Скажу, однако, что м-р Хемингуэй самый большой приверженец чтения из всех, кого я знал близко. По утрам читает газеты, в туалете – романы, за выпивкой у бассейна – журналы типа «Нью-Йоркер» и «Харпер», за ланчем – книги по истории, в кокпите своей лодки, когда за рулем кто-то другой, – снова романы, во «Флоридите» – иностранные газеты, в перерывах стрелковых соревнований – письма. Короткие рассказы – в ожидании, когда клюнет рыба в Гольфстриме, рукописи жены – при керосиновой лампе во время противолодочного патруля, когда лодка стоит на якоре у безымянного островка. Чувствителен к воспоминаниям и нюансам, гиперчувствителен к похвалам и оскорблениям. Такие наклонности, казалось бы, характерны для профессора колледжа или узника, заключенного в собственной башне из слоновой кости. Вместо этого Хемингуэй предъявляет нам образ бойца с волосатой грудью, охотника на крупную дичь, выпивохи-авантюриста и сексуального гиганта.
Грациозный и вальяжный, он временами напоминает слона в посудной лавке. Зрение у него неважное, но он умудряется попадать в птицу на лету. С ним постоянно что-то случается. У меня на глазах он всадил себе рыболовный крючок в большой палец, занозил себе голень расщепленной рукоятью багра, прищемил ногу дверью машины, стукнулся головой о дверной косяк. Его религия – физические упражнения всякого рода, и он поощряет всех вокруг заниматься чем-то таким. Миллионер Гест, его «начштаба», работает по его настоянию на строительстве дорог и пробегает по несколько миль в день с нынешней миссис Хемингуэй. Но при малейших признаках больного горла или простуды Хемингуэй укладывается в постель. Встает, как правило, рано, но иногда спит чуть ли не до полудня.
Вы, полагаю, не боксируете, г-н директор. Если и занимались когда спаррингом, то с подхалимом из Бюро, который скорей дал бы мозги себе вышибить, чем заехал в вашу бульдожью челюсть – а вот Хемингуэй в свое время боксировал. Я слышал его разговор с другом, доктором Эррерой Сотолонго: они выпивали у бассейна, и Хемингуэй говорил о своей работе. «Сначала я сразился с мистером Тургеневым – это было не слишком трудно. Потом потренировался и нокаутировал мистера Мопассана четырьмя лучшими моими рассказами. Провел два ничейных матча с мистером Стендалем и во втором вроде бы добился легкого перевеса. Но на ринг с мистером Толстым я ни за что бы не вышел: тут надо быть либо сумасшедшим, либо равным ему. Однако моя конечная цель – надрать задницу мистеру Шекспиру, и это тоже не шутка».
Я ничего не смыслю в писателях, но знаю, что это, извините за выражение, брехня.
Другая боксерская история характеризует м-ра Хемингуэя гораздо лучше, чем его литературное хвастовство.
Он рассказал мне ее как-то ночью, на лодке. Лет в шестнадцать-семнадцать, в старшей школе Ок-Парка, штат Иллинойс, он увидел в чикагской газете объявление о боксерской школе, внес деньги и записался. Они обещали, сказал он, что тренерами у них будут лучшие боксеры Среднего Запада: Джек Блэкберн, Гарри Греб, Сэмми Лэнгфорд и так далее. На деле там имел место старый-престарый трюк: желающие платили вперед, на первом же уроке их отправляли в нокаут, и мало кто приходил на второй.
Это самое и случилось с Хемингуэем: на первом уроке его вышиб местный профессионал, Молодой Ахерн. (Я как-то провел спарринг с Молодым Ахерном, г-н директор: тогда ему было уже лет сорок пять, он отрастил брюшко, ходил из одного спортзала в другой и предлагал спарринг в обмен на выпивку.) Но Хемингуэй этих мошенников удивил и в следующую субботу пришел как ни в чем не бывало. На этот раз «тренер», некий Морти Хеллник, врезал ему в живот уже после гонга, и юного Эрнеста неделю рвало. На следующем уроке тот же Хеллник намеренно ударил ученика ниже пояса. «Левое яйцо у меня раздулось с кулак», – сказал Хемингуэй – но в следующую субботу он все равно пришел.
Суть в том, г-н директор, что этот парень закончил курс, несмотря на все избиения. Единственный из всех записавшихся. Приходил, получал свое и опять приходил.
На этом мой анализ заканчивается.
Я сидел за машинкой в гостевом домике и перечитывал свой доклад. Отправлять его я, конечно, не собирался – я и написал-то его потому, что всю ночь дул виски, – но мне доставляло удовольствие перечитывать это при свете дня, особенно место насчет директорского спарринга. Перед тем как сжечь написанное в большой пепельнице, я подумал: может, Хемингуэй чувствует как раз это, когда пишет выдумки вместо фактов? Хотя нет: я ведь ничего не выдумывал.
Я положил две страницы реального рапорта в манильский конверт, сунул револьвер сзади за пояс брюк, под рубашку, и пошел в большой дом перед тем, как ехать на встречу с Дельгадо.
После вчерашнего дождя настало прекрасное воскресенье. Небо прояснилось, с северо-востока дул ровный пассат, колыша королевские пальмы. Снизу слышались крики: там шел матч между «Звездами Гиги» и другой командой, «Лос Мучачос». Одного из мучачос недоставало, но про Сантьяго никто не спрашивал – его заменил кто-то другой.
Сантьяго мы похоронили вчера, в субботу, в тот же день, как нашли. Простой сосновый гроб зарыли на кладбище для бедных, между старым виадуком и дымовыми трубами гаванской электростанции. Нас было трое: Хемингуэй, я и старый могильщик, которому мы хорошо заплатили за гроб, взятый в городском морге, и участок для захоронения.
Даже негритенок Октавио, друг Сантьяго, нашедший его тело, не пришел на эти поспешные похороны.
Когда гроб опустили в могилу, настала неловкая пауза. Могильщик снял шляпу. Дождь стекал по его голому черепу и морщинистой шее. Морская фуражка Хемингуэя осталась на месте, и дождь стекал с ее козырька. Хемингуэй посмотрел на меня. Мне нечего было сказать, и он стал говорить сам, чуть слышно – его заглушал стучащий по листьям дождь.
– Этот мальчик не должен был умирать. Я позволил Сантьяго вступить в нашу… – Он посмотрел через плечо на могильщика, не подымавшего слезящихся старческих глаз от земли. – В нашу команду. Каждый раз, как я заезжал во «Флоридиту» перед визитом в посольство, меня окружали мальчишки. Они попрошайничали, рвались почистить мне туфли, предлагали попользоваться своими сестрами. Уличные мальчишки, оборванцы, отверженные. Родители бросили их, или умерли от туберкулеза, или упились до смерти. Сантьяго был среди них, но никогда не протягивал руку и не набивался почистить обувь. Вообще ни слова не говорил. Держался в задних рядах, а когда мой «линкольн» трогался с места и все другие мальчишки занимали свои посты на углах, бежал рядом с ним. Ничего не просил, не смотрел на меня, просто бежал. До самого посольства или до главной улицы. – Писатель помолчал и сказал, не меняя тона: – Ненавижу эти сраные трубы. Весь город от них воняет, когда ветер с гор. Спи спокойно, юный Сантьяго Лопес. Мы не знаем, откуда ты родом, не знаем, куда ты ушел. Знаем лишь, что туда уходят все люди и когда-нибудь уйдем мы. – Он снова посмотрел на меня, будто стесняясь таких слов, и стал продолжать: – Несколько месяцев назад, Сантьяго, мой старший сын Джон, Бамби, заговорил со мной о смерти. Он сказал, что не боится идти на войну, но боится, что будет бояться смерти. Я рассказал ему, как боялся спать без света, когда меня ранило в 1918-м, – боялся, что умру внезапно, во сне. Но мой друг, храбрец Чинк Смит, как-то процитировал мне Шекспира, и эта цитата мне так понравилась, что я попросил его ее написать, выучил наизусть и носил с собой, как невидимую медаль святого Христофора. Это из второй части «Генриха IV»: «А вот мне, ей-богу, трын-трава. Двум смертям не бывать, одной не миновать. Все мы в долгу у Бога. Ежели мне судьба, стало быть, судьба, а ежели не судьба, значит, не судьба»[47]. Такая, значит, твоя судьба, Сантьяго Лопес. Ты умер как настоящий мужчина, и не важно, в каком возрасте ты уплатил Богу свой долг.
Он отошел, а старый могильщик сказал по-испански:
– Нет, сеньор. Надо сказать что-то из Библии, прежде чем предать ребенка земле.
– Это обязательно? – спросил Хемингуэй почти весело. – Разве недостаточно сеньора Шекспира?
– Нет, сеньор. Надо из Библии.
– Ну, раз necesario… – Он взял в руку комок земли. – Тогда из Экклезиаста. «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит». – Он бросил землю на гроб и посмотрел на могильщика. – Теперь хорошо?
– Sí, сеньор.
Когда мы ехали с похорон в вечерних сумерках, под дождем, Хемингуэй спросил:
– Так почему я не должен убивать лейтенанта Мальдонадо?
– Потому что это, может быть, и не он.
– Кто же еще? Ты сам говорил, что на прошлой неделе агент 22 следил за Бешеным Конем.
– Не называй его так.
– Как? Бешеный Конь?
– Агент 22.
– Хорошо. Кто еще, кроме Мальдонадо?
– Я велел Сантьяго не следить за ним, пока мы в море… вообще ни за кем не следить. Не думаю, что он нарушил приказ.
– Он мог поручить слежку кому-то другому.
– Нет. Октавио нашел его на дороге. В одной из хижин, к которым она ведет, Сантьяго жил с матерью. Когда она умерла, он ушел оттуда, но иногда ночевал там, когда в городе становилось опасно, – так говорит Октавио.
Хемингуэй помолчал несколько минут и спросил:
– Кто еще мог убить его, Лукас?
– Потом скажу.
– Говори сейчас – «потом» у тебя не будет. Скажи, кто ты, на кого работаешь и кто мог убить мальчика, – а нет, так вылезай из машины и больше на финку не приходи.
Я колебался. Если скажу, моей работе в ФБР и СРС конец. Дворники работали почем зря, дождь стучал по съемной крыше «линкольна», как по гробу Сантьяго. Я понял, что больше не работаю там.
– Я работал в ФБР. Эдгар Гувер послал меня сюда шпионить за тобой и передавать ему доклады через связного.
Хемингуэй остановился у обочины и повернулся ко мне. Грузовики, разбрызгивая воду, шли мимо нас.
Я рассказал ему о Дельгадо, о Тедди Шлегеле, Инге Арвад, Хельге Зоннеманн, Иоганне Зигфриде Беккере. Рассказал, как абвер и ФБР передают деньги лейтенанту Мальдонадо и его начальнику, Хуанито Свидетелю Иеговы. Рассказал о моих контактах с коммандером Флемингом по пути на Кубу и высшим офицером УСС Уоллесом Бета Филлипсом по прибытии. О винтовочном выстреле во время потешной атаки на Стейнхарта и о второй радиограмме, перехваченной мной во время похода к пещерам.