слу дурных снов, иногда нас тревожащих. У г. Бонова недавно родился сын. Я был на крестинах. Славный мальчик.
Хомкин совершенно исправился и выздоровел. Он вовсе не играет в карты и даже боится их видеть в руках женщин, раскладывающих гран-пасьянс. Его лицо приняло прежний вид; он потолстел и представляет теперь совершенно ту же фигуру, как мы видели его на первых страницах этого рассказа. Одни только волосы седы. Ему ведь около шестидесяти! Марья Алексеевна по-прежнему вяжет чулок. Она выдумала новый способ как-то искусно вывязывать пятку и намерена на днях объявить об этом в газетах и просить привилегии на исключительное право вязать чулки с такими хитрыми пятками.
Вот, кажется, подробный отчет о всех лицах. А княгня-то? Ба, ба; я, было, и забыл о ней. Впрочем, дамы хорошего тона любят быть в хорошем обществе. Я весьма премудро сделал, что не говорил о ней в одно время с плебяенами, поставивши ее одну-одинехоньку в…
Утро.
Княгиня сегодня, как и всегда, ужасно страдает головною болью. Она сидит, раскинувшись живописно в широких креслах, и слушает рассказы двух дам, приехавших навестить ее.
— Скажите, княгиня, — спросила одна из них, — где ваша компаньонка, эта милая девица, которою мы так все восхищались?
— Было чем восхищаться, признаюсь, — отвечала княгиня. Vous ne savez donne pas?
— Non, rien, absolument rien.
— C’est une horreur[7]. Она замужем.
— Так что ж? Тут нет ничего дурного.
— Не в том дело. Она осмелилась принимать здесь, у меня в доме, в этой комнате, j’en meure de honte! своего возлюбленного; уверяла, что это ее братец двоюродный из Казани, из Рязани, из Калуги — Бог знает откуда. Этакая мерзость, и что всего хуже, c’est une abomination![8] я сама с ним около получаса говорила.
— Карета вашего сиятельства подана, — сказал вошедший лакей.
— Excusez, mesdames, мне надобно выехать, доктор непременно велел ездить гулять. Que dites vous de cette petite? Какова?
— Mais c’est une horreur, madame la princesse.
— Une detestation![9] Прощайте, княгиня, до свидания.
Василий УшаковГУСТАВ ГАЦФЕЛЬД
— …Нынче на эту штуку никого не подденешь! Передержка тогда удается, когда ее не подозревают или понятия о ней не имеют. А теперь, благодаря просвещению — и это я говорю не в насмешку над просвещением — теперь, пятнадцатилетнему известны вы все игрецкие фокусы!
— Да, как же! — сказал усач. — Все известны! Полагайся на это! узнают старое — изобретется новое. Ум человеческий неистощим на выдумки. Карты существуют и будут существовать до скончания мира. Не думаешь ли ты, что дело их ограничится коммерческими играми, бостонами, вистами, дураками и, наконец, безгрешным гран-пасьянсом? Дожидайся! Ни просвещение, ни философия, ни совесть, ни честь, ничто не сделает из карт вещи безгрешной: яд всегда будет яд, — не приучишь к нему человеческих желудков.
— А в аптеках яд держится для здоровья! — сказал Гацфельд с живостью и видимо обрадовавшись удачному возражению.
— Умно сказано! — спокойно отвечал усач. — Только, несмотря на аптеки, слово «отравитель» не выходит из всеобщего употребления и не исключается из словарей…
— Не об этом речь, приятель! — возразил Кардинский. — А ты сказал, что карты будут существовать до скончания мира. Откуда им далось такое бессмертие? почему ты знаешь, что картежная игра не будет иметь одинакой участи с рыцарскими турнирами, которые в свое время почитались делом важным, необходимым и почетным, а теперь остались только в воспоминании, да на сцене, — пожалуй, еще на картинах!
— Другое дело. Рыцарские турниры прекратились вместе с рыцарством, а рыцарство прекратилось вместе с изобретением пороха и…
— Довольно, братец, довольно! Мы, с позволения твоего, займемся этим неистребимым злом… Подайте нам карты!
Составился бостон, в котором не участвовали только Гацфельд и усач. Последний молча курил трубку; а первый, взявши старую колоду карт, метал ею банк, часто останавливаясь, и что-то нашептывал. Это продолжалось с полчаса. Наконец усач спросил:
— Вы, верно, гадаете?
— Нет, — отвечал Гацфельд. — Я доискиваюсь расчета, по которому можно угадать карту наверное… Надобно считать очки каждого абцуга, и сколько выйдет более пятидесяти двух, такую карту ставить. Вот, например, здесь в четырех абцугах вышло пятьдесят семь, — надобно ставить пятерку. Вот… убита, злодейка!
— Видно, расчет не совсем верен! — сказал усач, улыбаясь.
— Дело в том, что иные считают фигуры, валета за одиннадцать, даму за двенадцать и короля за тринадцать; другие — фигуры вовсе не считают; а еще можно каждую фигуру полагать в тринадцать.
— Да на что вам это?
— Как на что? годилось бы, если бы узнал штуку! Выиграть сотню-другую тысяч — не худо!
— Не худо их иметь, если можно получить законным образом, только не картами.
— Почему же не картами? Ведь не плутовски, не обыграть кого наверняка, а сорвать где-нибудь, в чужих краях, публичный банк…
— Или в своем отечестве облупить порядком шайку записных игроков? Это было бы почти доброе дело, если бы самое средство не было слишком гнусно.
— Какое средство?
— Ну, самая игра в карты. Разве это хорошее средство?
— Да почему же нехорошее? Ведь нет греха выиграть в лотерею?
— Нет греха выиграть, а играть, по моему мнению, большой грех. Какая душа, какой ум могут сохраниться в человеке, который половину дня всем сердцем, всею крепостию и всем помышлением предан разбору и расчету тринадцати карт, попеременно попадающих ему в руки? Если излишняя ученость иссушает душу, что и справедливо — то что же делают карты, которые требуют не менее и даже более внимания, нежели самое глубокомысленное изыскание археолога, антиквария, математика, философа и… всей ученой братии!.. Видно, вас это очень занимает? — сказал наконец усач Гацфельду, который все перекидывал карты.
— Ему досадно, что ты его не слушаешь! — проговорил один из играющих.
Гацфельд равнодушно отвечал:
— Занятия тут нет никакого. А так… от нечего делать… шалю!
— Вредная шалость! Такими опасными вещами не шутят!
— Лежат вам на душе эти карты. Не беспокойтесь, я совсем не игрок.
— Можете им сделаться!
— Навряд! Мне уж двадцать восьмой год.
— Не прошло ли двадцать восемь минут с тех пор, как вы сказали, что не худо бы выиграть сотню-другую тысяч?
— И теперь то же скажу.
— Вот и первый шаг к картежной игре! Стоит только узнать расчет или другой легкий фортель.
— При всем моем уважении к вам, — сказал наконец Гацфельд, — не могу не заметить, что ваши опасения и предостережения довольно забавны.
Усач покраснел.
— Забавны! прибавьте: основаны на слабоумии, на суеверии, потому что я верю гаданию в карты, да, верю! А таинственному, дьявольскому расчету, посредством которого можно, к собственной погибели, поработить себе счастие, удачу, непременный выигрыш, — этому расчету я не только верю, я в нем убежден. Он существует, и полковник Лихаев, которого вы знаете лично, может вам засвидетельствовать, что, назад тому пятнадцать лет, он сам воспользовался таким расчетом и тем избавился от большой беды. Спросите у него.
— И он не скажет! — проговорил Кардинский.
— Скажет! — возразил усач. — Да, скажет, что это была шутка, что он выиграл тогда наудачу, а не на расчет. А назовите ему Ивана Адамовича Шица, и он в минуту побледнеет или покраснеет.
— Что за Иван Адамович Шиц? — живо спросил Гацфельд.
— О, как загорелось ваше любопытство! По совести, мне бы не следовало сказывать; но, так как я уже проговорился, и сверх того вы объявили, что вам двадцать восьмой год и вы искушения не боитесь, то узнайте, что Иван Адамович Шиц таинственное лицо, каждый год являющееся в Киеве, особливо во время контрактов. Неизвестно, чем он живет, какой его промысел, и даже какое происхождение. Знают только, что он крещеный жид, чисто говорит по-русски, очень хорошо образован, не богат и не беден. Он-то открыл Лихаеву важную тайну картежной игры, а сам ею не пользуется.
— Да что за важная тайна? — сказал Кардинский. — Лихаеву удалось как-то выиграть пятнадцать тысяч. Велика сумма!
— Да, пятнадцать тысяч на четыре карты. Сумма очень велика, если рассчитать, что Лихаев мог поставить только тысячу, которую занял у того же Шица; да и банк был такого рода, что немного более можно было взять. А важно то, что Лихаев накануне проиграл восемь тысяч казенных и хотел застрелиться. Следовательно, секрет Шица спас ему и жизнь, и честь; это стоит миллиона!.. Однако, мне пора. Прощайте. А вам, милостивый государь, — прибавил он, обращаясь к Гацфельду, — я оставил на память задачу, которую вы потрудитесь сами решить… А что без решения вы ее не оставите, за это я готов отвечать головою.
Все засмеялись, и усач ушел.
— Его шутки далеко заходят! — сказал Гацфельд с недовольным видом.
— Не сердись! Он в молодости поссорился за вистом с добрым приятелем и отличным офицером, которого за эту безделицу убил на дуэли. С тех пор он сделался заклятым врагом карт, и, когда зайдет о них речь, он всегда и всем читает такую же мораль, как тебе.
Это происходило в 1819 году, в Украйне, в штабе дивизии, которой свитский капитан Густав Гацфельд был квартирмейстером. Это звание доставляло ему знакомство с старшими офицерами, в числе коих знал он, довольно коротко, полковника Лихаева. Но на другой же день после бессвязного, истинно военного разговора, в котором угрюмый усач вывел наружу картежную тайну Лихаева, Гацфельд и не думал о задаче, с такими угрозами оставленной ему на решение. У него была другая забота, забота важная, вместе и горе, и счастье, и непростительная ошибка, и необходимейшая потребность нашей юдольной жизни. Эта забота была не иное что, как любовь, слишком далеко заведенная.