меньше сладости, яркости и аромата.[7]
Взоры лотосов-глаз устремив на дорогу,
ждет жена молодая любимого мужа,
Положив на калитку груди свои,
будто два благодатных, больших сосуда.
Эх, дочурка, не плачь!.. На кувшин возле двери
положи тайком хоть несколько свежих,
Ароматных цветов да манговых листьев —
и тогда он отсрочит уход на чужбину.
Эту ревность нарочно во мне подруги
разожгли — подглядеть нашу ссору хотели,
Но быстрее, чем сплетник бежит от правды,
унеслась моя злость при твоем появленье.
«Это что на груди у тебя, подружка?
Не прилип ли алый цветок кусумбхи?»
И зарделась бедняжка, тщетно пытаясь
след ногтей стереть — след любовной встречи.
О, когда ты сердишься на меня,
отвернешься, лишь изредка глянешь косо,
Эти взоры, в которых мелькает злость,
остриями сердце мне вырывают.
Эй, красавец, женских сердец мучитель,
тем, кого не любил ты, и впрямь повезло:
Не вздыхают, тайком не рыдают они,
будто лотосы в дни холодов, не вянут.
Будет взор ослеплен самого Камадэвы
в то мгновенье, когда, пробудясь на заре,
Луч, сверкнувший из полуприкрытых глаз,
прорезает туман ее сладкой дремы.
О несчастное сердце мое! Всю жизнь
ты терпело мученья страстей любовных.
Не пора ли тебе замолчать и застыть —
только так ты избавишься от страданий.
С подчерненных ресниц текущие слезы,
словно плотничий, углем натертый шнур,
Расчертили ей грудь — как будто разлука
отмечает, где сердце ее распилить.
Вот ревнивец! С подругами лунной ночью
не пустил жену рвать цветы мадхуки,
Сам идет собирать, а красотку, глупец,
на всю ночь одну оставляет в доме!
Что, красотка, спешишь, всё назад глядишь,
чтобы сзади не задралась одежда, —
Лучше спереди легкую ткань распусти,
а не то на грудях тяжелых лопнет.
На кого здесь могу я игриво глянуть?
С кем могу поделиться грустью и счастьем?
С кем хоть раз пошутить в этом жалком селенье,
где одни глупцы, скупцы да невежи?
Даже краешек глаз меня ослепляет,
даже краешек платья ее мне дорог,
Даже краешек дальнего поля ее
на заре я увижу опять — и счастлив.
Вот и смерклось, и кончились в поле труды,
а домой не идет еще старый пахарь.
Ах, со смертью любимой его жены
тишина и печаль поселились в доме.
Хлещет дождь в прорехи соломенной кровли,
и пугливой ладонью жена молодая
Прикрывает начертанный на полу
день, когда возвратиться должен любимый.
За полями, в кустах, на краю Годавари
обезьяна, объевшись ботвой горчицы,
Скачет, кашляет громко: «кхо-кха! кхо-кха!» —
и по брюху гулко себя колотит.
О святой паломник, ступай спокойно,
здесь собаки злобной уже не встретишь:
Грозный лев с ней покончил — встретишься с ним
по пути, в том леске у реки Годавари.
Алый знак был с утра меж бровями соседки,
а под вечер на губы твои перебрался,
А потом с твоих губ — на мое бедро…
Ну и прытким же он оказался, проказник!
Ах, мой глупый! Чем утешать словами,
обними меня лучше, прижми покрепче!
На тебя уже больше не злюсь! И дразнить
я не гнев, а страсть твою собираюсь.
Как под солнцем осенним вода в озерах
горяча только сверху, внизу — прохладна,
Так и мудрое сердце в порыве гнева
горячо лишь снаружи, внутри — спокойно.
На рассвете отправился в путь любимый,
и какими тоскливыми и пустыми
Сразу стали и дом, и двор, и дорога,
и наш сельский храм, и сердце мое.
He забыть, как любимая, гневом пылая,
отступила, вскричала: «Не прикасайся!»
И прерывист был голос, и тщетно пыталась
удержать она слезы, когда уходила.
Глянь, счастливец беспечный, подружка наша —
как богиня, покинутая жрецом:
Ходит с той же гирляндой, давно увядшей,
что на празднике ты ей на шею надел.
Дни весны. В селенье полно парней.
Стар супруг. И старое есть вино.
Как мне верность блюсти, молодой, красивой?
Что же мне прикажете — умереть?
Ах, любимая тетушка! Грудь моя хочет
разорваться от счастья, любви, волненья!
Не могу вместить эти чувства в сердце —
разве в зеркальце мир уместиться может?
Столько не чувствовал я наслажденья
даже в огне нашей первой ночи,
Сколько на следующее утро —
при виде смущенья лотосоглазой.
Стайка птиц над зарослями вспорхнула,
и как будто «ах! ах!» вскричали их крылья:
Стыдно видеть, как чья-то жена молодая
в первый раз в кустах отдалась чужому.
Не напрасно, сынок, я тебе говорила,
что весной невозможного не бывает.
Почему же тебе не сдалась гордячка,
а как сладко цветы кураваки пахли!
Слышь, сынок! Когда от нее ты ушел,
птицей, запертой в клетку, она казалась:
Вдоль забора бежала и в каждую щель
вслед тебе, взволнованная, глядела.
— Почему жена так тебе верна,
а вот я грешна — встречаюсь с тобой?
— В целом мире нет красивой такой,
как ты, о лотос мой золотой!
Все у нас сгорело, а в сердце — радость,
потому что мы вместе пожар тушили.
Не забыть, как с водою кувшин у тебя
я беру — и встречаются наши руки!
Лишь потоки стремительной Годавари
да ненастная ночь нашей тайной встречи
Знают, как я была дерзка и бесстрашна,
знают, как он со мною тогда был счастлив.[8]
Унеслась наша юность, друзей все меньше,
сами день за днем слабеем, стареем.
Так становится роща сухой, оголенной,
если корень за корнем ей обрубают.
Хоть близка моя смерть, хоть уже пришел я
помолиться на берег священной Тапти,
А гляжу до сих пор на прибрежные чащи,
вспоминая о прежних встречах любовных.
Глянь, как рада тоненькая невестка
первой в жизни нарядной, желтой одежде, —
Так гордится обновкой, как будто тесно
ей сейчас на широкой улице сельской.
Много умных людей, да мало таких,
кто умеет приятной, уместной речью
Посрамить криводушных, усовестить злых
и наполнить счастьем сердца влюбленных.
Умельца искуснейшее изделье,
счастливца влюбленного гнев ревнивый,
Терпенье могучего, речь мудреца,
молчанье невежды — вот что прекрасно!
Что ему написать? Подскажи, подружка!