Колдун — страница 3 из 41

Я растерялся. С самого уже начала, когда он сказал про «надтреснутую душу».

— Что вы называете «строить жизнь»?

— Ну... Все, что вокруг нас и в нас, — это и строят.

— В таком случае и «надтреснутые души» тоже строители.

— Совершенно верно. Но как-то получается, что иной идет, а за ним — пепел и обломки. Чудно, не правда ли: строя жизнь, уничтожать?

— Да, чудно, — ответил я потерянно.

— Да вы не подумайте, ради бога, что я про вас. Я — вообще, к тому, что напролом — не позиция. Зрячим надо быть, вот что. Это главное условие. Не просто видеть, а зрить. И просто глаз недостаточно. — Он снова засмеялся. — А то ведь знаете, как ожечься можно!

Я тоже заставил себя засмеяться.

— Вы, наверно, не раз обжигались. — Я сказал и тут же пожалел: лицо его дрогнуло, сразу как бы отдалилось, замкнулось. И хотя он продолжал улыбаться, видно было, что я задел его и, может быть, больно, и ему жаль меня, такого дурака.

— Случалось, — сказал он. — А как же?! Кому, не ожегшись, удавалось, а? Подите-ка, сыщите такого...

Вот такой у нас состоялся первый разговор, и я потом злился на себя за неудачную попытку повернуть «по душам», за несдержанность и мальчишество. Он продолжал время от времени наведываться, но такого длинного разговора между нами больше не получалось; мы обменивались лишь обычными, расхожими приветствиями и фразами. И жизнь моя в общем текла, как и раньше, до знакомства с Николаем Петровичем, — плавно, размеренно, невозмутимо, хотя я и чувствовал легкую неуютность при упоминании имени соседа и старался не признаваться себе, что причина — в ревности к его первенству и авторитету.

Однажды, когда мы с Ритой сидели на берегу, на камнях и смотрели закат, она сказала, что он воевал в этих местах. Странное дело: я как раз тоже думал о нем. Рита читала, время от времени взглядывая на заходящее солнце, я молчал, по привычке пытаясь сосредоточиться на сути перемен в моей жизни, и невольно вспоминалось про «формулу», про «надтреснутые души», и выплыл его образ. Мысли о нем скоро захватили меня целиком, каким-то непостижимым образом соотносясь с закатом, — я смотрел на закат и думал о нем, когда Рита вдруг произнесла:

— Он воевал в этих местах. — Она была во власти сильного, неумело сдерживаемого волнения, лицо напряглось, стало бледным, крепко сцепленные пальцы стискивали книжку. — Его очень тяжело ранило, обгорел... чуть не истек кровью. В госпитале еле выходили... Отняли ногу, она отгорела почти... А потом жена написала ему, что он, такой, ей не нужен... Как это страшно жестоко! — Глаза ее сверкали. — Как бесчеловечно, бездушно. Дико. Низко...

Солнце коснулось воды и начало быстро сплющиваться, затем вдруг оболочка его снизу порвалась и оно растеклось по горизонту тонкой оранжевой полосой.

— Он вышел из госпиталя и никуда не уехал. Остался. Навсегда. — Голос Риты постепенно остывал, становился задумчивым. — Сделался здешним человеком. Он говорит, что тут его вторая родина...

Все это никак не гармонировало с понятием «тургеневский уголок», расстаивало, путало меня. Жалость к нему смешивалась с досадой, что вот, именно он, а никто другой, он — уважаемый, авторитетный, ко всему здесь причастный — становится причиной диссонанса. И я постарался сказать как можно спокойнее:

— Что ж, он прижился, действительно стал своим. Вот — даже известным стал... Как-то, честное слово, не укладывается, что он цветовод. Что-то другое ему подходит... Что-то другое... Но что?

— Не любите вы его, — угрюмо произнесла Рита.

С этим я не хотел соглашаться.

— Нет, Рита. Не любить Николая Петровича мне не за что. Просто вы все — как бы свои, а он — сосед, то есть все-таки чужой.

— Он не чужой! Вы не знаете!

— Чего я не знаю?

— Он лечит бабушку!

— Он и врач? — удивился я.

— Нет. Он не врач. Но он лечит. — Рита быстро взглянула на меня и нервно поморщилась. — Возможно, вы не поймете.

— Не врач и лечит... Знахарь?

— Вот видите! Сразу и решили. Не знаете, а решили...

— Я не решил, а просто предположил. Логически ведь так вытекает. А бабушка разве болеет?

Рита помолчала, глядя на закат.

— Раз уж вы все равно у нас живете, то, конечно, рано или поздно узнаете... А может быть, вам тетя Анна уже рассказала?

— О болезни бабушки она не рассказывала, — осторожно ответил я, боясь каким-нибудь неуместным словом спугнуть ее доверчивость.

— Конечно, — со вздохом проговорила она, — бабушка очень старая. Но мы не хотим, чтобы она умирала. Мы все ее любим... Да ведь и совсем не обязательно умирать в таком возрасте. Вот врач говорит: «Предельный возраст». А почему он предельный? Люди живут и дольше. Да бабушка и не выглядит девяностодвухлетней, ей гораздо меньше дают — вы же сами видите! Какой же это предельный возраст?!

— Все зависит от того, как себя сохранил организм, — осведомленно сказал я. — Лев Толстой, например, считал, что нормально человек мог бы жить сто сорок, сто шестьдесят лет. А некоторые ученые доказывают, что и все двести.

— Ну вот видите! А этот врач тогда: «Биологическая энергия организма иссякает». Просто они не хотят со старыми возиться. Что им старые? Никакой пользы от них они не видят. А если разобраться, то без бабушки у нас было бы, может быть, все не так! Вы не знаете! А Николай Петрович знает! Потому и готов в любую минуту помочь.

— Не думал, что так надо бояться за бабушку, — не решаясь прямо спросить о болезни, пробормотал я.

Рита не заметила моей уловки и доверительно сказала:

— Понимаете, она засыпает.

— Засыпает?

— Да. Вот так, ни с того ни с сего. Наваливается вдруг какая-то ужасная сонливость, и она не может встать, не желает, никто не может ее поднять. А Николай Петрович может.

— Интересно...

— Это не интересно, а страшно. Если бы вы видели! И ясно, что слышит, и понимает все, а встать сил нет. Стонет так... Как будто напрягается подняться, а никак. В первый раз, пока вызвали врача, она уже совсем... В больницу тогда увезли, еле выходили. Это — три года назад. Потом было еще... А знаете, как отсюда до скорой помощи дозваниваться?! Кое-как вызовешь этого врача, дождешься, надеешься потом, а он... «Ни за что ручаться нельзя — возраст»... Вот так один раз и догадались Николая Петровича позвать. И хорошо сделали. И с тех пор уже врачей не вызываем. Уже три раза он вылечивал. Можно сказать, спасал...

История эта плохо укладывалась у меня в голове, я готов был все списать за счет буйной Ритиной фантазии.

— Пощечина отечественной медицине?

— Ну да, вы думаете, что мы верим в колдовство какое-то. — Она снисходительно усмехнулась и отвернулась. — Николай Петрович удивительный, особенный человек. Он собой жертвовать готов, да! — яростно бросила она, словно я возражал. — Он, если хотите, любит тетю Анну, но отказывается от нее, потому что считает, что такой... безногий и старый, исковеркает ей жизнь. Вот! Опять этот проклятый возраст... — Она вскочила с камня, пошла к берегу.

В мыслях моих все совсем перемешалось, и я, чтобы не выдать смятения, постарался как можно миролюбивее и беспечнее засмеяться.

— Ах, Рита, ты выдумщица! Ах, и спорщица! Да ведь я же действительно ничего этого не знаю. И ничего предосудительного не думаю. Поверь, я рад за Ольгу Андреевну, что все так хорошо обходится с ней. И конечно, спасибо Николаю Петровичу. За бабушку, я уверен, стоит побороться, я ее глубоко уважаю, она редкий и прекрасный человек!

Рита замедлила шаги. Я догнал ее, и мы медленно пошли вдоль воды. Навстречу давила тугая стена свежего, сырого воздуха. Полоса на горизонте стала карминовой.

— Странно, — проговорила она.

— Что странно?

— Странно, что тетя Анна не рассказала вам. Наверно, побоялась.

— Чего ей бояться?

— Ну, например, вы подумаете, что она мракобеска какая-то и так далее. Она же хочет, чтобы думали, что она современная женщина, без предрассудков. — В голосе Риты мелькнуло ехидство. — Конечно, стыдно в тридцать семь лет показаться кликушей... А мне не стыдно! Думайте, что хотите!

— Ничего такого мне и в голову не приходило, — искренне сознался я. — Ты уж вообразишь тоже...

— Ничего я не воображаю, к сожалению...

— Ты сказала, что Николай Петрович любит Анну? — Я говорил, словно крался. — Ну... а она?

— Она... она по-другому смотрит на возраст. — Рита вздохнула. — Не помню, вычитала я или само придумалось: человеку ровно столько лет, на сколько он себя чувствует.

— Пожалуй, это верно, — согласился я.

— По-моему, она его не любит... Ну, так, чтобы... стать его женой.

— Да, — сказал я. — Ты уж извини, Рита... не прими за праздное любопытство все эти мои... расспросы. Поверь, тут совсем не праздное любопытство.

— А что? — Она прямо посмотрела мне в глаза.

— Что? — Я растерялся, и как-то само собой сказалось: — Поиски себя. — И стало сразу легче, проще. В самом деле, почему я не могу ей рассказать о себе, своих метаниях, поисках истинного места в жизни, своей дороги? Почему не выговориться, не распахнуться?! Поймет она или не поймет, это, в конце концов, все равно. Скорее всего, не поймет, востщеславится, что учитель перед нею, соплячкой в сущности, так разоблачился, но не исключено, что заодно и вывод какой-то путный сделает, то есть исповедь моя немножко станет и проповедью, назиданием, что, конечно же, педагогично. И в ответ, может быть, тоже раскроется, и я узнаю о «тургеневском уголке» своем что-то новое. Ну, а если все-таки поймет, то тем более одарит — откровенностью за откровенность, открытостью за открытость.

Меня понесло. Я забыл (как, впрочем, и раньше забывал во время наших споров), что передо мной шестнадцатилетнее существо, полузнакомое и зеленое, способное понять в моих словесных везувиях разве что только самые общие места, мне вдруг страстно захотелось сказать все, я испытывал что-то вроде того, что испытывал при первой встрече с Николаем Петровичем, когда потянуло на разговор по душам, только теперь было свободнее,