Колдун (СИ) — страница 2 из 3

И стало вдруг Сёйне так легко-легко, словно снова она очутилась в заснеженном своем тереме, и не было у нее тяжелых шелковых покрывал, расшитых драгоценным бисером, и грелись собаки у очага, и звенели медные струны айны. Полилась песня севера над бескрайней степью — сильная, чистая, славящая битвы и смерть в бою.

И где-то далеко-далеко вздрогнул отец Сёйне — защемило вдруг сердце.

С тех пор день ото дня расцветала северянка. А на белом холсте, как изморозь на окне, проступали черты Аю. Жены, давно прознавшие, зачем ходит Сёйне к берегу ручья, сердились на нее — мол, позорит она хана, но ничего поделать не могли. А потом младшая из них, та, что нравом была похожа на степную кошку, пробралась ночью к шатру хана, обошла лекарей и шепнула мужу на ухо:

«Похитил колдун сердце твоей северянки».

И хотела уже сбежать так же тихо, как и пришла, но тут схватил ее хан за рукав:

«Расскажи больше. Что за колдун?»

А та и рада наушничать.

«Говорят, что глаза его темнее ночи; говорят, что кожа его белее молока; говорят, что степные розы цветут в его волосах, а всякий, кто взглянет на него — потеряет покой».

И, хотя была на дворе густая, как вязкое масло, ночь, в тот же миг повелел хан привести к нему Сёйне. Разбудили ее слуги без жалости и, босую, простоволосую, повели к шатрам — даже покрывала на голову накинуть не позволили. Услышала Сёйне обвинения и улыбнулась:

«Сам ты, господин, горе выдумал, сам же его и испугался. Верна тебе была и впредь буду».

«Почему же ты тогда всякий день к нему спешишь, как и к любимому мужу не спешила?» — хан брови нахмурил, а младшая жена, та, что от кошек степных лукавства зачерпнула, из-за плеча его выглядывает, улыбается довольно. Все ей ссоры в радость. Чем больше шуму — тем лучше.

«Потому хожу, что портрет его пишу. Тонкой кистью, на белом холсте, драгоценными красками… А как завершу работу свою, то даже ты увидишь, что не простой я откуп от войны, что у меня душа и дар есть, а не только белая кожа и медовые волосы».

Тут хан засмеялся, как смеется седая гора, обрушивая лавину на беспечного путника:

«Зачем жене дар, зачем душа? Нет, полно меня позорить. Завтра велю разложить костер высокий. Колдун не колдун, а от огня никто не убережется».

Сказал так хан, хлопнул в ладоши, призвал слуг и воинов. Сёйне он повелел запереть в доме и не пускать никуда, а еще — снести весь хворост к ручью и маслом пропитать. И, прогнав лекарей прочь, поднялся хан с ложа, надел стеганый доспех и сам во главе воинов пошел за колдуном. Даже о ранах своих позабыл.

Ждал его Аю на пороге своего дома, будто заранее знал обо всем — знал и встретил смехом:

«Вижу, ревность тебя отравила, молодой хан! Хочешь, приготовлю тебе лекарство? Всего-то нужно выпить залпом кувшин кислого молока да закусить солеными грибами — и точно тебе не до пустой ревности будет».

Разозлился хан:

«Что за лекарство? Вот увижу я, как звери твои кости растащат — это меня точно излечит!»

«А это, — отвечал Аю, — вряд ли. Против меня ни один зверь не пойдет».

И долго они еще так спорили, да надоело младшей жене ждать. Тайком пробежала она в середину деревни, к колодцу, сорвала с головы своей покрывало, растрепала волосы и стала громко плакать и причитать:

«Ой, горе, горе этой деревне и людям ее! Навлек на них беду колдун Аю! Хотел он хана великого проклясть, со свету сжить — да не вышло! И теперь гневается хан, грозится деревню дотла сжечь, если не отдадут ему колдуна злокозненного! Ой, горе, горе!»

Заслышав этот плач, люди стали выходить из домов и оглядываться испуганно. А кое-кто тут же и припомнил, что-де глаз у Аю нехороший, что не стареет Аю уже много лет, что пропадает куда-то в полнолуние… И стали роптать люди:

«Зачем нам такой колдун? Раньше без него жили — и горя не нажили, а с ним и горе тут как тут, на пороге стоит — открывай, мол, хозяин!»

Сбились в стаю — куда там степным собакам! — и пошли к дому Аю. Смотрят — а хан-то уже от злости побагровел, кулаками потрясает, а слова уже сказать не может. Аю же как стоял на пороге, так и стоит — зубоскалит только.

…Так и не вспомнили потом, кто первым камень бросил. Но где один, там и второй, где второй, там и третий… Будто в дурмане это было. Лишь тогда опомнились люди, когда заголосила старуха Кимет:

«Птицы замолчали, птицы замолчали! Что же вы делаете-то? Птицы замолчали…»

И заплакала.

И глупый был это крик, но страшно сделалось всем. Даже хану; только он-то страха показать не мог — нахмурился, рукою махнул:

«На костер его, жечь!»

Будто и не боялся ничего.

Тронули воины слуг легонько копьями — не до крови, а так, подбодряя, смелость внушая. Разок-другой без толку, а на третий зашевелились слуги, поплелись к колдуну, что лежал окровавленный у порога своего дома, подхватили его за руки — за ноги — и потащили к ручью, где сложена была высокая куча хвороста. Раскачали-раскачали — и закинули на самый верх.

Увидела это младшая жена и побежала к дому, где заперли северянку. Смеется под окном, заливается:

«А колдуна-то твоего жечь собираются! Не ходить тебе с ним больше к ручью, не позорить хана! Станешь ты опять примерной женой, будешь нас слушаться, нас рисовать тонкой кистью на белом холсте!»

Услышала эти речи Сёйне — забилась, как птица в клетке, что грудью бросается на прутья, пусть и не может их сломать. А младшая жена все не унимается:

«Чуешь, дымом понесло? Это костер разгорелся!»

«Слышишь, люди поют? Это радуются они, что колдун погибает».

«Слышишь крик? Это он, он, Аю твой кричит!»

И правда — замерла Сёйне, и знакомый голос коснулся ее ушей. Искажен был он от боли, но все так же чист и звонок. От горя еле живая, выдернула Сейне из-за пояса синюю травинку, прикусила ее — и упала замертво.

Костер догорел, и пепел по ветру развеяли. А хан, довольный, возвратился в свой шатер. Младшую жену он позвал к себе и наградил ее кольцами, серьгами и звонкими браслетами.

А потом узнал, что Сёйне с той самой ночи так и не очнулась — и испугался. Сразу вспомнилось ему, как красива была северянка — белокожая, златовласая, с глазами, будто ясное небо. И созвал хан всех лекарей, каких мог найти, но никто так и не сумел ее исцелить. Тогда старшая жена, что была мудрее всех, посоветовала ему клич кинуть — мол, кто вылечит северянку, тому достанутся несметные сокровища. А какие — не говорить; любопытство лучший погонщик, чем алчность.

Так хан и сделал.

И потекли к нему рекою лекари, и чудотворцы, и лгуны простые, и от всех было одинаково мало проку. А потом пришел к шатру его сгорбленный старик в гнилых лохмотьях, от которого пахло дымом и красными цветами харем-нар, что только на курганах растут.

Стал хан, как и прежним соискателям, обещать ему чудесные сокровища, но старик поднял сморщенную руку и сказал хриплым голосом:

«Не надо мне богатств. А отдай мне то, что для твоей жены дороже жизни оказалось».

Побледнел хан, вспомнив колдуна.

«Нет такого сокровища у меня».

«Ну, что ж, — произнес старик и на ноги поднялся. — Тогда я пойду».

«Постой, — испугался хан. — Солгал я. Осталась одна вещь от того, кто для Сёйне дороже жизни стал. Портрет, нарисованный тонкой кистью на белом холсте. На нем колдун, как живой».

Обрадовался старик:

«О, мне это подойдет. Вели принести портрет в шатер к жене твоей. Я же войду в тот шатер с закатом. И пусть до рассвета никто меня не тревожит, иначе лечение не выйдет».

А у хана уже от запаха дыма и цветов голова кругом пошла. Каждое слово старика верным ему казалось; кивнул он, в ладоши хлопнул, призвал слуг — и точь-в-точь повторил им просьбу странника.

Как только пала на землю ночь, черная, как перья птицы нарун, слуги принесли в шатер, где лежала Сёйне, драгоценный портрет, проводили к изголовью северянки старика со всем почтением — и удалились. И только они вышли, как сбросил старик рваные покрывала, подошел к портрету — и провел по нему рукою.

«Не время, — прошептал старик. — Пусть луна взойдет».

Сказал так — и прорезал в шатре узкую щель. А когда поднялась царица небес на звездное пастбище, когда заструились бледные лучи на помертвелую степь и один самый тонкий луч проник в шатер и коснулся портрета — стал вдруг старик молодеть. Глядь — почернели седые волосы; расцвели в них розы, прежде сухие; кожа, коричневая от солнца и ветров, стала снова белой и нежной, как молоко; а глаза его стали как черное стекло.

Посмотрел Аю на свои руки молодые, рассмеялся и сказал:

«А вот теперь пора».

Вынул он из своих волос синие травинки, растер их с лепестками степной розы, искупал в лунном свете — и возложил на губы Сёйне. И мгновения не прошло — распахнулись ее глаза.

Увидела Сёйне колдуна и улыбнулась:

«Так я и знала, что ты обманул меня. А говорил ведь, что сильней яда, чем жар-траве, во всей степи не сыскать».

Аю только рассмеялся:

«Да разве б я тебе смог яд отдать? Нет, царевна. И не надейся, что убежишь от меня в смерть. Пойдем лучше отсюда вместе, — вздохнул, глаза смущенно опуская: — Правда, жизнь у меня нелегкая. То там, то тут на костер отправят… Я уже весь до костей дымом пропах, а им все мало».

«Ничего, — утешила его Сёйне. — Я к запаху краски с детства привыкла, меня каким-то дымом не напугаешь».

И долго еще они разговаривали, но неумолимо было время, и рассвет в двери небес постучался. И с первым лучом солнца растаяла, как весенний лед, северянка, и с нею исчез Аю.

Утром хан со своей свитою вошел в шатер, но увидел там лишь портрет. Смеялся с белого холста Аю:

«Глупый, глупый! Не уследил за женой — она теперь моя будет».

И никто, кроме хана, этого смеха не слышал; захотел хан выбросить тот портрет в огонь — но не смог, рука плетью повисла, язык онемел — и не прикажешь даже ничего.

Молча развернулся хан и покинул шатер. А портрет на месте оставил. Говорят, что нашел его потом странствующий мудрец, отвез на север и продал за большие деньги какой-то знатной госпоже.