Колечко — страница 4 из 26

— А кто такой сватался, смею спросить без церемонии?

— Адам Адамович.

— Какой Адам Адамович?

— Господин Братшпис. Он хоть и неправославный, да очень хороший человек, и не без денег.

— А отчего Аннушка не хочет за него?

— Бог ее знает; полюбился ей молокосос, Григорий Александрович. От роду ему 25 лет, денег ни гроша, да и в картишки, говорят, поигрывает; какого тут ждать пути.

— Ну, однако ж, матушка, ведь в вашей родительской власти, не скажу принудить, но уговорить Аннушку, сделать по-вашему.

— Было бы по-моему, Матрена Тимофеевна, да муж-то мой, Бог с ним, ни слова не говорит. Кабы он прикрикнул, дело бы давно слажено было.

— Неужели же вы и его даже не можете уговорить?

— Нет, ничем; уж пыталась, да все нейдет. А в другом-то во всем, только слово скажи я, так он рад хоть в огонь. Отчего бы это, казалось; так нет, Адам Адамович ему-де не нравится. Что за причина!

В этом интересном месте разговор двух дам был прерван приходом господина Братшписа, который, подошед к чайному столу, сел возле Марьи Алексеевны с таким видом, как будто хочет вступить с нею в разговор.

Догадливая Матрена Тимофеевна тотчас смекнула дело, встала с места и удалилась, шепнув хозяйке на ухо:

— Я оставляю вас одних; вы мне потом расскажете.

Братшпис, понюхав табаку и несколько прокашлявшись, спросил хозяйку о ее здоровье.

— Слава Богу, батюшка, Адам Адамович! Как вы можете?

— Я ни то, ни се; страдаю иногда насморком и головными болями, но это не важные недуги. Да хоть бы и другое что поважнее, так не беда бы: физические болезни кое-как переносишь, а нравственные…

— Ах, царь небесный, что за такие нравственные болезни; верно, от дурного нрава, каприза, или разлитие желчи от злости?

— Нет, Марья Алексеевна, — возразил Братшпис, прикусив улыбку, — вы меня не поняли; я говорил фигурно: под болезнями нравственными разумел я страдания сердца, огорчения, обманутые надежды.

— А кто же вас обманывал?

— Никто; я сам себя обманывал.

«Я всегда говорила, что Адам Адамович умный человек, — думала про себя Марья Алексеевна, — говорит так красно, так хорошо, так фигурливо, что я, глупая, ничего не понимаю». Помолчав несколько, она спросила Братшписа:

— Как же это было, батюшка, что вы сами-то себя обманули?

— Очень просто: я думал, я льстил себя сладкою надеждою, что дочь ваша не отвергнет моих предложений, что она согласится быть подругой моей жизни, и ошибся. Вот каким образом я себя обманывал.

При слове дочь Марья Алексеевна совсем переконфузилась, а по окончании фразы она не знала, куда ей деваться.

«Ах я, безмозглая, — думала она, — ах я, недогадливая; он мне целый час толкует об Аннушке, а я думаю, что все об насморке да об желтухе. Так вот что значит фигуристо! Ах я, дура; придет же в голову такая дрянь. Беда с умными людьми!»

Оправившись от первого впечатления Братшписовой фразеологии, Марья Алексеевна сочла нужным поправить недогадливость свою решительным движением.

— Я вам скажу, Адам Адамович, что вам надобно уговаривать моего мужа: если он захочет, так дело будет кончено; а я одна, при всем желании вступить с вами в родство, право, ничего не могу сделать.

— И вы надеетесь, что супруг ваш согласится принять меня в свою семью?

— Да что тут много говорить о том, что я думаю да чего надеяться можно; приступайте к делу, так сами узнаете, да и мне еще скажете. Муж мой кончил играть; вот он встал и идет в кабинет. Верно, за деньгами — проигрался; ступайте за ним вслед, да и уговаривайте, как умеете.

Братшпис вежливо поклонился Марье Алексеевне и по совету ее отправился за Хомкиным в кабинет. Долго оставались они там. Игравшие с хозяином в вист и выигравшие у него уныло сидели вокруг стола с раскрытыми, ожидающими вклада карманами. Один из них приходил в нетерпение и с досады писал на сукне мелом самые ужасные иероглифы, которых бы не разобрать и Шампольону. Марья Алексеевна, знавшая одна секрет отсутствия своего мужа, со страхом и трепетом поглядывала на дверь кабинета.

— Иван Никитич! Идет ли наш пари на следующий робер? — кричал кто-то Хомкину.

— Его нет здесь, — отвечал хриплым голосом сочинитель иероглифов.

— Вы согласитесь, что хозяину очень неприлично оставлять гостей своих.

— Да и притом не заплатив денег.

— Это непостижимо!

— Непозволительно!

— Человек неглупый, а такой дать промах.

— Чудеса!

— Да где же он?

— Никто не знает.

— Уж не заболел ли он?

— Нет, жена тут.

Щекалкин стоял у окна и поглаживал свой Владимирский крест. Он не суетился, не спрашивал направо и налево о хозяине, но казался озабоченным; штаб-лекарша несколько раз подходила к хозяйке и спрашивала ее о результате разговора с Братшписом, но тщетно. Марья Алексеевна говорила ей: «Подождите, матушка, после».

— Да где же ваш муж?

— Подождите, матушка, после.

— Фу, несносная, — продолжала штаб-лекарша и с досадою ретировалась в стоявшие у печки кресла.

В эту минуту, когда все ждало и не могло дождаться хозяина, Бонов, стоя возле Аннушки и пользуясь всеобщим волнением, нашептывал ей страстные речи, от которых у девушки щеки горели, как яхонты, а глаза были прикованы к полу. Наконец дверь кабинета растворилась. Из нее вышел Хомкин с несколько расстроенным видом и Братшпис.

— Извините, господа, — говорил хозяин, спеша к карточному столу, — заговорился с Адамом Адамовичем по одному важному делу.

Сердитый господин принялся стирать свои невежества.

Пошла расплата.

Братшпис пошел прямо к Марье Алексеевне. «Что, батюшка?» — спросила она.

— Отказал наотрез; говорит, что дочь его сама пусть выберет себе жениха.

— Ах он, полоумный!

Братшпис отошел, ворча сквозь зубы: «Да, полоумный. Погоди, брат, попадешься». Проходя мимо окон, он почувствовал, что его кто-то дернул за полу. Он обернулся и увидел Щекалкина, стоящего с вопросительною физиономиею. «Худо, брат, отказ», — прошептал Братшпис. У Щекалкина засверкали глаза.

Они оба обменялись взглядами, улыбнулись и разошлись. Скоро после того пробило 12 часов. Старый год погрузился в вечность со всеми своими дождями и морозами, теплом и светлыми днями; новый вылупился из яйца, и его явление на свет салютовали у Хомкина выскакивающими из шампанских бутылок пробками. Начались поздравления, желания благополучия, веселья и прочего; всякий глядел в глаза новорожденному году с надеждою; всякий обнимал его, как друга; всякий ожидал от него много. И он, вероятно, по примеру предшественников своих, надул не одного смертного.

Бокалы звенели; чмоканье поцелуев раздавалось во всех углах; по комнате разлилось легкое, приятное благовоние шампанского. Нечего упоминать о сладких пожатиях рук, о рукоцелованиях: без них не обходится самая маленькая суматоха.

— Что сделалось сегодня с хозяином; посмотрите, он спит в креслах, — так говорил сочинитель иероглифов одному из гостей.

В это время Хомкин, спавший действительно, зевнул во сне так комически, что все общество обратилось в ту сторону, откуда шли звуки. Фигура Хомкина, развалившегося в креслах, его полуофициальная улыбка, ноги, сложенные кренделями — все это довершило потеху; вся компания покатилась со смеху.

Марья Алексеевна в отчаянии принялась будить мужа, но не тут-то было; он спал крепчайшим сном.

— Выпил лишнюю рюмку, — говорил кто-то в зале.

— Ах он, полоумный, — бормотала Марья Алексеевна.

— Ах он, полоумный!

— Ах он, полоумный! — повторили два голоса.

Марья Алексеевна оглянулась; гости смотрели друг на друга, никто ничего не говорил, а все слышали ясно еще два раза:

— Ах он, полоумный!

— Ах он, полоумный!

Гости начали разъезжаться. Так встречен был в доме Хомкина новый 1825 год.

IV

Несколько месяцев спустя, расстроенные денежные дела Хомкина заставили его переменить образ жизни. Он перестал принимать у себя гостей. Марья Алексеевна принялась за единственное известное ей рукоделье, состоящее в вязании чулок. Аннушку, бедную Аннушку отдали к одной важной, старой, скупой и сварливой барыне в компаньонки.

Что думало семейство Хомкина о случившемся у них на вечере странном происшествии, этого описать невозможно. Предположений была бездна, разговоров об этом тьма, а до путного результата никто не добрался.

— Нечистая сила, нечистая сила! — твердила Марья Алексеевна и морщилась, как гриб.

В это время Хомкин коротко сблизился с титулярным советником Щекалкиным и играл у него беспрестанно в карты, единственный расход, на который у него доставало денег. Но кто же давал ему взаймы, когда нельзя было предвидеть возможности получить их от него обратно? Эту услугу оказывал ему Братшпис, у которого, неизвестно откуда, всегда водились деньги. Вообще, Адам Адамович, несмотря на полученный отказ, все более и более втирался в дом Хомкина и был к нему так ласков и добр, что завладел совершенно его сердцем. Разговор о женитьбе Аннушки, хотя и возобновлялся, но уже совершенно в другом смысле: Братшпис говорил, что Хомкин поступил благородно, не принудив дочери своей выйти замуж против воли. По его мнению, женитьба по сердцу лучшее счастие в жизни; противное же хуже самой тяжкой ссылки.

Аннушка жила и скучала у своей знатной барыни. Она обязана была ездить со старухой по магазинам, читать ей по вечерам романы madame Cotin[2], играть с нею в пикет, подавать ей ее табакерку, присутствовать при ее утреннем и вечернем туалете: время, которое было употребляемо старухой для пересудов, сплетней и тому подобного. Аннушка не видалась более с своим возлюбленным Григорием Александровичем, для которого дверь дома Хомкина тогда, как приходила туда Аннушка, была заперта. Бедная девушка горевала, по ночам часто плакала, но покорялась своей судьбе без ропота, как чистое создание, видящее во всем случающемся в жизни перст Божий. Да будет Его святая воля: Он, Отец наш небесный, устроит все к лучшему концу; вот что думала Аннушка, и слезы умиления, эта блестящая роса, эта непорочная жертва Богу, лились из прелестных ее глаз.