Это правда, что нам после каждой ссоры
непривычными кажутся ласки привычные,
Но, надменная, знай: от злобы и ревности
может самое крепкое чувство разрушиться.
О так пылко любившая, многих любившая!
У тебя поучиться могут мужчины,
Как приветливо и с нелюбимым беседовать,
как того, кто сердится, успокоить.
Ах, подружка, ведь ради него я отвергла
все приличья, последний стыд потеряла,
Опозорила имя свое!.. И что же?
Стал он вдруг ненужным, совсем чужим.
Хоть в грязи и пыли, горделив этот слон,
и, хоть ест лишь овощи да листву,
Так могуч, так громаден он, что под силу
лишь ему барабаны свои нести.[13]
«Эй, шагай живей! Будешь мне рабыней!
Что ты еле плетешься? Чему смеешься?..»
А она в ответ: «Подожди, разбойник,
храбрый муж мой догонит — тогда узнаешь!»
Ах, куда б я ни бросила взор, лишь тебя
вижу ясно — так ясно, как на картине,
Будто вправду украшен весь край земли
бесконечной чредою твоих подобий!
Вот пчелой ужаленная обезьяна
скачет в чаще, хрипло крича: «кхо-кха!»
Ухватилась за ветку, ягоду видит,
но не рвет — боится, что это пчела.
Ах, когда его нет, даже праздник Мадана,[14]
гул толпы, барабаны, песни весенние,
Бурный праздник, когда с кем попало любятся,
для меня похож на пожар и бедствие.
Глянь-ка, тетушка: вот наш сосед вернулся,
на чужбине дел своих не закончив,
И над ним, невезучим, пора дождей
будто громко цветами кутаджи смеется.
Ах, свекровь! Еще почки на дереве манговом
не раскрылись, не веют ветры малайские,
А уж сердце мое, тревогой пронзенное,
говорит, что пора весенняя близится.
Разве станут над рощею виться пчелы,
если ветки манго не расцвели?
Разве можно увидеть хоть струйку дыма,
если нет нигде хоть искры огня?
Для дружка слаще всех украшений девичьих
две приманки: одна — это косы тугие,
Если крепко ухвачены им, а вторая —
губы влажные, пахнущие вином.
Погляди-ка на улочки эти, путник,
где с трудом встают, вздыхают, зевают,
Где поют и плачут, шатаются, падают…
Что за прок был идти в этот край чужой?
Видя пылкость влюбленной юной четы —
их движенья различные, сложные позы,
Даже лампа, любуясь на них, позабыла,
что давно уже масло иссякло в ней.
Вредный пес издох. Пьет все дни свекровь.
Муж в чужом краю. Так чего нам бояться?
Кто ему разболтает, что ночью буйвол
мое поле хлопковое топтал?
Бык, измученный зноем, лижет змею,
будто встретил горный ручей блестящий,
А змея с его челюсти пьет слюну,
будто ключ между черных скал отыскала.
Ax, свекровь дорогая! Из брачной спальни
лучше клетку возьми с болтуном-попугаем —
Или тайны любовных шепотов наших
эта птица хитрющая всем разгласит!
Этой стройной купальщицы длинные пряди,
так свободно свисающие вдоль бедер,
Воду струйками льют, будто плачут в страхе, —
ждут, что скоро свяжут их, словно пленниц.
О громадный баньян посреди селенья,
даже в полдень темно под твоею кроной,
Потому-то для парочек ты так мил,
словно пленниц их скоро должны связать.
Небеса все угрюмей. Но танец павлинов,
за дождинками радостно тянущих шеи,
Сделал праздничным сумрачный этот день,
барабанами первых туч оглушенный.
Рой москитов, обсевших плечи быков,
взвился, вспугнутый длинными их рогами,
И зудит, и звенит протяжно: «зим-зим!» —
как рукой неумелой задетые струны.
Попугаи, крича, из большого дупла
так и вырвались желто-багряной стаей,
Будто старый ствол, лихорадкой охвачен,
изрыгает со стонами желчь и кровь.
Если сердится на меня любимая,
то не так меня ранит ее молчанье,
Как слова намеренно-равнодушные:
в них и гнев, и обида еще заметнее.
Юный путник, в глазах твоих слезы вспыхнули —
это запах вдохнул ты цветущей кадамбы.
Но ободрись! Не может быть, чтобы к осени
ты лица молодой жены не увидел.
Туча грозная! На полдороге к дому
грянь сильней надо мною, железносердным!
Пощади только ту, что сидит, меня ждет,
тихо плача, с распущенными волосами.
Счастлив пахарь: в полях, где грязь по колено,
белый сок набирает зреющий рис,
Будто это не рис, а чумазый сынок,
молока материнского пьющий вдоволь.
Все ли выразить самою жаркой речью?
А тем более — много ли скажешь в письме?
Ведь и так ты знаешь, сколько тревоги,
сколько горя чувствую без тебя.
Этой девы густые, душистые пряди —
словно сладостный дым над костром Камадэвы,
Словно знамя любви, словно в пальцах мага
опахало из пестрых павлиньих перьев.
Красоту возлюбленного дружка
по лицу ее можно ясно увидеть —
По глазам, что на прочих мужчин не глядят,
по губам, что молчат — лишь глотают слезы.
Рой восторженных пчел, упоенных медом
в этих пышных лотосах храмоподобных,
Так звенит, будто пояс из черных жемчужин,
обвивающий стан богини весенней.
Чья рука, подобная крепкой ветке,
украшающей древо отваги и чести,
Отдохнет на пышных грудях твоих —
на кувшинах с сокровищами Манматхи?
Сколько взоров стремится — жадных, опасливых —
к пышным грудям жены ревнивца свирепого!
Так разбойники смотрят туда, где спрятаны
два кувшина сокровищ, хранимых кобрами.
Тучи — пышные груди Богини дождей —
навалились на мощное тело Виндхьи,
И торчат на склонах свежие травы,
как от страсти вздыбленные волоски.
Это правда, что есть возле речек других
и стада антилоп, и густые чащи,
И вода их прохладна тоже, — но все же
ни одну не сравнить с нашей Рэвой-рекой.
Долго ль будет удачливым мой возлюбленный,
от одной к другой то и дело бегающий?
Долго ль будут взоры к нему игривые
устремляться, пылая любовным голодом?
Вздрогнул ты, пробужден петушиным криком,
и меня обнимать торопливо начал.
Эй, негодник, не бойся: сейчас ты дома,
и на ложе твоя — не чужая — жена.
Гулко бьется молния: «дхуку-дхук!» —
будто сердце расколотой темной тучи
Смаху сброшено с края крутой горы
подзатыльником разъяренной бури.
Грустно смотрят путники — глаз не сводят
с ярко-красных острых побегов манго,