Кола Брюньон — страница 7 из 44

Ни один из нас не сдался, пока оставалось еще хоть что-то, чем можно было набить утробу. Будь благословен Господь, который дал нам возможность в столь небольшой по объему желудок вмещать столько яств и пития. Было на что посмотреть, когда затеяли соревнование – у кого больше вместит брюхо: отшельник из Сен-Мартен-де-Везле по прозвищу Короткое ухо, сопровождавший везлейцев (сей великий исследователь первым подметил, что осел может реветь только с задранным хвостом) и наш (не осел, конечно) Дом Анкен, заявлявший, что раньше был карпом или щукой, до такой степени он не переносил воду, наверняка в прежней жизни изрядно перепил. Словом, когда мы, везлейцы и кламсийцы, встали из-за стола, в нас прибавилось уважения друг к другу по сравнению с тем часом, когда мы брались за потаж: только за столом и познается, чего стоит человек. Кто любит вкусно закусить, того люблю и я: натура в нем бургундская тотчас видна.

Наконец, чтоб уж окончательно нас сдружить, когда мы переваривали обед вместе, показалось войско господина де Невера, посланное нам на подмогу. Ох и посмеялись мы, и оба наши стана очень вежливо попросили их повернуть назад. Они не посмели настаивать и ушли, пристыженно повесив головы, словно побитые собаки, которых овцы послали куда подальше. Обнимаясь, мы приговаривали: «Что мы дураки, чтобы драться ради наших сторожей! Не будь у нас врагов, они бы их выдумали, ей-же-ей! Чтобы спасти нас! Благодарим покорно! Мы сами себя спасем, нам то не зазорно. Боже, спаси нас от наших спасителей! Бедные овцы! Если бы нам нужно было защищаться только от волка, еще куда ни шло. Но от самого-то пастуха спасет нас кто?»

IIIБревский кюре

Первое апреля

Как только дороги очистились от незваных гостей, я решил безотлагательно пойти навестить своего друга Шамая. Не то чтобы я очень уж беспокоился о его судьбе. Он хват и умеет за себя постоять! Но все же… покойней делается, коли своими глазами убедишься, что дальний друг жив-здоров… И потом нужно было размять ноги.

Никого не поставив в известность о своем намерении, я шел себе, насвистывая, по берегу реки, текущей у подножья покрытых лесом холмов. По молоденьким листочкам барабанили капельки дождя, – будь благословенны эти слезки весны, – который то затихал, то вновь припускал. В высоких стволах нежно цокала влюбленная белка. В лугах тараторили гуси. Дрозды звонко и пронзительно свистели, а синичка выводила свое: титипьют, титипьют

Уже в пути мне пришло в голову зайти в Дорнеси еще за одним моим другом – нотариусом, мэтром Пайаром: мы как Грации, только втроем составляем полный комплект. Я нашел его в конторе, он что-то там царапал, занося на бумагу, какая сегодня погода, что он видел во сне и что думает о происходящем. Подле него рядом с томом «De Legibus»[8] лежала открытая книга «Пророчеств магистра Мишеля Нострадамуса»21. Когда ты всю жизнь носу не кажешь из своего жилища, мысли-то все одно на месте не удержишь, они, как скакуны, отыгрываются и уносятся в долы мечтаний и рощи воспоминаний; голова за неимением возможности круглой машиной управлять, что случится в будущем с миром, пытается прозревать. Говорят, все предначертано, верю, но признаюсь, мне удавалось признать правоту предсказаний «Центурий» о будущем, только когда они сбывались.

Увидев меня, добряк Пайар весь засветился, и дом сверху донизу зазвенел от раскатов нашего хохота. Уж как я был рад тому, что вижу его: невысокий, склонный к полноте, с рябой физиономией, широкоскулый, с красным носом, прищуренными глазками, живыми и хитрыми, с хмурящимся видом, вечно брюзжащий на погоду, на людей, но в душе добряк, весельчак и еще больший забавник и балагур, чем я. Хлебом его не корми, только дай с суровым видом выдать тебе какую-нибудь несусветную околесицу. Одно удовольствие смотреть, как он важно восседает за столом с бутылкой в руках, призывая Кома и Мома22 и громко распевая свою песенку. Радуясь тому, что видит меня, он держал мои руки в своих – толстых и неуклюжих, но во всем напоминающих его самого: таких же бедовых, чертовски ловких, умеющих и играть на разных инструментах, и пилить, и точить, и переплетать, и столярничать. Он все сделал в своем доме своими руками, и пусть все это некрасиво, но это его рук дело и, красиво или нет, но то его портрет.

Чтобы не утратить привычки жаловаться и на то и на сё, он поупражнялся, кляня все подряд, я же, ему переча, стал напропалую хвалить и се и то. Его можно назвать Доктором Все-к-худшему, меня – Доктором Все-к-лучшему: это у нас такая игра. Он разворчался на своих клиентов, и то сказать, платить они не спешат – некоторым из долговых обязательств уже лет тридцать пять, – и, хотя это в его интересах, он не торопит своих должников. Есть и такие, что расплачиваются, но как бог на душу положит и когда им вздумается, часто натурой: корзиной яиц или парой кур. Так здесь принято, и, если б он стал требовать положенные ему деньги, это было бы воспринято как оскорбление. Ворчать-то он ворчал, но на все махнул рукой; сдается мне, на месте своих клиентов, он поступал бы в точности, как они.

К счастью для него, того, чем он владел, ему было достаточно. Кругленькое состояние давало навар, как курочка яйца. Сам он мало в чем нуждался. Застарелый холостяк он не был волокитой, а что касается того, чтоб поесть в свое удовольствие, природа в наших краях о том позаботилась сполна – чем не скатерть-самобранка наши поля? Виноградники, сады, рыбные садки, крольчатники – все это ломящиеся кладовые с запасами еды. Больше всего средств у него уходило на книги, которые он показывал, но издалека (одалживать их кому-то – этого у него, у стервеца, и в заводе не было), да еще на подзорную трубу, мода на которую пришла недавно из Голландии. Он оборудовал себе на крыше среди печных труб шаткий помост, с которого с многозначительным видом вглядывался в небесный кругооборот, пытаясь расшифровать, ничего в том особо не смысля, азы наших судеб. Вообще-то, он в это не верит, но ему нравится делать вид, что верит. В конце концов мне это понятно: приятно, право, из своего окна глядеть, как зажигаются и гаснут огоньки в небесной вышине, это все равно что наблюдать за барышнями, что проходят мимо – можно вообразить, какие в их жизни происходят перипетии, интриги, какие заводятся романчики; правда это или нет, забавно ведь смотреть кому-нибудь вослед.

Мы долго обсуждали недавнее диво – огненный кровавый меч, прорезавший ночное небо в минувшую среду. И каждый давал свое объяснение, вцепившись в него mordicus[9]. Но в итоге выяснилось, что ни он, ни я ничего не видели. Поскольку в тот вечер мой дорогой астролог заснул у своей подзорной трубы. Когда среди ты дурачин, то Господу хвала: ты не один. С этим нетрудно примириться. Что мы и сделали с большим удовольствием и весело.

Вышли мы из дома, решив ни о чем таком кюре не рассказывать. И двинулись прямо через поля, поглядывая на молодую поросль, розовые побеги кустов, птиц, строящих гнезда, стервятника, описывающего над долиной круги. Смеясь вспоминали добрую шутку, которую сыграли некогда с Шамаем. Месяцы и потоки пота и крови ушли у нас с Пайаром на то, чтобы научить большого дрозда, посаженного в клетку, гугенотскому песнопению. После чего мы его выпустили в сад нашего друга – кюре. Сад пришелся дрозду по душе, и он сделался наставником других деревенских дроздов. Шамай, которому во время чтения служебника мешал их хорал, себя крестом осенял и, ругаясь на чем свет стоит и думая, что в его саду поселился бес, изгонял его, а потом, вконец остервенев, спрятался за створкой окна и стрелял в нечистую силу из ружья. Хотя сказать, что он был совсем уж одурачен, все-таки нельзя: когда бес был повержен, почему бы его было не съесть…

Так за разговорами мы дошли до Брева.

Деревня, казалось, была погружена в сон. Дома вдоль дороги стояли днем погожим раскрытыми настежь навстречу весеннему солнцу и любопытным прохожим. Вокруг ни одного человеческого лица, только у ямы с водой ребячий зад, который, судя по всему, дышал воздухом. Но по мере того как мы с Пайаром, держа друг друга под руку, продвигались по направлению к центру деревни по дороге, устланной соломой и коровьими лепешками, все громче становился гомон человеческих голосов, напоминающий жужжание потревоженных пчел. Выйдя на площадь перед церковью, мы оказались в толпе о чем-то судачащих, жестикулирующих и орущих людей. Посередине, на пороге приоткрытых врат церковного сада, стоял красный от негодования и рычащий Шамай, показывавший своим прихожанам кулаки. Нам было интересно понять, в чем дело, но мы слышали лишь шум голосов: «Саранча, черви, жуки и гусеницы…23 Cum spiritu tuo[10]»

– Нет! Нет! Не пойду! – кричал в ответ Шамай.

– Черт побери! Ты наш кюре? Отвечай: да или нет? Если это так (а это так), ты обязан служить нам, – неслось в ответ.

– Болваны, я служу Господу, а не вам…

Заварушка была знатная. Шамай, чтобы поставить в ней точку, захлопнул ворота перед самым носом окормляемой им паствы; через решетку можно было еще видеть, как одна его рука по привычке умильно окропляла своих прихожан, посылая на их головы дождь благословения, а другая призывала на землю гром проклятия. В последний раз в окне мелькнул его круглый животик и топорное лицо; в силу невозможности донести до вопиющих свою точку зрения, он приставил к своему носу большой палец одной руки и, зацепив за мизинец этой руки большой палец другой руки, показал им нос. Вслед за чем ставни закрылись, и дом обрел непроницаемый вид. Крикуны утомились, площадь стала пустеть, и мы, просочившись сквозь поредевшую толпу зевак, смогли взяться за дверную скобу.

Однако нам пришлось долго барабанить в дверь. Упрямый осел не желал отворять.

– Господин кюре! Откройте! – как мы ни изощрялись, на разные лады меняя голоса из желания поразвлечься, он не отвечал.