерико привозил из своих поездок. Поначалу Дэнни опасался, что Федерико почувствует близость между своим собутыльником и дочерью, но Тесса сидела на кушетке совсем чужая, натянув юбку на колени и застегнув креповую блузку до самого горла, и, когда ее глаза встречали взгляд Дэнни, они не выражали ничего, кроме лингвистического любопытства.

— Обясни, что такое «користь», — как-то раз попросила она.

В такие вечера Дэнни возвращался в свою комнату, ощущая себя и предателем, и жертвой предательства, и он садился у окна и допоздна читал что-нибудь из тех бесчисленных бумаг, которыми его снабжал Маккенна.

Он сходил еще на одно собрание и потом еще на одно, однако ничто не менялось. Мэр по-прежнему отказывался с ними встречаться, а у Сэмюэла Гомперса и его Американской федерации труда имелись, скорее всего, какие-то свои тайные соображения, и вступить в организацию они пока не позволяли.

В один из таких вечеров он услышал, как Марк Дентон говорит какому-то копу-первогодке:

— Главное, верь. Рим не сразу строился.

— Но его все-таки построили, — заметил тот.

Однажды, вернувшись вечером после двух дней дежурства, он увидел, как миссис ди Масси тащит вниз по лестнице ковер Федерико и Тессы. Он хотел ей помочь, но старушка отогнала его, дернув плечами. Она выволокла ковер в вестибюль, бросила на пол, громко вздохнула, а потом уже посмотрела на него.

— Она уехала, — сообщила миссис ди Масси, и Дэнни понял: она знала о нем с Тессой. — Они уехали, не сказали слова. Должны мне за квартиру. Будете ее искать — не найдете, так я думаю. У женщин из ее деревни черное сердце, это все знают. Некоторые думают, они ведьмы. У Тессы черное сердце. Ребенок умер, и оно стало еще чернее. И вы, — добавила она, протискиваясь мимо него к собственной квартире, — вы его, видно, сделали совсем черным. — Она глянула на него: — Они вас там ждут.

— Кто?

— Те мужчины у вас в комнате, — ответила она и вошла к себе.

Он расстегнул кобуру, поднимаясь по лестнице, и думал о Тессе, о том, что ее, может быть, еще не поздно найти по горячим следам. Он подумал, что она должна бы ему объяснить. Наверняка есть какое-то объяснение.

На своей площадке он услышал, как из его квартиры доносится голос отца, и защелкнул кобуру, но не пошел на голос, а двинулся к квартире Федерико. Дверь была приоткрыта. Он распахнул ее. Да, ковер исчез, но в остальном гостиная не изменилась. Все-таки он обошел ее; заметил, что все фотографии исчезли. В спальне — пустые шкафы, с кровати сняли белье. Верхний ящичек, где Тесса держала пудру и духи, тоже опустел. Вешалка в углу напоминала дерево с голыми ветками. Он прошел обратно в гостиную и почувствовал, как холодная капля пота стекает по шее: они оставили «сильвертон».

Крышка была открыта, он подошел и вдруг почувствовал запах. Кто-то облил вертушку кислотой, и бархатную подстилку всю разъело. Он отворил дверцы шкафчика и увидел, что все пластинки, нежно любимые Федерико, разбиты вдребезги. Первое чувство было: их убили. Старик никогда, никогда бы не позволил так бесстыже надругаться над своим сокровищем.

Потом он увидел записку. Ее приклеили к правой дверце шкафчика. Почерк принадлежал Федерико: точно таким же он писал, приглашая Дэнни на самый первый совместный ужин. Дэнни вдруг ощутил тошноту.

Полисмен,

древесина осталась деревом?

Федерико

— Эйден, — позвал отец от дверей. — Рад тебя видеть, мой мальчик.

Дэнни поднял на него взгляд:

— Какого черта?

Отец вошел в квартиру:

— Жильцы говорят, он казался таким милым старичком. Полагаю, ты тоже был о нем такого мнения?

Дэнни пожал плечами. Он буквально потерял дар речи.

— Видишь ли, на самом деле он не такой милый и не такой старый. О чем он тут тебе пишет в записке?

— Шутка, — ответил Дэнни. — Личная, не для непосвященных.

Отец нахмурился:

— В этом деле нет ничего личного, мой мальчик.

— Может, скажешь мне, что происходит?

Отец улыбнулся:

— Разъяснение в твоей комнате.

Дэнни прошел вслед за ним по коридору; в его квартире ожидали двое мужчин в галстуках-бабочках и в плотных рыжих костюмах в темную полоску. Волосы у них были прилизаны и разделены посередине пробором. Отлично начищенные коричневые ботинки на низком каблуке. Министерство юстиции, сразу видно: с таким же успехом они могли прилепить себе на лоб свои служебные карточки.

Тот, что повыше, взглянул на него. Другой сидел на краю журнального столика.

— Сотрудник полиции Коглин? — осведомился высокий.

— Кто вы?

— Я спросил первым, — заметил высокий.

— Не важно, — ответил Дэнни. — Я здесь живу.

Отец Дэнни сложил руки на груди и прислонился к оконному переплету, с явным удовольствием наблюдая за этой сценой.

Высокий оглянулся через плечо на своего спутника и снова посмотрел на Дэнни:

— Меня зовут Финч. Рейм Финч. Не Реймонд, а Рейм. Можете называть меня «агент Финч».

Выглядел он как спортсмен: крепкий, с непринужденными движениями.

Дэнни закурил и прислонился к дверному косяку:

— Значок у вас есть?

— Я уже показал вашему отцу.

Дэнни пожал плечами:

— Мне вы не показали.

Финч полез в задний карман, а Дэнни заметил, что коротышка на журнальном столике смотрит на него со сдержанным презрением, как смотрят епископы или девочки из варьете. Этот тип был несколькими годами моложе Дэнни и лет на десять моложе Финча, но кожа под его выпученными глазами обвисла, как у человека раза в два старше. Он положил ногу на ногу и ковырял что-то на колене.

Финч извлек значок и удостоверение с печатью американского правительства: Бюро расследований, США.

Дэнни мельком глянул на все это:

— Так, значит, вы из БР?

— Постарайтесь произносить это без иронии.

Дэнни ткнул пальцем в сторону другого:

— А это, собственно, кто?

Финч открыл было рот, но его спутник, вытерев руку платком, протянул ее Дэнни.

— Джон Гувер, мистер Коглин, — представился он, и Дэнни обменялся с ним рукопожатием. — Бюро по борьбе с радикалами, Министерство юстиции. Вам ведь не по душе радикалы, мистер Коглин?

— В этом доме нет ни единого немца. В Минюсте ведь занимаются ими? — Он покосился на Финча. — А в Бюро — мошенничествами при банкротствах. Верно?

Обрюзглый коротышка на столике посмотрел на Дэнни так, словно хотел укусить его за нос:

— С началом войны сфера нашей компетенции, скажем так, несколько расширилась, полисмен Коглин.

Дэнни кивнул:

— Ну что ж, желаю удачи. — Он перешагнул через порог и вошел в комнату. — А теперь не соблаговолите ли убраться на хрен из моей квартиры?

— Кроме того, мы имеем дело с уклонистами от призыва, — сообщил агент Финч, — с агитаторами, подстрекателями, со всеми, кто разжигает войну против Соединенных Штатов.

— Думаю, неплохой заработок.

— Отличный. В особенности если речь об анархистах, — произнес Финч. — Эти мерзавцы — в первых строчках наших списков. Бомбисты, полисмен Коглин, вы сами знаете. И среди них — та, кого вы трахали.

Дэнни надвинулся на Финча:

— Кого-кого я трахаю?

Агент Финч повернулся и прислонился к косяку.

— Вы трахали — в прошедшем времени — Тессу Абруцце. Во всяком случае, так она себя называла. Я прав?

— Я знаю мисс Абруцце. Ну и что?

Финч улыбнулся ему, не разжимая губ:

— Ни черта вы не знаете.

— Ее отец — коммивояжер, торгует фонографами, — пояснил Дэнни. — В Италии у них были неприятности, но…

— Ее «отец», — перебил Финч, — это ее муж. — Он поднял брови. — Да, вы правильно расслышали. И ему плевать на всякие там фонографы. Федерико Абруцце — это не настоящее имя. Он анархист, а точнее, галлеанист. Вам известно, что означает этот термин, или вас просветить?

— Известно, — ответил Дэнни.

— Его настоящее имя — Федерико Фикара, и, пока вы кувыркались с его женой, он изготавливал бомбы.

— Где? — спросил Дэнни.

— Прямо здесь. — Финч ткнул большим пальцем в сторону коридора.

Джон Гувер положил ладони на пряжку ремня.

— Я еще раз спрашиваю вас, полисмен, вы из тех, кто симпатизирует радикалам?

— Думаю, мой сын уже ответил на этот вопрос, — заметил Томас Коглин.

Джон Гувер покачал головой:

— Я этого не слышал, сэр.

Дэнни опустил на него взгляд. Кожа у этого типа была как плохо пропеченный хлеб, а зрачки — такие крошечные и темные, что казалось, изначально они предназначались не для человека, а совсем для другого существа.

— Я спрашиваю вас об этом, ибо сейчас мы закрываем дверь конюшни. После того как ее покинули лошади, смею вас уверить, но до того, как конюшня сгорит дотла. Что показала война? Что враг — не только в Германии. Враг приплыл на кораблях, воспользовался расхлябанной иммиграционной политикой, обустроился тут со всеми удобствами. Он читает проповеди шахтерам и фабричным, он притворяется другом трудящихся, заступником обездоленных. Но кто он такой на самом деле? На самом деле он обольститель, иноземная зараза, человек, нацеленный на разрушение нашей демократии. И его нужно уничтожить. — Гувер вытер шею платком; воротничок его потемнел от пота. — Поэтому я в третий раз задаю вам вопрос: вы — сторонник радикалов? А следовательно, сэр, вы — враг Дяди Сэма?

— Он что, серьезно? — произнес Дэнни.

— О да, — ответил Финч.

Дэнни проговорил:

— Вас зовут Джон, верно?

Толстяк небрежно кивнул.

— Вы воевали?

Гувер покачал своей большой головой:

— Не имел чести.

— Чести, — повторил Дэнни. — Ну, я тоже не имел этой чести, но только потому, что меня сочли незаменимым тружеником тыла. А у вас какое оправдание?

Гувер покраснел и убрал платок в карман.

— Существует много способов служить родной стране, мистер Коглин.

— Да, их много, — согласился Дэнни. — Я получил дырку в шее, когда нес свою службу. Так что если вы, Джон, еще раз усомнитесь в моем патриотизме, я попрошу отца подвинуться и выкину вас к чертям собачьим вот из этого окна.

Отец Дэнни приложил руку к сердцу и отступил от стекла.

Но Гувер глядел на Дэнни ясным взором, в котором читалась непотревоженная совесть. Стойкость мальчишки, играющего в войну. Мальчишки, который стал старше, но так и не повзрослел.

Финч кашлянул:

— Сейчас, господа, у нас на повестке дня бомбы. Может быть, вернемся к ним?

— Как вы узнали о моих отношениях с Тессой? — поинтересовался Дэнни. — Следили за мной?

Финч покачал головой:

— За ней. В последний раз ее и Федерико, ее мужа, видели в Орегоне десять месяцев назад. Они избили железнодорожного носильщика, который попытался заглянуть Тессе в чемодан. Соскочили с поезда на полном ходу. Но штука в том, что чемодан им пришлось оставить. Портлендская полиция встретила поезд. В чемодане нашли детонаторы, динамит, пару пистолетов. Полный набор анархиста. А бедняга носильщик умер от травм.

— Вы мне так и не ответили, — проговорил Дэнни.

— Примерно месяц назад мы набрели на их след здесь. В конце концов, тут же вотчина Галлеани. Мы узнали, что наша голубушка беременна. А потом разыгралась эта канитель с гриппом, нам волей-неволей пришлось поумерить активность. Вчера вечером один наш источник в анархистском подполье выдал адресок Тессы. Но ее, видимо, успели предупредить, потому что она улизнула еще до того, как мы сюда добрались. А с вами все было просто. Мы опросили жильцов здания, не вела ли себя Тесса в последнее время как-то подозрительно. Все до единого отвечали: «Ничего такого. Разве что спит с фараоном, который живет на пятом, но почему бы и нет?»

— Тесса — бомбистка? — Дэнни покачал головой. — В жизни не поверю.

— Нет? — произнес Финч. — Там, у нее в комнате, час назад Джон обнаружил в трещинах пола металлические опилки, а еще следы ожогов, которые могла вызвать только кислота. Хотите посмотреть? Они делают бомбы, полисмен Коглин. Точнее, уже сделали.

Дэнни подошел к окну и растворил его. Вдохнул холодный воздух, посмотрел вдаль, на портовые огни. Луиджи Галлеани — отец американского анархизма, открыто признающийся в том, что посвятил себя свержению федеральной власти. Назовите любой серьезный террористический акт за последние пять лет, и окажется, что он его организатор.

— Что касается вашей подружки, — проговорил Финч, — то ее действительно зовут Тесса, но это, судя по всему, единственная правда, которую вы о ней знаете. — Финч подошел к окну и встал рядом с Дэнни и его отцом. Извлек из кармана сложенный носовой платок, развернул. — Видите?

Дэнни вгляделся: белый порошок.

— Это гремучая ртуть. Выглядит как обычная соль, да? Но насыпьте ее на камень, ударьте по камню молотком, и от взрыва разлетится все — и молоток, и камень. И рука, скорее всего, тоже. Девица ваша родилась в Неаполе, звали ее тогда Тесса Вальпаро. Росла в трущобах, родители умерли от холеры, в двенадцать лет начала трудиться в публичном доме. В тринадцать убила клиента. Вскоре после этого сошлась с Федерико, и они приехали сюда.

— Где, — подхватил Гувер, — быстро свели знакомство с Галлеани. Они помогали ему планировать взрывы в Нью-Йорке и Чикаго, строили из себя радетелей всех бедных беззащитных рабочих, от Кейп-Кода до Сиэтла. Кроме того, трудились в позорной пропагандистской газетенке «Cronaca Sovversiva» .[44] Вам она знакома?

— Нельзя работать в Норт-Энде и ее не видеть, — ответил Дэнни. — Господи, да в нее даже рыбу заворачивают.

— И тем не менее она запрещена, — отметил Гувер.

— Ну, запрещено распространять ее по почте, — уточнил Финч. — Собственно, это была моя инициатива. Я устраивал рейды по их редакциям. Два раза арестовывал самого Галлеани. Ручаюсь вам, я его депортирую из страны еще до конца года.

— Почему же вы его до сих пор не выслали?

— Закон пока, скажем так, дает поблажки подрывным элементам, — объяснил Гувер. — Пока.

Дэнни фыркнул:

— Юджин Дебс сидит в тюрьме за одну вшивую речь .[45]

— Он пропагандировал насилие, — провозгласил Гувер неестественно громко.

Дэнни выпучил глаза на этого толстенького петушка:

— Я хочу сказать, что, если вы смогли засадить бывшего кандидата в президенты за одну-единственную речь, почему же вам не удается выслать самого опасного анархиста в стране?

Финч вздохнул:

— У него дети — американцы, жена — американка. Ему сочувствуют. Из-за этого на последних выборах он и получил такую поддержку. Но он уедет. Поверьте мне. В следующий раз он, черт побери, уберется.

— Они все уберутся, эти неумытые, — подтвердил Гувер. — Все до единого.

Дэнни обернулся к отцу:

— Скажи что-нибудь.

— Что сказать? — негромко спросил отец.

— Что ты тут делаешь.

— Я тебе говорил, эти господа сообщили мне, что мой собственный сын путается с бомбисткой, Эйден.

— Дэнни, — поправил он.

Отец вынул из кармана пачку резинки «блек джек» и предложил присутствующим. Джек Гувер взял одну, но Дэнни и Финч отказались. Отец с Гувером сунули жвачку в рот.

Коглин-старший вздохнул:

— Видишь ли, Дэнни, если газеты пронюхают, что мой сын пользуется, скажем так, благосклонностью опасной радикалки, в то время как ее муж мастерит бомбы прямо у него под носом, что они подумают о моем управлении?

Дэнни повернулся в Финчу:

— Так найдите их и вышлите. У вас ведь такой план?

— На все сто, — подтвердил Финч. — Но пока я их не нашел и пока они не уехали, они собираются немного пошуметь. Теперь мы знаем: кое-что они замышляют устроить в мае. Как я понимаю, отец уже ввел вас в курс дела. Мы не знаем, где или по кому они намерены ударить. Эти радикалы непредсказуемы. Их цель — судьи и политики, но сложнее всего нам защитить промышленные объекты. Какую отрасль они выберут? Уголь, железо, свинец, сахар, сталь, резину, текстиль? Куда они ударят — по фабрике? По спиртовому заводу? По нефтяной вышке? Мы не знаем. Мы знаем только, что они собираются нанести удар прямо здесь, в вашем городе.

— Когда?

— Может быть, завтра. Может быть, через три месяца. — Финч пожал плечами. — Или подождут до мая. Неизвестно.

— Но будьте уверены, — добавил Гувер, — они громко заявят о себе.

Финч достал из пиджака листок и протянул Дэнни:

— Нашли у нее в шкафу. Думаю, это черновик.

Дэнни развернул страничку. Записка состояла из букв, которые вырезали из газеты и наклеили на бумагу:

ДЕЙСТВУЙТЕ!

ВЫСЫЛАЙТЕ НАС! МЫ ВЗОРВЕМ ВАС.

Дэнни отдал записку.

— Это заявление для прессы, — объяснил Финч. — Наверняка. Они его просто еще не разослали. Но как только оно попадет на улицы, не сомневайтесь — разразится буря.

— Зачем вы мне все это рассказываете? — спросил Дэнни.

— Хотим понять, заинтересованы ли вы в том, чтобы их остановить.

— Мой сын — человек гордый, — заявил Томас Коглин. — Он не потерпит, чтобы его репутация пострадала.

Дэнни проигнорировал его замечание:

— Всякий, кто в своем уме, захочет их остановить.

— Но вы не «всякий», — напомнил Гувер. — Ведь Галлеани уже однажды пытался взорвать вас.

— Что? — переспросил Дэнни.

— А кто, по-вашему, устроил взрыв на Салютейшн-стрит? Думаете, выбор случаен? А кто, по-вашему, стоял за подрывом десяти копов в Чикаго в прошлом году? Не кто иной, как Галлеани и его подручные. Они пытались убить Рокфеллера. Пытались расправиться с некоторыми судьями. Устраивали взрывы на праздничных шествиях и парадах. Черт побери, да они взорвали бомбу в соборе Святого Патрика .[46] Галлеани вместе со своими галлеанистами. А на рубеже веков сторонники точно такой же идеологии убили президента Маккинли, президента Франции, премьер-министра Испании, австрийскую императрицу и короля Италии. Все это — за шесть лет. Может, иногда они подрывают себя, но в них, уверяю вас, нет ничего смешного. Они — убийцы. И они делали бомбы прямо здесь, у вас под носом, пока вы вставляли одной из них. Точнее, извините, пока она вам подставляла. Скажите, насколько близко дело должно затронуть лично вас, полисмен Коглин, прежде чем вы наконец очнетесь?

Дэнни подумал о Тессе в постели, о том, как расширялись у нее глаза, когда он толчками входил в нее, как ее ногти царапали ему кожу, как ее рот растягивался в улыбке.

— Вы видели их вблизи, — напомнил Финч. — Если увидите опять, у вас будет преимущество в одну-две секунды перед теми, кто работает по расплывчатым фотоснимкам.

— Я не смогу найти их здесь, — возразил Дэнни. — Я американец.

— Мы в Америке, — заметил Гувер.

Дэнни покачал головой:

— Тут — Италия.

— А если мы сумеем вывести вас ближе к цели?

— Как?

Финч передал Дэнни фотографию — скверного качества, словно ее много раз переснимали. Человеку на ней было с виду лет тридцать. Узкий аристократический нос, глаза-щелочки, чисто выбрит, волосы светлые, кожа бледная, хотя об этом Дэнни мог скорее догадываться.

— Не похож на большевика.

— Между тем это именно так, — подчеркнул Финч.

Дэнни вернул ему фото:

— Кто это?

— Его имя — Натан Бишоп. Тот еще фрукт. Британский врач. Допустим, кому-нибудь из террористов случайно оторвет взрывом кисть руки. Или кого-то ранят во время акции, но он сумеет улизнуть. В больницу обращаться нельзя. Тогда и идут к нашему другу. Натан Бишоп — штатный лекарь массачусетского радикального фронта. Натан — связующее звено. Он знает всех игроков.

— И он, скажем так, склонен к обильным возлияниям, — прибавил Гувер.

— Так подошлите к нему кого-нибудь из ваших людей, пусть с ним подружится.

Финч покачал головой:

— Не пойдет.

— Почему?

— Честно говоря, нам не хватает на это финансирования. — Финч казался даже смущенным. — Поэтому мы пришли к вашему отцу, и он нам рассказал, что вы уже начали подготовительную работу с радикалами. А мы хотим, чтобы вы занялись всем движением. Чтобы сообщали нам номера машин, передавали списки участников. И все время следите, не покажется ли на горизонте Бишоп. Рано или поздно ваши пути пересекутся. Как только вы к нему подберетесь, вы подберетесь и к остальным сукиным сынам. Вы слышали об Обществе латышских рабочих Роксбери?

Дэнни кивнул:

— Здесь у нас их называют просто «латышами».

Финч склонил голову набок, словно для него это была новость.

— По каким-то дурацким сентиментальным причинам у Бишопа это любимая группировка, — поведал агент. — Он дружит с типом, который ею заправляет, с официантиком по имени Луис Фраина, а у того — документально подтвержденные связи с Россией. До нас доходят слухи, что Фраина, возможно, главный организатор всей этой истории.

— Какой истории? — спросил Дэнни. — Меня держали в режиме «сообщаем только то, что вам нужно знать».

Финч посмотрел на Коглина-старшего. Тот развел руками и пожал плечами.

— Возможно, на весну у них запланировано кое-что крупное.

— Что именно?

— Общенациональное первомайское восстание.

Дэнни рассмеялся. Остальные — нет.

— Вы серьезно?

Отец кивнул:

— За серией взрывов последует вооруженное восстание, оно будет скоординировано между всеми радикальными ячейками во всех главных городах страны.

— И что дальше? Вашингтон они вряд ли возьмут.

— Царь Николай то же самое говорил о Петербурге, — заметил Финч.

Дэнни снял шинель, стащил голубой китель и остался в майке; расстегнул ремень с кобурой и повесил на дверцу шкафа. Налил себе рюмку, но больше никому не предложил.

— Получается, этот тип, Бишоп, контактирует с «латышами»?

Кивок Финча:

— Иногда. У «латышей» нет явных связей с галлеанистами, но все они радикалы, так что у Бишопа имеются контакты и с теми и с другими.

— С одной стороны большевики, — проговорил Дэнни, — с другой — анархисты.

— А соединяет их Натан Бишоп.

— Значит, я внедряюсь к «латышам» и выясняю, готовят ли они бомбы к Первому мая и… и связаны ли они как-то с Галлеани?

— Если и не с ним, то с его последователями, скажем так, — добавил Гувер.

— А если не готовят и не связаны? — спросил Дэнни.

— Тогда добудьте список их адресатов, — произнес Финч.

Дэнни налил себе еще.

— Что?

— Список адресатов. Это ключ к тому, чтобы разрушить любую подрывную группу. Когда я в прошлом году накрыл «Хронику», они как раз допечатывали свежий номер. И я заполучил имена всех, кому они этот номер рассылали. Все имена до единого. На основании этого списка Министерству юстиции удалось выслать шестьдесят из них.

— Ага. Я слышал, Минюст однажды выслал парня за то, что назвал Вильсона недоноском.

— Мы пытались его депортировать, — поправил Гувер. — К сожалению, судья посчитал, что тюремный срок правильнее.

Даже отец Дэнни не поверил этому:

— За то, что он назвал кого-то недоноском?

— За то, что он назвал недоноском президента Соединенных Штатов, — уточнил Финч.

— А если я встречу Тессу или Федерико? — На Дэнни вдруг повеяло ее запахом.

— Выстрелите им в лицо, — произнес Финч. — Потом скажете: «Стой».

— Что-то я не улавливаю связь, — заметил Дэнни.

— Улавливаешь, улавливаешь, — возразил отец.

— Большевики — болтуны. Галлеанисты — террористы. Это вещи разные.

— Но вполне сочетаемые, — вставил Гувер.

— Пусть так, они…

— Секунду. — Финч заговорил резко, глаза у него стали прозрачные. — Вы говорите «большевики», «коммунисты» так, словно здесь есть оттенки, которые мы, все остальные, не в состоянии уловить. Поймите, они не отличаются друг от друга, все они просто вшивые террористы. Все до единого. Наша страна катится к открытой борьбе, полисмен. Мы считаем, что эта борьба вспыхнет в Первомай. Тогда здесь шагу нельзя будет ступить, чтобы не наткнуться на террориста с бомбой или винтовкой. Страну разорвет в клочья. Только представьте: трупы невинных американцев усеивают наши улицы. Тысячи детей, матерей, рабочих. И почему? Потому что эти сволочи ненавидят нашу жизнь. Потому что она лучше, чем у них. Потому что мы лучше, чем они. Мы богаче, мы свободнее, нам принадлежит множество лучших земель в мире, который в основном состоит из пустынь и океанской воды, непригодной для питья. Но мы не прячем наших богатств, не сидим на них, мы щедро ими делимся. И как же благодарят они нас за то, что мы гостеприимно встречаем их здесь, на наших берегах? Они пытаются нас убить. Пытаются сокрушить наше правительство, как они это сделали с гнилыми Романовыми. Но мы-то не гнилые Романовы. Мы — единственная преуспевающая демократия в мире. И мы не собираемся просить за это прощения.

Дэнни чуть-чуть подождал и зааплодировал.

Гувер, казалось, снова изготовился его куснуть, но Финч лишь отвесил поклон.

Дэнни опять увидел перед глазами Салютейшн-стрит, вспомнил, как из стены брызжет белый дождь штукатурки, как из-под ног уходит пол. Он никогда об этом ни с кем не говорил, даже с Норой. Как описать словами эту беспомощность? Никак не опишешь. Проваливаясь с первого этажа в подвал, он чувствовал, как его охватывает твердая уверенность, что он больше никогда не будет есть, не пройдет по улице, не ощутит подушку под щекой.

«Я в твоей власти», — подумал тогда Дэнни. К кому он обращался? К Богу, к случаю, к своей беспомощности?

— Сделаю, — произнес он.

— Патриотизм или гордость? — Финч поднял бровь.

— Одно из двух, — ответил Дэнни.


После того как Финч и Гувер отбыли, Дэнни с отцом уселись за столик и принялись потягивать ржаной виски.

— С каких это пор ты разрешаешь федералам лезть в дела БУП?

— С тех пор как страну изменила война. — Отец улыбнулся и приложился к бутылке. — Видишь ли, если бы мы оказались на проигравшей стороне, мы еще могли бы остаться такими же, как раньше. Но вышло иначе. Закон Волстеда, — он поднял бутылку и вздохнул, — еще больше все переменит. Будущее — за федеральным, не за местным.

— Твое будущее?

— Мое? — Отец хмыкнул. — Я человек старой закалки, из еще более старых времен. Нет, я не о своем.

— О будущем Кона?

Отец кивнул:

— И о твоем. Если только ты не будешь спать с каждой встречной. — Он закрыл бутылку и двинул ее в сторону Дэнни. — За сколько дней ты отрастишь бороду, как у красных?

Дэнни показал на густую щетину, уже покрывшую его щеки:

— Угадай.

Отец поднялся из-за стола:

— Хорошенько вычисти форму и убери в шкаф. Она тебе долго не понадобится.

— Ты хочешь сказать, я теперь детектив?

— А ты как думаешь?

— Скажи сам, па.

Отец кивнул:

— Справишься — получишь свой золотой значок.

— Идет.

— Я слышал, ты вчера вечером был на собрании БК. После того как сказал мне, что не собираешься доносить на своих.

Дэнни кивнул.

— Значит, теперь ты член профсоюза?

Дэнни покачал головой:

— Мне просто нравится их кофе.

Отец смерил его долгим взглядом, держа ладонь на ручке двери.

— Думаю, ты захочешь скинуть все это тряпье с кровати и хорошенько выстирать все простынки.

Он решительно кивнул Дэнни и вышел.

Дэнни открыл бутылку и сделал глоток под отцовские шаги, затихавшие на лестнице. Посмотрел на неубранную постель и отхлебнул еще.

Глава одиннадцатая

На машине Джесси Лютер доехал только до середины штата Миссури, потому как, едва он проехал Вейнсвилл, лопнула шина. Он держался проселочных дорог, стараясь как можно больше проехать ночью, только вот ближе к рассвету шина накрылась. Ясное дело, запасной не было, так что Лютеру, хочешь не хочешь, дальше пришлось двигаться на лопнувшей. Он полз по самой обочине не быстрее вола с плугом, а когда взошло солнце, углядел бензоколонку и подтащился к ней.

Двое белых мужчин вышли из гаража; один вытирал руки тряпкой, другой тянул из бутылки сассафрас .[47] Он-то и сказал: мол, тачка что надо. И спросил у Лютера, как он ею разжился.

Белые встали по обе стороны от капота, и тот, что с тряпкой, вытер этой тряпкой лоб и сплюнул на землю табачную жвачку.

— Скопил, — ответил Лютер.

— Скопил? — переспросил тот, что с бутылкой. Он был поджарый, долговязый, в кожанке. Волосы густющие, рыжие, но на темечке плешь размером с кулак. — Что у тебя за работа? — Голос у него был приятный.

— Тружусь на военном заводе, на армию, — сообщил Лютер.

— Угу. — Тот обошел вокруг машины, хорошенько ее оглядел, время от времени опускаясь на корточки, чтоб посмотреть, нет ли где вмятин, которые потом выровняли кувалдой да закрасили. — Ты ведь когда-то был на войне, а, Бернард?

Этот самый Бернард снова сплюнул, вытер рот, пробежал коротенькими пальцами по капоту, отыскивая замок.

— Да, был, — произнес Бернард. — На Гаити. — Он в первый раз глянул на Лютера. — Нас забросили в один городок, велели убивать всех туземцев, которые на нас косо взглянут.

— И как, много их было, с косым-то взглядом? — поинтересовался рыжий.

Бернард открыл капот:

— После того, как мы начали стрелять, — ни одного.

— Как тебя зовут? — спросил другой у Лютера.

— Я просто хочу покрышку залатать, всех делов.

— Длинное имечко. Как тебе кажется, Бернард?

Бернард высунул голову из-за откинутого капота.

— Язык сломаешь, — подтвердил он.

— Меня зовут Калли, — сообщил другой и протянул руку.

Лютер ответил на пожатие и тоже представился:

— Джесси.

— Рад познакомиться, Джесси. — Калли обошел машину сзади и поддернул штаны, чтобы присесть у колеса. — Ну да, вот она, Джесси. Хочешь посмотреть?

Лютер прошел вдоль машины и проследил за пальцем Калли; палец указывал на прореху шириной в пятицентовую монетку, у самого обода.

— Видно, просто наехал на острый камешек.

— Починить сможете?

— Да починим. Сколько ты на ней катил, после того как она спустила?

— Пару миль, — ответил Лютер. — Но медленно-медленно.

Калли присмотрелся к колесу и кивнул:

— Похоже, обод не повредило. Ты издалека едешь, Джесси?

Все время Лютер твердил себе, что надо состряпать какую-то историю, но как только он пытался это сделать, ему начинали вспоминаться тягостные сцены: Джесси, лежащий на полу в своей крови; Декан, пытающийся дотянуться до его, Лютера, руки; Артур Смолли, зазывающий их к себе в дом; Лайла, которая глядит на него в гостиной, глядит, а сердце ее для него закрыто.

Он ответил:

— Из Колумбуса, который в Огайо, — потому что не мог же он сказать «из Талсы».

— Но ты приехал с запада, — напомнил Калли.

Лютер почувствовал, как холодный ветер покусывает его за краешки ушей, и он сунул руку в машину и взял с переднего сиденья пальто.

— Ездил навестить друга в Вейнсвилл, — сообщил он. — А теперь обратно.

— В такую холодину прокатился от Колумбуса до Вейнсвилла, — сказал Калли, а Бернард с грохотом захлопнул капот.

— Случается, — произнес Бернард, приближаясь к ним. — Недурное у тебя пальтецо.

Пальто тоже принадлежало Джесси, отличная вещь из шевиота, тонкой шерсти, с поднимающимся воротником. Джесси, который вообще любил приодеться, особенно гордился этим своим нарядом.

— Спасибо, — поблагодарил Лютер.

— Может, чересчур просторное, — заметил Бернард.

— Что-что?

— Немного великовато для тебя, только и всего, — объяснил Калли, услужливо улыбаясь и распрямляясь во весь рост. — Что скажешь, Берн? Можем мы залатать ему покрышку?

— Почему же нет?

— В каком состоянии мотор?

— Он заботится о своем авто, — заявил Бернард. — Все, что под капотом, в полном ажуре. Просто класс.

Калли кивнул:

— Тогда, Джесси, мы только рады будем тебе помочь. Оглянуться не успеешь, как все наладим. — Он снова прошелся вокруг машины. — Но в нашем округе потешные законы. В одном сказано, что я не имею права заниматься машиной цветного, пока не сверю номер машины с номером, который стоит у него в правах. У тебя есть права?

И улыбнулся — сама любезность.

— Я их куда-то задевал.

Калли глянул на Бернарда, на пустую дорогу, снова на Лютера:

— Вот незадача.

— У меня просто колесо спустило.

— Конечно, Джесси, я все понимаю. Черт побери, да если бы это зависело от меня, мы бы твою тачку вмиг привели в порядок и ты бы уже давно катил себе по дороге. Конечно, мы бы все сделали. Если бы от меня зависело, то, клянусь тебе, в здешнем округе было бы куда меньше всяких законов. Но у них свои правила, и не мне им указывать. Знаешь что, день сегодня не такой уж горячий, клиентов мало. Может, пускай Бернард займется машиной, а я пока тебя отвезу в наш окружной суд, и ты просто заполнишь заявление, и тогда Этель тебе, глядишь, мигом выпишет новые права?

Бернард провел своей тряпкой по капоту:

— Машина когда-нибудь попадала в аварию?

— Нет, сэр, — ответил Лютер.

— Он в первый раз сказал «сэр», — произнес Бернард. — Ты заметил?

— Не обратил внимания, — отозвался Калли. Развел руками, повернувшись к Лютеру. — Все путем, Джесси. Мы просто привыкли, что наши миссурийские цветные проявляют немного больше уважения к белым. Но для меня опять же никакой разницы. Просто так сложилось.

— Да, сэр.

— Второй раз! — считал Бернард.

— Может, захватишь свои вещи и мы съездим? — предложил Калли.

Лютер стащил чемодан с заднего сиденья, и через минуту они уже сидели в пикапе Калли. Минут десять молчали, а потом Калли сказал:

— Знаешь, я ведь был на войне. А ты?

Лютер покачал головой.

— Вот ведь пакость, Джесси, теперь я и не пойму толком, за что мы воевали. Вроде бы в четырнадцатом один сербский парень пристрелил австрийского парня? И потом вдруг, минуты не прошло, Германия угрожает Бельгии, и Франция говорит: вы не смеете угрожать Бельгии, а потом Россия говорит, что вы, мол, не смеете угрожать Франции, и глядь — все уже палят друг в друга. Ну вот, ты говоришь, что работал на оружейном заводе, и мне вот интересно, они вам объясняли, в чем суть всей заварухи?

Лютер ответил:

— Нет. По-моему, для них главное было — вооружение.

— Черт, — Калли добродушно рассмеялся, — а может, и для всех нас тоже так было. Может, оно и в самом деле так.

Он снова рассмеялся, слегка стукнул Лютера кулаком по ляжке, и Лютер улыбнулся в знак согласия, потому как ежели весь мир вляпался в эту дурость, то что-то в этом, понятное дело, есть.

— Да, сэр, — откликнулся он.

— Я много чего читал, — заявил Калли. — Слышал, в Версале они собирались заставить Германию отдать пятнадцать процентов своего угля и процентов пятьдесят стали. Пятьдесят процентов. И как этой стране вставать теперь на ноги? Ты задумывался об этом, Джесси?

— Сейчас задумался, — откликнулся он, и Калли хихикнул.

— И еще решили, что она должна уступить процентов пятнадцать своей территории. И все это — за то, что помогала другу. Только за это. Но вот в чем штука: кто из нас выбирает себе друзей?

Лютер вспомнил о Джесси, недоумевая, о ком толкует Калли, глядевший в окно взглядом то ли задумчивым, то ли печальным.

— Никто, — ответил Лютер.

— То-то и оно. Их не выбирают. Вы друг друга находите. А всякий мужчина, который не поможет другу, не имеет права зваться мужчиной, так мне кажется. Понятно, тебе придется поплатиться, если ты поддержишь какую-нибудь скверную игру, которую затеял твой друг, но разве ты должен зарывать голову в песок? Вряд ли. Но мир, похоже, считает по-другому.

Он откинулся на сиденье, рука лениво лежала на руле, и Лютер подумал, уж не ждут ли от него каких-то слов в ответ.

— Когда я был на войне, — снова заговорил Калли, — над полем боя как-то раз полетел аэроплан и стал сбрасывать гранаты. Фью! Всё пытаюсь забыть это зрелище. Гранаты попадают в окопы, все выскакивают наружу, а тут немчура принимается палить из своих окопов, и уж это просто ад кромешный, Джесси, вот что я тебе скажу. Что бы ты стал делать?

— Сэр?..

Пальцы Калли лежали на руле, едва его касаясь. Он глянул на Лютера.

— Ты бы остался в окопе, где на тебя сыплются гранаты, или выпрыгнул на поле, где по тебе стреляют?

— Не могу представить, сэр.

— То-то и оно. А уж как парни кричат, когда помирают. Просто жуть. — Калли передернулся и одновременно зевнул. — Иногда жизнь дает тебе выбирать только между трудным и очень трудным. В такие времена нельзя себе позволить терять время на всякие раздумья. Надо действовать, действовать.

Калли снова зевнул, замолчал, и так они катили еще миль десять, а вокруг, под суровым белым небом, расстилались равнины, мерзлые и застывшие, похожие на металл, надраенный железной мочалкой. Седые завитки инея лежали по обочинам, взлетали перед радиатором. Когда они добрались до железнодорожного переезда, Калли остановил пикап между путями, повернулся и глянул на Лютера. От него пахло табаком, хотя курящим Лютер его не видел. В уголках глаз розовели лопнувшие сосудики.

— Тут вешают цветных, Джесси, и за куда меньшие прегрешения, чем угон машины.

— Я ее не угонял, — возразил Лютер и тут же подумал о пистолете в чемодане.

— Да их вешают только за то, что они ее водят. Ты не где-нибудь, а в Миссури, дружок. — Голос у него был тихий и задушевный. Он поерзал на сиденье и положил руку на спинку. — В законе много чего есть, Джесси. Что-то в нем мне совсем не нравится. А что-то, может, и нравится. Но даже если что-то не по мне, это не мое дело. Мне с этим жить. Понимаешь?

Лютер не ответил.

— Видишь вон ту башню?

Лютер проследил за движением головы Калли, увидел водокачку возле путей, ярдах в двухстах.

— Да.

— Опять забыл прибавить «сэр». — Калли чуть поднял брови. — Славно. В общем, парень, минуты через три по этим путям пойдет товарняк. Остановится, пару минут будет набирать воду, а потом двинет в Ист-Сент-Луис. Советую тебе на него сесть.

Лютер ощутил внутри такой же холод, как когда уткнул пистолет под самый подбородок Декану Бросциусу. Он готов был умереть прямо в пикапе у Калли, если только удастся прихватить этого типа с собой.

— Это моя машина, — заявил Лютер. — Она мне принадлежит.

Калли усмехнулся:

— В Миссури она тебе не принадлежит. Может, в Колумбусе или еще какой дыре, откуда ты якобы прикатил. Но не в Миссури, парень. Знаешь, за что взялся Бернард, когда мы с тобой умчали с бензоколонки?

Чемодан лежал у Лютера на коленях, и он стал нащупывать замки.

— Поднял шум, стал скликать народ, рассказывать о цветном, которого мы повстречали. О парне за рулем машины, которую он не может себе позволить. И в отличном пальто, которое ему как-то великовато. Старина Бернард, он в свое время порешил немало черномазых, и он не намерен останавливаться, и сейчас, вот прямо сейчас, он затевает развеселую вечеринку. Не такую, какая пришлась бы тебе по нраву, Джесси. Ну а я не Бернард. Мне с тобой драться незачем, и я никогда не видел, как линчуют, да и не собираюсь видеть. Это пачкает сердце, так я думаю.

— Машина моя, — повторил Лютер. — Моя.

Калли продолжал говорить, будто не слыша Лютера:

— А значит, можешь воспользоваться моей добротой или торчать здесь, как последний кретин. Но вот чего ты…

— Она мне…

— …не можешь сделать, Джесси, — голос Калли вдруг загремел на всю машину, — так это оставаться у меня в пикапе еще хотя бы секунду.

Лютер поглядел ему в глаза. Пустые, немигающие.

— Так что вылезай-ка, парень.

Лютер улыбнулся:

— Вы просто хороший человек, который крадет машины, правда, мистер Калли, сэр?

Калли улыбнулся в ответ:

— Сегодня второго поезда уже не будет, Джесси. Попробуй залезть в третий вагон от хвоста. Ясно?

Он протянул руку и открыл Лютеру дверцу.

— Семья у вас есть? — спросил Лютер. — Дети?

Калли откинул голову на спинку сиденья и усмехнулся:

— Еще чего. Ладно, не испытывай мое терпение, парень. — Он помахал рукой. — Вылезай из моего пикапа, живо.

Лютер какое-то время посидел на месте. Калли отвернулся и уставился на ветровое стекло. Где-то над ними каркала ворона. Лютер взялся за ручку двери.

Он спрыгнул на гравий, и взгляд его упал на полосу темных деревьев, по-зимнему истонченных, пропускающих бледный утренний свет. Калли снова протянул руку, захлопнул дверцу, и Лютер смотрел, как он разворачивается, хрустя гравием. Калли помахал ему в окошко и укатил туда, откуда приехал.


Поезд пересекал реку Миссисипи, проезжал Ист-Сент-Луис и шел дальше в Иллинойс. Выходит, Лютеру впервые за долгое время улыбнулась-таки удача: он как раз и направлялся в Ист-Сент-Луис. Там жил Холлис, брат отца, и Лютер, выезжая из Талсы, надеялся продать там машину и, может, сколько-нибудь отсидеться.

Отец Лютера ушел из семьи и двинул в Ист-Сент-Луис, когда Лютеру было два года. Он сбежал с женщиной по имени Вельма Стэндиш, и они обосновались там, в этом самом Ист-Сент-Луисе. Со временем он обзавелся лавкой, где торговал часами и там же их и чинил.

Всего братьев Лоуренс было трое: старший — Корнелиус, средний — Холлис, а младший — Тимон. Дядюшка Корнелиус частенько говаривал Лютеру, что тот мало потерял, живя без отца, потому как Тимон сызмальства был беспечный и нерадивый, питал слабость к женщинам и горячительному, бросил прекрасную женщину, Лютерову мать, ради какой-то дешевой потаскушки. Дядюшка Корнелиус, сколько Лютер его помнил, изнывал по Лютеровой матери, но любовь его была чистая и терпеливая, и та невольно принимала ее как должное, а с годами и вовсе перестала замечать. Таков уж мой удел, говорил он Лютеру вскоре после того, как совсем ослеп: иметь сердце, которое если кому и нужно, то только разбитое, в то время как младший брат, человек без принципов, так и притягивает к себе любовь, она сама словно льется на него с неба.

Лютер рос, глядя на единственную фотографию отца, сделанную способом дагеротипии. Он столько раз трогал ее большим пальцем, что черты отца смазались и расплылись. Когда Лютер повзрослел, уже трудно было сказать, похож ли он на родителя. Лютер никогда никому не признавался, ни матери, ни сестре, ни даже Лайле, как сильно его в детстве обижало то, что папаша — Лютер это знал — совсем-совсем о нем не думает. Что человек лишь глянул на ту жизнь, которую сам же привел в этот мир, и решил: мне будет лучше без нее. Лютер много лет представлял себе, как однажды с ним повстречается — гордым юношей с большими задатками — и увидит на отцовском лице сожаление и раскаяние. Но этого так и не случилось. И не случится.

Шестнадцать месяцев назад отец погиб вместе с сотней других цветных в пылавшем Ист-Сент-Луисе. Лютер получил эту весть через Холлиса. Печатные буквы на листке желтой бумаги казались сведенными судорогой, измученными:

ТВОЕВО ПАПУ ЗАСТРИЛИЛИ БЕЛЫЕ.

ГРУСНО ТЕБЕ СООБЧАТЬ.

Лютер вышел из грузового депо и двинулся к центру города; небо начинало темнеть. При нем был конверт, на обратной стороне которого дядюшка Холлис когда-то нацарапал свой адрес, отправляя это послание, и теперь Лютер вытащил конверт из кармана пальто и держал в руке.

Чем глубже он погружался в районы цветных, тем меньше верил своим глазам. Улицы были пусты. Лютер знал, что это в основном из-за гриппа, да, кроме того, незачем расхаживать по улице, где все дома стоят обгорелые, или с обрушенными стенами, или вовсе от них остались только обломки и зола. Лютеру это зрелище напомнило рот старика, где половина зубов выпала, пара сломана, а те немногие, что остались, кривые и ни на что не годятся. Целые кварталы обратились в огромные кучи пепла, перегоняемого ветром с одной стороны улицы на другую, туда и обратно. Такую массу пепла даже смерчу не унести. Эти места спалили уже больше года назад, а кучи все высятся. На этих обезлюдевших улицах Лютер чувствовал себя последним человеком на Земле, он подумал, что, если б кайзеру удалось переправить сюда через океан свою армию, со всеми аэропланами, бомбами и винтовками, армия эта не могла бы натворить тут бо́льших бед.

Все произошло из-за рабочих мест, Лютер это знал: белые рабочие парни убедили себя, что причина их бедности в том, что цветные отнимают у них работу, прямо-таки таскают еду со стола. И вот они явились — белые мужчины, и белые женщины, и белые дети. Начали с цветных мужчин, стреляли их, вешали, жгли, а кого-то даже загнали в реку и насмерть забили камнями, когда те пытались выплыть: эту работенку с камнями белые по большей части предоставляли своим детям. А белые женщины выволакивали цветных женщин из трамваев и пыряли кухонными ножами, а когда прибыла Национальная гвардия, она ничего не стала делать, стояла и смотрела, вот и всё.

— Папа твой, — рассказывал дядюшка Холлис после того, как Лютер появился у дверей его забегаловки и дядюшка отвел племянника в заднюю комнату и налил ему выпить, — папа твой пытался защитить свою лавчонку, хоть она ему ни гроша не приносила, так-то. Они ее запалили, кричали, чтоб он выходил, и, когда вокруг него загорелись все четыре стены, они с Вельмой выскочили наружу. Кто-то в него выстрелил, попал в ногу, ниже колена, и он лежал на улице. А Вельму отдали каким-то женщинам, и те стали бить ее скалками. Просто колотили ее, по голове, по лицу, по ляжкам, и она уползла в переулок и умерла, как собака помирает под крыльцом. Кто-то подошел к твоему отцу, он пытался подняться на колени, но не смог, все дергался и упрашивал их, и в конце концов пара белых просто встали над ним и стреляли, пока у них не вышли все патроны.

— Где его похоронили? — спросил Лютер.

Дядюшка Холлис покачал головой:

— Хоронить-то нечего было, сынок. Они подхватили его за голову и за ноги да и кинули в его же лавку, в самый огонь, так-то.

Лютер встал из-за стола и наклонился над маленькой раковиной; его начало рвать и рвало долго, он словно изрыгал из себя всю эту сажу, и огонь, и золу. В голове у него вихрем крутились вспыхивающие картинки: белые женщины крушат скалками черные головы, белые визжат от удовольствия и ярости, и тут же Декан поет в своей качалке на колесиках, и его отец пытается подняться на колени посреди улицы, а тетушка Марта и достопочтенный Лайонел Э. Гаррити, эсквайр, хлопают в ладоши и лучатся улыбками, и кто-то распевает «Славьте Христа! Славьте Христа!», и весь мир пылает, повсюду, куда ни поглядишь, и голубое небо заволакивает черным, и ярко-белое солнце исчезает за пеленой дыма.

Отблевавшись, Лютер прополоскал рот, и Холлис дал ему маленькое полотенце, и он промокнул им губы и вытер со лба пот.

— Плохи твои дела, парень.

— Нет, ничего, больше не тошнит.

Дядюшка Холлис еще раз медленно покачал головой, глядя на него, и налил ему еще:

— Я говорю, дела твои плохи. Тебя ищут, рыщут по всем нашим краям, по всему Среднему Западу, так-то. Ты поубивал кучу цветных в одном заведении в Талсе? Прикончил Декана Бросциуса? Ты что, совсем рехнулся?

— Откуда ты знаешь?

— Черт, да от этих слухов все гудит, парень.

— А что полиция?

Дядюшка Холлис покачал головой:

— Полиция думает, это кто-то другой. Кларенс, не помню фамилию.

— Болтун, — подсказал Лютер. — Кларенс Болтун.

— Точно. — Дядюшка посмотрел на него через стол, громко сопя своим приплюснутым носом. — Похоже, одного ты оставил живым. Кличка Дымарь?

Лютер кивнул.

— Он в больнице. Пока никто не знает, выкарабкается он или как, но он поведал, что это, мол, ты. И повсюду, от наших мест до Нью-Йорка, бандюги теперь охотятся за твоей дурной башкой, так-то.

— И почем она?

— Дымарь сказал — заплатит пять сотен за фото твоего трупа.

— А если Дымарь помрет?

Дядюшка Холлис пожал плечами:

— Уж кто бы ни прибрал к рукам Деканов бизнес, он позаботится, чтобы ты окочурился.

— Мне деваться-то некуда, — произнес Лютер.

— Двигай на Восток, парень. Тут тебе нельзя. И — черт побери — держись подальше от Гарлема, так-то. Слушай, а я ведь знаю одного парня в Бостоне, может, он тебя приютит.

— Бостон?

Лютер немного подумал, а потом смекнул, что думать об этом — пустая трата времени, потому как сейчас выбора у него никакого нету. Если во всей стране осталось одно-единственное вроде как безопасное место — Бостон… Так тому и быть, отправимся в Бостон.

— А ты? — спросил он. — Ты как, остаешься?

— Я? — переспросил дядюшка Холлис. — Я никого не убивал, так-то.

— Ну да, а здесь чего делать? Всё спалили. Я слыхал, цветные все уезжают. Ну, или стараются уехать.

— Куда это? Штука в том, Лютер, что наши уж как вцепятся в какую-нибудь надежду, так до самого конца жизни и не расцепляют зубы. Думаешь, где-то еще будет лучше, чем тут? Это будет просто другая клетка, мой мальчик. Иные клетки покрасивше прочих, но они все равно клетки, так-то. — Он вздохнул. — Хрен с ним. Слишком я старый, чтоб куда-то переезжать, да и потом, тут у меня самый что ни на есть дом, так-то.

Они посидели молча, прикончили питье.

Дядюшка Холлис отодвинул свое кресло и поднял руки над головой:

— Есть у меня комнатка наверху. Устроим тебя на ночь, а я пока кое с кем словечком перемолвлюсь. А утречком… — Он пожал плечами.

— В Бостон, — произнес Лютер.

Дядюшка Холлис кивнул:

— В Бостон. Все, чем могу.


В крытом товарном вагоне, поглубже зарывшись в солому, не снимая прекрасного Джессиного пальто, чтоб не мерзнуть, Лютер пообещал Господу искупить свои грехи. Больше никаких картишек. Никакого виски, никакого кокса. Больше не якшаться с игроками, с гангстерами, с теми, кто лишь подумывает о том, чтобы ширнуться героином. Никогда больше не поддаваться этому самому зову ночи. Он будет вести себя скромно, не станет привлекать к себе внимания, он заляжет на дно, он переждет. И если до него дойдут слухи, что он может возвратиться в Талсу, он вернется туда переменившимся человеком. Смиренным и раскаявшимся.

Лютер никогда себя не считал религиозным, но тут дело было скорее не в том, какие чувства он питал к Богу, а в его отношениях с религией. Бабка и мать — обе пытались вколотить в него баптизм, и он, как мог, старался им потрафить, чтобы они поверили, что и он верит, но все это не привлекало его. А в Талсе он еще дальше отдалился от Иисуса — видно, просто оттого, что тетя Марта, дядя Джеймс и все их друзья столько славили Его, что Лютер решил: ежели Христос и правда слышит все эти голоса, то Он наверняка предпочтет им тишину, а может, даже захочет вздремнуть.

Лютер повидал немало белых церквей, слыхал, как белые поют там гимны, возглашают «аминь» и потом собираются на крыльце со своим лимонадом и со своим показным благочестием, но он знал, что, если когда-нибудь подойдет к ступеням этих церквей голодающий или раненый, на его мольбу о помощи откликнутся очень просто — наставят на него дробовик.

Так что Лютер давно уже заключил с Господом такой договор: Ты иди Своим путем, а я буду идти своим. Но в вагоне товарняка что-то на него накатило, какая-то потребность придать своей жизни значение и смысл, пока он не исчез с лица земли, оставив на ней отпечаток не более глубокий, чем остается после навозного жука.

Он катил через Средний Запад, опять через свой Огайо и потом на северо-восток. Хотя его попутчики, вопреки всему, что ему доводилось слышать, были людьми вполне приличными и хотя железнодорожные копы ни разу ни к кому из них не прицепились, он все равно волей-неволей вспоминал, как совсем недавно ехал в Талсу вместе с Лайлой, и тоска в нем все росла, вытесняя из его души все прочие чувства. Он забивался в углы вагонов и редко отваживался с кем-нибудь заговорить.

В поезде Лютер был не единственным, кто от чего-то удирал. Здесь ехали те, кто убегал от повесток в суд, от полицейских, от долгов, от жен. Другим просто требовалась перемена. Но всем им нужна была работа. А газеты в последнее время пророчили новый спад в экономике. Мол, времена промышленного бума прошли. Военные производства закрываются, и на улицы вот-вот выкинут семь миллионов мужчин. А еще четыре миллиона вернутся из-за океана. Того и гляди, явятся одиннадцать миллионов мужиков, а рабочих мест нет.

Один из этих одиннадцати миллионов, громадный белый парень по кличке ББ, которому станком когда-то расплющило левую кисть в блин, разбудил Лютера в его последнее утро на этом поезде, резко распахнув дверь, так что ветер дунул Лютеру в лицо. Он разлепил глаза и увидел, что ББ стоит у раскрытого проема, а мимо него несутся всякие сельские пейзажи. Рассветало, и луна еще висела в небе, точно собственный призрак.

— Славная картинка, а? — ББ дернул головой, указывая на луну.

Лютер отделался кивком, после чего зевнул в кулак. Подергал ногами, стряхивая сон, и подошел к ББ. Небо чистое, голубое, строгое. Воздух холодный, с таким свежим запахом, что Лютеру захотелось положить его, этот воздух, на тарелку и съесть. Они проезжали мимо замерзших полей и голых деревьев. Казалось, мир спит. Под ясным небом такой голубизны, какой Лютер никогда еще не видел, все было до того прекрасно, что Лютеру захотелось показать это Лайле. Обхватить руками ее живот, уткнуться подбородком ей в плечо, спросить, видела ли она когда-нибудь что-то такое же голубое. За всю жизнь, Лайла? Хоть когда-то?

Он отступил от двери.

«Пусть все идет как идет, — подумал он. — Пускай идет как идет».

Он отыскал в небе блекнущую луну и стал смотреть на нее. Не сводил с нее глаз, пока она не растаяла совсем и пока студеный ветер не пробрался ему под пальто.

Бейб Рут и пролетарская революция