Колокол в колодце. Пьяный дождь — страница 4 из 70

1

В последние несколько лет крестьяне все чаще стали покидать села и деревни и селиться в степи. Повсюду возникали хутора. На месте прежних лачуг, служивших пристанищем на время полевых работ, строилось основательное жилье, рассчитанное на долгие годы. Переселение в степь поначалу было робким. Крестьянин никак не мог поверить, что теперь уже никто не сгонит его с земли. Как знать, вдруг настанет черный день, явится господин управляющий с дворовыми и разнесут хутор со всеми постройками. Хуторские домишки, как бы опасаясь чего-то, располагались друг от друга на почтительном расстоянии. Бесконечной вереницей уходили они далеко в степь. Их крохотные тусклые окна недоверчиво поглядывали на каждого нового соседа из-под низко нависавших камышовых крыш. Так настороженно смотрят на незнакомца, не внушающего доверия.

А вот этот уединенный домик стоял на границе села со степью и, казалось, имел причину быть вдвойне настороженным. На фоне заснеженной бескрайней степи едва заметно выступал конек его крыши. И лишь тускло поблескивающие окна выдавали присутствие среди сугробов одинокого жилья. В этот темный зимний вечер в окнах домика горел свет. В деревнях, как и на хуторах, окна домов обычно выходят на одну сторону. К противоположной, глухой стороне дома пристраивают хлев, конюшню, свинарник да закутки для мелкого скота и домашней птицы. У этого же дома окна выходили на две стороны — одно смотрело на село, другое — в поле.

Обитатели дома сидели за столом, кто-то расположился и на лежанке. За печью копошились в тесноте полуголые ребятишки. Было жарко натоплено, и от печи все еще шел горячий чадный дух. Однако, невзирая на духоту, мужчины сидели в дубленых полушубках и лохматых шапках, у иных были накинуты на плечи овчинные тулупы. Казалось, они забежали сюда мимоходом и тотчас снова отправятся в путь. Трепетное пламя коптилки рисовало на стене причудливые тени. Воздух казался густым от запаха земляного пола, бурок, кожухов, от чада коптилки.

Хозяйка дома и ее дочь пряли, примостившись на краю лежанки. Слышалось мерное жужжанье веретен. Пряхи то и дело слюнявили пальцы, чтобы лучше сучилась нить. В эту минуту ничего, кроме тихого жужжания прялки да глухого шума поднятой детьми возни, не было слышно.

На столе лежали буханка и сало, но никто из присутствующих не ел, все сидели молча и угрюмо.

Во дворе зло залаяла собака, потом заскулила, и все стихло. Никто не шелохнулся, только на хмурых лицах людей появилось выражение настороженности. Все взоры были устремлены к двери, ибо на крыльце кто-то обивал с сапог снег. В дом вошел рослый мужчина в кожухе и меховой шапке. Вместе с ним ворвалась струя холодного, пахнущего чистым снегом воздуха. На какое-то мгновение, словно обрадовавшись гостю, ярко вспыхнуло пламя коптилки.

— Здравствуйте, — сказал незнакомец и без приглашения сел за стол. Не проронив более ни слова, он отрезал ломоть хлеба, кусок сала и принялся жадно есть. Остальные молча наблюдали, как он ест, но потом, будто утратив интерес, перестали за ним следить.

— Так вот, — произнес мужчина, отирая губы тыльной стороной ладони, — так оно и есть, как люди сказывали…

— Неужто так оно и есть?! — вскинулся кто-то.

— Святая правда.

— От кого ты слыхал?

— От кузнеца Бажали. Я ведь прямо из села Тапе. Да и со свояченицей разговор имел. Она целую неделю понапрасну ждет своего мужика. Дней десять, как ушел. Сказал, через два-три дня воротится, а самого по сей день нет…

— Чего ж, такое может случиться… А вот насчет Шандора не поверю, неправда это.

— Хочешь верь, хочешь нет, только люди в один голос твердят. Бажали ездил в Сегед. В городе тоже все подтверждают.

— Все равно не верю, — никак не соглашался усатый мужик. По-видимому, это был хозяин дома, только он один был одет по-домашнему, налегке.

— Не верю, — упрямо повторил он еще раз. Возможно, его упорство объяснялось тем, что остальные не спешили ему поддакнуть или одобрительно кивнуть в знак согласия.

— А что его упрятали за решетку, тоже не верите? — спросил другой мужик, помоложе.

— Нет, отчего? Такое случиться могло. Только по-другому, а не как люди болтают. Шандор Рожа не дурак, чтоб ни с того ни с сего явиться в сегедскую крепость и сказать: мол, здравия желаю, господа жандармы, вот я и пожаловал к вам, хватайте и сажайте меня за решетку!..

— Да вовсе и не так рассказывают. Ему вроде бы посулили должность пристава, а уж потом…

— Ерунда, болтовня пустая, — сердито возразил хозяин дома. — Это про него господа такое распускают. Да еще завистники. Чтоб им пусто было!

— Бажали то же самое говорит.

— А мне этот Бажали давно уже не по нутру. Я остерегал Шандора. Советовал держаться подальше от Бажали, не связываться с ним. Так нет, он ему продолжал доверять. Клянусь богом, возьми я этого кузнеца за жабры, все бы начистоту выложил. Даже про то, как жандармы схватили…

— Вроде бы непохоже на него; может, испугался человек… Он мне сказывал, что ему и самому надобно от жандармов скрываться.

Это было высказано решительным тоном, и возражений не последовало. Мужики молчали, но молчание могло означать как согласие, так и смятение.

За печью, в углу, ребятишки устроили потасовку.

— Эй вы, тихо там! — зло прикрикнул на них отец. — Не то вышвырну вон, на снег, возитесь там сколько влезет!

Наконец-то он нашел, на ком сорвать злость, но и после этого не успокоился и тем же сердитым тоном продолжал:

— Шандор Рожа не из таких, чтобы променять совесть на должность пристава. Да будет вам известно, ему не раз сулили всякие блага господа поважнее Радаи. И все-таки Шандор не польстился на ихние посулы. Не может он продать своих друзей!

— Так ведь ему нарочно посулили, чтоб заманить в ловушку. Потом схватили… — пояснил пришелец, но уже без прежней уверенности. И, как бы оправдываясь, добавил: — Я что? Я ничего… Люди говорят…

— Ну и пусть болтают, язык, он без костей!

Все угрюмо молчали, погрузившись в раздумье. Женщины продолжали крутить свои веретена, время от времени с тревогой поглядывая на мужчин. Дети тоже угомонились и притихли.

— Что бы там ни было, дело ясное: попал он за решетку, — нарушил молчание тот, кто принес тревожную весть.

— Шандор немало пожил на свете, — произнес кто-то, и всех насторожило многозначительное «пожил»…

— Ничего, авось как-нибудь выкрутится, — продолжал стоять на своем хозяин дома. — Ведь не впервой его хватают.

— Бажали слыхал еще, будто смельчака Вечоры уже нет в живых. Озверел этот Радаи[25], попадешься ему в руки — поминай как звали. Свояченице моей, женке Вечоры, у меня духу не хватило сказать про такое.

— Похоже, хотят господа людям рты позатыкать, особливо тем, кому есть чего сказать. Потому как, заговори они, господам в Сегеде несдобровать.

— Вот потому и выйдет вскорости на волю Шандор, а уж коли он заговорит, не поздоровится господам от его слов…

— Думаешь, ему не заткнут глотку? Тиса — река глубокая. Угодить в быстрину недолго…

— Будет вам каркать, чего доброго, и в самом деле беду накаркаете, — напустился на них хозяин дома. — Шандор Рожа не какой-нибудь жалкий бродяга, чтобы так просто сгинуть. За него господа будут в ответе. Сам король с них взыщет!

— Так ведь за Вечору и не подумал взыскать? Да и за остальных загубленных тоже. Ходят слухи, будто людей каждую ночь тайком топят в Тисе. Поэтому Бажали и струхнул.

Тут уж и сам хозяин не нашелся с ответом. Он только смачно выругался и присовокупил негодующе:

— Ну и сволота эти жандармы!

Хозяйка, за весь вечер не проронившая ни слова, вдруг робко заговорила, начав издалека, с того, что, казалось бы, не имело никакого отношения к мужскому разговору.

— Чуть было не запамятовала. Нынче ночью приснился мне страшный сон: будто мы хоронили моего покойного батюшку, а вы все свалились в могилу и никак не могли оттуда выбраться. Никто не заметил, как это случилось, и могильщики стали засыпать яму землей. Я хочу крикнуть, чтоб они остановились, чтоб не заваливали вас, да не могу. Потом…

— Ты, должно быть, на ночь лишнее съела, — недовольно сказал муж.

Женщина замолчала. Молчали и гости.

Дети улеглись, тесно прижавшись друг к другу, на лоскутных одеялах, потрепанных сермягах и старых овчинных тулупах, разостланных на полу за печью, и сразу уснули. Лишь изредка нет-нет да и захнычет иной из них, когда кто-нибудь, дрыгнув ногой, угодит невзначай ему в лицо пяткой или спросонья ухватит за волосы своего вихрастого братишку.

Пламя коптилки совсем растаяло, его язычок вяло трепетал, готовый вот-вот погаснуть.

— Ну, а что еще слышно?

— Говорят, будто Радаи приказал доставить ясновидца из Сегеда. Ну, того самого, из нижней слободы. Ясновидец сам всем заправляет. Потому жандармам удалось столько людей изловить. Ясновидец подсказывает, дескать, ступайте туда-то и туда-то. Жандармы тотчас отправляются куда следует, хватают людей и уводят. Еще толкуют, будто Шандора околдовали, вот он и сдался им в руки. А не то чтобы за должность пристава продался. Будто в Дорожме, в кабачке под названием «Стукалка»[26], его напоили колдовским зельем, и он тут же вскочил на коня и поскакал прямехонько в Сегед, чтоб предстать перед Радаи. А там его уже поджидала засада. Вот и набросили ему жандармы на голову мешок. Потому у них все так ладно вышло, что ясновидец предупредил: дескать, сюда скачет Шандор Рожа, держит путь прямо в Сегед… Болтают, будто этот ясновидец даже сказал жандармам, как зовут у Шандора коня, и какой он масти, и что у него на лбу звезда. Вот про что толкуют…

Мужиков охватило чувство напряженного ожидания, почти суеверного страха. Казалось, можно было услышать, как учащенно бьются их встревоженные сердца. И хотя снаружи не доносилось ни единого звука, а собака, должно быть, забившись в конуру, мирно дремала, хозяин вдруг встал и вышел во двор посмотреть, все ли там в порядке.

Когда он вернулся, мужики все так же молча сидели за столом. Но вот один из них встал и, попрощавшись, вышел. Вскоре все услышали удаляющийся конский топот. Затем один за другим поднялись и остальные. Они выходили, не обменявшись друг с другом ни единым словом.

В доме оставался один только Пишта. За весь вечер он и рта не раскрыл, сидя на краешке лежанки и безучастно следя за разговором. Изредка он поглядывал на ловкие девичьи руки, колдовавшие над прялкой. Пишта знал, что девушка взглядывает на него украдкой, хотя вроде бы и глаз от прялки не поднимает. Хозяйка прислонив прялку к стене, встала, собираясь стелить постель. Встал и Пишта.

— Тоже уходишь? — спросил его хозяин.

— Пора.

— Для тебя у нас место найдется. Как говорится, в тесноте не в обиде. Чего на ночь глядя тащиться.

— Нет, пойду уж.

— Где искать-то тебя, коли понадобится что передать?

— Где?.. — Пишта помедлил. — А нигде, сам наведаюсь…

Пишта попрощался с хозяевами дома за руку. Девушка, накинув на плечи платок, вышла его проводить. На крыльце они остановились. В эту морозную ночь ветер запорошил крыльцо зернистым заледенелым снегом. Девушка дрожала от холода.

— Пишта… — прошептала она, зябко поеживаясь. — Не уходи. У меня душа не на месте, сердце чует недоброе…

— Значит, сердце тебя обманывает, — шутливо сказал парень. — Ступай-ка ты в дом, пока совсем не окоченела.

— Останься, Пишта! Я боюсь за тебя, ну хоть до утра…

— Не бойся, Вероника! Мешочек с талисманом я заплел в хвост коня. Теперь даже привидения обходят меня стороной. — Пишта озорно рассмеялся.

— Не искушай судьбу, Пишта!

— Ладно, не буду. Ну, а теперь ступай в дом, а то и в самом деле замерзнешь.

Пишта вывел из конюшни коня, вскочил в седло и мелкой рысью выехал со двора. А когда оглянулся, ему показалось, что девушка, приоткрыв дверь, все еще стоит и провожает его взглядом.

Вечер выдался темный. Да и поздно уже было. Приближалась ночь, глухая, непроглядная. Белесый снег был едва приметен. Беззвездное небо низко нависало над землей. Пишта невольно пригнулся к гриве коня, чтобы невзначай не удариться головой об эту плотную завесу. Ветер усиливался, мела поземка. Время от времени, словно споткнувшись о ледяной ком земли, ветер вздымался вихрем и мчал дальше, наметая в сугробы сухой, колючий, как иглы, снег. Разыгралась метель.

Резкий ветер слепил глаза. Пишта всматривался в ночную тьму, но ничего разглядеть не мог. Оставалось только положиться на своего скакуна. На душе у Пишты было нехорошо, недобрые предчувствия угнетали парня; видимо, и впрямь не следовало ему уезжать. Да и Вероника — замечательная девушка. Такая отзывчивая и добрая. А он на прощанье не сказал ей ни одного ласкового слова. Но что Пишта мог поделать с собой? Пусть уж она лучше ни о чем не догадывается, по крайней мере у нее будет надежда, что он еще к ней когда-нибудь вернется. Надеждой можно долго жить, а когда одна надежда иссякнет, на смену ей придет другая. Вот так и живет человек, от надежды к надежде. Все счастья ожидает…

Доехав до околицы какого-то села, Пишта осадил коня. А может, лучше объехать село стороной? Осторожность никогда не мешает. Но в таком случае придется сделать большой крюк.

После минутного раздумья, решив ехать через село, напрямки, Пишта пришпорил коня.

Ехал он глухими, пустынными улицами, мимо запорошенных снегом, спящих глубоким сном домов. Нигде ни души, даже собаки не лают. Он невольно вспомнил разговор о ясновидце и облавах, которые устраивают жандармы. Интересно, видит ли сейчас ясновидец его, Пишту? Видит ли, как Пиштин конь трусит по селу в эту непроглядную, глухую ночь? С малых лет привык Пишта коротать ночь в степи, но сегодня он испытывал какую-то неизъяснимую тревогу. Почему-то на ум приходила мысль о том, доведется ли ему еще когда-нибудь увидеть родные места?

Миновав село, Пишта снова очутился в степи. Парню хотелось думать, что эта беспросветная ночь с пронизывающим ветром и морозом надежно хранит его от чужого взора. Но так ли это? Не угрожает ли ему смертельная опасность? Пишта с каждым днем все острее ощущал, как затягивается петля, которую граф Радаи набросил на шею бетярам. Куда податься, где найти надежное укрытие? Ночная темнота таила опасность, а ведь бывало, чем темнее ночь, тем уверенней чувствовали себя бетяры.

От холода у Пишты окоченели руки, и он вынужден был отпустить поводья. Пишта знал, что конь скорей, чем человек, отыщет дорогу в кромешной тьме.

Прошло пять лет с тех пор, как парень ушел из дому. За это время он всего лишь несколько раз наведывался в родную деревню. Да и то глухой ночью. Он видел ее только по ночам, как и эту, только что оставленную позади. Последний раз пришел он домой в прошлую весну, когда умер его дед. Что привело его домой именно в этот день? Предчувствие? Ведь домашние не знали, где он скитался, и при всем желании не могли известить его о смерти старика. А вот поди ж ты, нагрянул домой именно в тот день, когда старик, обряженный в последний путь во все чистое, лежал в горнице на столе с подвязанным подбородком и серебряными монетами на глазах.

Пять лет назад, в ту осень, когда пьяные гуляки подожгли отчий дом, Пишта решил покинуть родные края. Сначала хотел уйти с артелью землекопов куда-нибудь подальше, на чужбину. Но тут наступила зима, и артель распалась, землекопы разбрелись кто куда, многие вернулись в свои родные деревни. Ушел и Пишта, намереваясь по весне наняться пастухом. Но от бескормицы поголовье скота и в других местах сильно поуменьшилось. Повсюду пастбища пустили под распашку. Своих пастухов некуда было девать. Так вот Пишта и скитался, не находя для себя дела, пока не случилось, что как-то незаметно для себя он приобщился к бетярам. В привольной жизни пастуха и бетяра много общего, а в ту пору уже почти стерлись грани между этими обитателями степей. Среди бетяров всякого рода люди: и беглые солдаты австрийского императора, и крестьяне-бедняки, и мелкие сельские хозяева, обуреваемые жаждой приобретения новых земель, и горожане, и даже разбойники. Всех их соединяли невидимые узы. Пишта не очень-то присматривался к бетярам и вовсе не задавался вопросом, что они за люди. Бетяры охотно приняли его в свою среду, и этого Пиште было вполне достаточно.

Покидая родную деревню, он даже ни разу не оглянулся назад. Да и все эти пять лет скитаний старался назад не оглядываться: ему не хотелось вспоминать прошлое — что было, быльем поросло. Впрочем, и в будущее он тоже не заглядывал. Позади оставались дни, месяцы, годы, а он все шел, шел, упрямо уставившись в землю. Многое повидал и испытал Пишта: стоял на стреме возле уединенных хуторов, пока остальные бетяры выводили из конюшен хозяйских коней; помогал отбивать лошадей, быков, коров и волов от степных табунов; угонял на убой в дальние города гурты, но никогда не задумывался, к чему все это может привести.

За пять лет он только один-единственный раз дрогнул и в сердце его закралось сомнение. Это произошло прошлой осенью, когда около железнодорожной станции у села Киштеле бетяры остановили поезд. Пишта и по сей день точно не знает, как все получилось тогда с тем злополучным поездом, потому что сидел в засаде довольно далеко от железнодорожного полотна, в поле. Одно ему было известно, что налет бетяров не удался. Поезд, правда, они остановили, но неожиданно нагрянули солдаты и бетярам пришлось спасаться бегством. На следующий день рассеянный отряд бетяров удалось собрать на одном из степных хуторов. Пишта впервые увидел своего вожака Шандора Рожу растерянным и подавленным. Правда, Пиште не так уж часто приходилось заниматься разбоем. Небольшая дружина молодцов, к которой он примкнул, действовала вполне самостоятельно. Только в исключительных случаях, когда бетярам предстояло крупное дело, дружину призывали на подмогу.

Интересно, заметили ли остальные бетяры, как изменился их вожак. Пиште его удрученный блуждающий взгляд сказал о многом — он был красноречивее всяких слов. Парню казалось, будто взгляд атамана выражал и его собственное душевное смятение. Пишта вырос среди лошадей, волов, коров, и к каждой животине, чужая она или своя, паслась в степях под Киштелеком или Орошхазой, он питал искреннюю привязанность. Допустимо ли угонять скот? А почему бы и нет? Пишта не видел в этом особого греха. А вот напасть на неведомое железное чудище, пожалуй, было делом запретным. И что бы там ни говорили умники насчет этой колдовской машины, ясно одно — без воли всевышнего здесь не обошлось. А может, и сам черт вмешался… Недаром же у них с этим налетом ничего не вышло…

Уже тогда внутренний голос подсказал Пиште, что вольной жизни бетяров приходит конец. Нет, не нынешней ночью, а еще в тот памятный день закралась в голову парня мысль покинуть бетяров. И вот теперь, вспомнив смятенный взгляд атамана, Пишта готов был поверить, что Шандор Рожа и впрямь добровольно явился в сегедский острог…


Занималось утро, когда Пишта добрался до дома. Молочно-белый туман, который всегда зимой по утрам недвижно лежал на равнине, делал первые попытки подняться ввысь, как окоченевшая от холода исполинская птица, которая хлопает крыльями, надеясь взлететь, но окружающие ее дома, изгороди, ветви деревьев и колодезные журавли хватают ее за перья и тянут вниз.

В изумленных глазах домочадцев Пишта прочитал не только радость, вызванную его возвращением, но и испуг. Так бывало всегда, когда он внезапно являлся домой. Его и на этот раз не стали расспрашивать, где он скитался, что делал, надолго ли вернулся. Все с опаской поглядывали на дверь, не войдет ли кто еще за ним следом… Кроме отца с матерью, здесь, в отчем доме, сейчас жили старшие и младшие Пиштины братья и сестры. К Новому году, закончив поденную работу у помещика, они возвращались домой. За эти годы семья не убавилась, только изменилась: одни ушли из дому, другие пришли. Сестра Юлишка успела выйти замуж, а младший брат Шандор привел в дом молодую жену. Вся семья теснилась в сенях. На полу валялись овчинные тулупы, полушубки, которые еще не были убраны с ночи.

«А кто же там лежит в углу? Уж не дедушка ли из мертвых воскрес?» — подумал Пишта.

— Это дядя Мишка, — перехватила его взгляд мать, кивая в сторону старика Шебештьена. — Нынче приютили…

«Надо же! Видно, не могут обойтись без стариков в доме. Когда дедушка доживал свой век, вечно на него ворчали, а стоило ему на тот свет отправиться, как приютили другого».

Престранным человеком был этот дед Шебештьен, он, пожалуй, самый старый во всем селе. Еще в ту пору, когда Пишта был совсем маленьким, у дяди Мишки на всем белом свете не было близкой души. Этот древний старик хранил в памяти историю села по меньшей мере за целое столетие, помнил всех своих односельчан, когда-либо за это время живших здесь, досконально знал родословную каждого и каждое событие в жизни людей, чей прах уже десятилетиями покоился на погосте. Он умел так живо и интересно о них рассказывать, словно виделся с ними не далее как вчера. Старик поселялся то в одном семействе, то в другом и, если уж основательно надоедал кому-то или самому становилось в тягость очередное пристанище, тут же находил новых родственников, приводя в доказательство своего дальнего родства с ними убедительные доводы.

Теперь вот в его душе, должно быть, проснулись давно дремавшие родственные чувства к семейству Балогов.

— Озяб небось? Приляг, отдохни, — ласково сказала мать.

Она хлопотливо топталась, суетилась возле сына, как переполошившаяся наседка вокруг своих цыплят.

— Может, в конюшне ляжешь? Там тебя никто не потревожит…

— Мне и здесь, в доме, не худо будет.

Своим ответом Пишта дал понять, что отныне останется дома и впредь ни от кого не намерен таиться.

Он улегся на полу прямо в чем был, рядом со стариком, и сразу заснул.


Возвращение домой блудного сына обычно доставляет домочадцам больше огорчений, чем радости. И чем дольше не возвращается человек в родной дом, тем острее воспринимают его возвращение близкие. Уйти из родного дома на долгое время, а потом вдруг нежданно-негаданно явиться — равносильно воскрешению из мертвых. Да и сам блудный сын с трудом приживается в отчем доме. Уходя отсюда, он все горевал — как-то родные без него будут. А вот вернулся и понял, что жили они не тужили, словно его никогда рядом с ними и не было…

Пишта проснулся лишь под вечер. Встал не сразу, долго лежал с закрытыми глазами, слушал, как бранились отец с матерью.

— Говорила я, так не годится!

— Как-нибудь без твоих советов обойдемся, своим умом проживем.

— Того и гляди, на дворе таять начнет. А там и дожди зачастят проливные. Вся крыша худая…

— Как твоя голова. Не суйся, куда не след! Не твоего ума дело.

— Отчего ж это не моего? Кровля не сегодня-завтра рухнет, свиней придавит, а ты и в ус не дуешь!

— Сказано, перестань языком трепать!

О чем это они? О свинарнике? Пишта не особенно вникал в суть спора, но невольно подумал, что родители, видать, спорят об этом не одну неделю, а может, не один месяц и сегодня, словно ничего особенного не произошло, продолжают давний спор. А что, собственно, произошло? Только-то и всего, что нынче утром он вернулся домой. Когда Пишта покинул дом, хлева для мелкого скота не было и в помине. Хлев построили в его отсутствие. Дом покрыли новой кровлей, вместо сгоревшей. В этот злосчастный вечер, когда над их головами полыхала крыша, Пиште казалось, что всему пришел конец, что ему, Пиште, ничего другого не остается, как перебить всех этих извергов и пустить под крыши иных домов красного петуха. Спалить полсела, а затем всей семьей уйти. Но кто знает, может, пока он, рискуя жизнью, скитался по степи с бетярами, родня примирилась с его лютыми врагами?..

— А ты, кажись, проснулся? — заговорил с ним отец.

Видимо, Пишта заскрежетал зубами: упаси бог назвать своих лютых врагов по имени. Пишта встал и вышел во двор. Осмотрел все постройки. Крыша хлева и в самом деле прогнулась под тяжестью толстого слоя снега. И почему никому в голову не придет сгрести снег? А двери конюшни плохо прилажены к косяку — лихой молодец плечом высадит… Пишта горько усмехнулся: похоже, он уже и на свою конюшню позарился… Его верный конь, узнав хозяина, заржал. «А что, если вскочить верхом на коня и умчаться прочь отсюда? Снова туда, в привольную степь? Так, пожалуй, было бы лучше всего», — невольно подумал Пишта.

Дед Шебештьен за ужином, хитро поглядывая на Пишту, стал его прощупывать:

— Люди поговаривают, будто Шандора Рожу в кутузку упрятали…

В этом тщедушном старикашке лукавства было больше, чем жизненных сил. Он делал вид, будто эти слова не касаются Пишты, будто говорит он просто так, между прочим. Но никто не отозвался на его замечание, и старик снова закинул удочку:

— Слыхать, продается участок пастбища не меньше хольда, тот, что выделили вдовушке Димакне. Землица отменная, хорошая будет пашня. Аккурат по-соседству с вашим наделом. Вот бы вам купить. В самый раз пришлась бы. Кабы Пишта не с пустыми руками пришел…

— Пиште заработков на жизнь едва хватало, — сердито огрызнулся отец.

— Это я так, к слову пришлось…

У Пишты впервые мелькнула мысль, что односельчане знают о его жизни среди бетяр. Раз уж этот старикан намекает, значит, какие-то толки о нем ходят по деревне. Вдовушкину землицу и впрямь не мешало бы купить, тем более что вернулся он домой не с пустыми руками. Только не станет же он выкладывать на стол все, что привез с собой…

— Ну вот что, дядюшка Мишка! — сказала мать. — Раз Пишта вернулся, нам здесь всем вместе малость тесновато будет…

— Ты что ж, братец, решил остаться? — спросил старик.

Хоть в этот момент никто на Пишту и не смотрел, у него было ощущение, будто все пронизывают его взглядами, ожидая ответа.

— Да вроде бы решил…

— Так вы того, потерпите денька два, а ужо кто-нибудь да примет меня в дом.

— Ладно уж. Я ведь не к тому сказала.

Пишта нехотя, с кислой миной, принялся за еду. Видно, домашняя стряпня пришлась ему не по вкусу. К тому же воздух в сенях был спертым, и ему стало душно. «Хорошо бы сходить куда-нибудь, — подумал Пишта. — Но куда? К кому?»

После ужина все рано улеглись спать, чтоб не расходовать зря масло в светильнике. Молчать в темноте — оно куда легче, а кому охота лясы поточить, так ведь опять же и в темноте можно! Нет ничего приятнее в зимнюю пору, как пораньше лечь спать и завести в потемках неторопливый разговор о том о сем. Хозяин в такие вечера наговорится со своими домашними вдосталь, на целый год вперед. Теперь же все обитатели дома почему-то молчали. Какие-то мысли, роившиеся в голове, и затаенные в душе чувства не давали излиться словам. Один только дед Мишка то и дело нарушал тишину. Он громко кряхтел, сопел, потягивался под тулупом, так что старые косточки хрустели.

— Что-то ноги у меня ломит. Ну ничего, в могиле авось болеть перестанут, мать сыра земля всю хворь вытянет…

Покряхтев еще немножко, старик попытался завязать разговор:

— Кажись, этот шельмец Хедеши опять замышляет пакость. Говорит, дескать, барин не дает больше под выгон Харангошскую пустошь! Ишь как ловчит! Мошенник, как пить дать с приказчиком плутни затевает.

Балог-старший беспокойно ворочался, вздыхал, сопел и, в конце концов не вытерпев, заговорил:

— И я скажу: неслыханную подлость задумал Хедеши за спиной у всех. Только мужики вроде одурели, сколько им не толкуй, все попусту.

— Вот нынче, после обеда, — продолжал старик, — пришел я к нему и говорю: послушай, Анти, я-то знаю, что в сельской управе хранятся контракты, в которых записано, что Харангошская пустошь — мирская собственность. Мне-то уж доподлинно это известно! Ведь их заключили, еще когда я молод был. Вот и скажи господину писарю, пусть бумаги те отыщет. А потом уж будем судиться, добиваться своего! А он мне, шельмец: ладно, дядя Мишка, скажу. Вижу, врет, не скажет.

— Тоже нашли к кому посылать шельмеца, к писарю, — заметил Балог. — Он же с ним заодно, в одну дудку дуют. А вот в прежние времена порядок был что надо: крестьянская община указывала писарю. Село ему платило, оно же и волю свою ему диктовало. Вот это я понимаю!

— Коли меня вызвали бы в суд, — не унимался старик, — я бы сумел добиться правды. Без писаря вам да и без всяких контрактов. Выложил бы все как есть, дескать, слыхом не слыхивал, чтоб Харангошская пустошь принадлежала барину. Никогда такого не было. Еще в ту пору, когда я был пастухом у деда Юхаса черномазого, на том выгоне паслось только мирское стадо. Помню, мор тогда лютовал. Чудом уцелело несколько голов скота… И уж потом, спустя немного времени, пастбище размежевали. Тогда и определили, какая часть барину, а какая — миру. И вот тут подстроили подлость — Харангошскую пустошь отдали барину. Мужики роптали на произвол чиновников и, осерчав, прогнали писаря. А писарем в ту пору был Микола рыжий. Вот уж и впрямь истину говорят: рыжей собаки и рыжих людей остерегайся. Мужики пытались искать правду, тяжбу затеяли, но справедливости так и не добились. Барин потому старался завладеть пустошью, что задумал отыскать на дне омута клад. На посулы он не скупился, однако никто из челяди искать тот клад не отважился. Ни за какие посулы батраки не соглашались. Тогда хапуга нашел охотников на стороне. Но едва они приступили к делу, барин в одночасье помер, ночью, во время грозы…

Пишта не очень-то прислушивался к монотонному сиплому голосу старика. Его болтовня надоела парню, хотелось цыкнуть, чтоб перестал тараторить. Раз уж этот… Хедеши такой отъявленный негодяй, сколько ни болтай, он лучше не станет. Будь он трижды проклят!

Однако под монотонный говор старика Пишту мало-помалу охватывало знакомое чувство приятной расслабленности. Так обычно согревается под теплым тулупом озябшее тело в лютую морозную ночь. Человеку кажется, будто окоченевшие ноги никогда больше не согреются. Холод неумолимо подбирается к сердцу, но тут вдруг кровь начинает бежать быстрее, и вот уже по всему телу разлилось приятное тепло…

Пиште почудилось, что в закутке лежит его дедушка и, как в прежние времена, рассказывает всяческие небылицы. И вот только сейчас, с тех пор как вернулся, Пишта впервые почувствовал себя по-настоящему дома.

— Скажите, дядюшка! — обратился он вдруг к старику. — Вы уверены, что те самые бумаги сохранились?

— Должны быть в сельской управе. Коли их никто не припрятал. Ведь от этаких шельмецов всего ожидать можно. У них хватит совести.

Что там говорить, эти изверги на все способны! Он-то, Пишта, это знает. Но пусть зря не стараются, им не удастся снова выжить его из родного села!

В сладкой полудреме Пишта потягивался под тулупом. А под топчаном до срока посаженная на яйца наседка беспокойно ерзала и негромко клохтала. В полусне эти легкие звуки казались Пиште неправдоподобно громкими. Воображение перенесло его в степь. Ему почудилось, будто в теплую летнюю ночь он бодрствует у догорающего костра и слышит, как в той стороне, у таинственного омута, кричит выпь.


Спустя несколько дней после возвращения к Пиште однажды утром пришел посыльный и велел ему явиться в сельскую управу, к старосте. Пишту так и подмывало ответить дерзким отказом. Но он взял себя в руки, поняв, что этого все равно не избежать. Он просил передать, что придет. Посыльный доводился им не то кумом, не то свояком. Уже выходя из дому, он шепнул Пиште:

— Будь начеку, попридержи язык! Сдается мне, эти мироеды замышляют недоброе.

Пока Пишта одевался и приводил себя в порядок, встревоженная мать молча суетилась вокруг него. Отец же, против обыкновения, не шумел и не бранился, а помалкивал себе в своем закутке.

— А может, лучше… — робко промолвила мать, но не успела договорить, как ее нетерпеливо перебил отец:

— Что лучше?

— Вовсе не ходить…

— А что дальше?

— Ну… лошадь в конюшне… а там…

Она не могла договорить, поднесла к глазам передник и тихонько заплакала, продолжая вздыхать да охать:

— Господи, какие беды ты нам еще уготовил? Прости и помилуй!

— Да перестаньте хныкать! — сказал Пишта жестко, но тут же почувствовал, как к горлу подкатил ком. Ему было от души жаль свою изможденную, измученную невзгодами мать. — Не тужите, не тревожьтесь, мама, авось все обойдется! — добавил он ласково.

Отец сидел нахохлившись и шмыгал носом. Пишта только сейчас заметил, как сильно сдал он за эти пять лет. Прежде он пришел бы в ярость, распетушился, стал бы в пух и прах разносить местных богатеев. А теперь у него хватило духу лишь на то, чтобы посоветовать сыну быть поосторожнее.

— Да вы не беспокойтесь, отец, я сумею за себя постоять!

Но если говорить откровенно, за самонадеянным тоном Пишты скрывалось душевное смятение. Парню было не по себе. Даже в ту ночь, когда они совершали набег на хутор, неподалеку от Дорожмы, а он впервые стоял в дозоре, пока его дружки-бетяры орудовали на усадьбе, даже тогда у него не было так скверно на душе, как сейчас, когда он шагал по дороге в сельскую управу. А может, и в самом деле разумнее повернуть назад и, оседлав коня, умчаться в степь? Но Пишта тут же прогнал эту мысль и, взяв себя в руки, продолжал путь. Он крепко стиснул зубы и мысленно твердил, что теперь им не удастся выгнать его из родного села, как в тот вечер, пять лет тому назад! А что они могут с ним сделать? Что они знают о нем?

Конечно, станут допытываться, люди ведь много чего наболтали. Спросят, где пропадал до сих пор. Пусть спрашивают, он найдет, что ответить. Пусть справляются, если не поверят. Он не дрогнет, будет прямо смотреть в глаза этим подлым людишкам.

Мысленно он представил себе ожесточенный разговор со старостой и с Хедеши. Пишта шел по селу твердым, размашистым шагом, его подкованные сапоги стучали по замерзшей земле, и каждому, с кем встречался он на пути, могло показаться, что парень торопится не иначе как на собственную свадьбу.

Старый Бенкё восседал за своим столом.

Войдя, Пишта остановился перед ним на почтительном расстоянии.

— Вы звали меня, господин староста?

Староста делал вид, будто занят. Он тыкал пером в какие-то бумаги, лежавшие перед ним на столе, хотя всем было известно, что он едва умел нацарапать свою фамилию. Прошло довольно много времени, прежде чем староста, оторвавшись от бумаг, искоса взглянул на стоявшего перед ним парня.

— Давненько ты, братец, не наведывался в наши края. Пишта молчал. «Что кроется за этой притворной приветливостью?» — думал он.

— Стало быть, домой воротился?

— Воротился.

— И останешься?

— Останусь.

— Ну, а где же ты пропадал?

— Во многих местах довелось побывать.

— Это я просто так спросил. Допрашивать тебя не собираюсь.

Слово «допрашивать» староста произнес многозначительно.

«У тебя, вижу, опытный наставник был, все ты усвоил хорошо», — заключил Пишта.

— Я ведь не Радаи. И не какой-нибудь там пристав, — добавил староста и добродушно хохотнул. — Да тебя небось и допрашивать-то не за что?

— Вам лучше знать, господин староста, — уклончиво ответил Пишта.

— Вот именно. Люди мелют всякую чушь. Мне что, мне это без внимания. Пока сам не удостоверюсь, никому веры нет. Мне главное, чтоб на селе порядок был. Потому как порядок надобно блюсти. Так я говорю? — Не получив ответа, он еще раз спросил: — Ведь должен быть порядок, а?

В душе у Пишты нарастала ярость: этот старый плут разговаривает с ним, как с сопливым мальчишкой. Но он сдержался и ничем не выдал гнева.

— Да, конечно… — процедил Пишта сквозь зубы.

— Ну вот мы и сговорились. Ты, видать, остепенился. Так оно и должно быть. Теперь тебе, стало быть, жена нужна, честная, тебе под стать.

К чему это клонит старый хитрец?

— Вот я и говорю: добропорядочная жена нужна, чтоб тебе под стать. Бобыля-то легче в солдаты забрить. По нынешним-то временам…

Как это понимать? Угроза? Матерый волк прикинулся кротким ягненком, дает добрый отеческий совет?

— Я тебе говорил, что я вовсе не пристав и не веду дознание… Пристав к нам редко заглядывает. Какие у нас тут дела? Разве что ночью загорится чей-нибудь дом… Аль угонят с хутора вола или там лошаденку. Но в последние годы и такого не бывало… А раньше, коли случалось, так редко, даже не упомню, когда это было. Оборони нас господи…

«А что, если я сейчас спрошу, как поживает и что поделывает его сноха, Маришка? Вот рожа перекосится…» Пишта впервые с тех самых пор мысленно произнес это имя и сам тому немало удивился: опасался бередить свои старые раны, а вот вспомнил — и ничуть не больно. Это открытие привело его в веселое расположение духа. Пусть себе поболтает старый шельмец.

— Стало быть, мы поняли друг друга, братец? — Бенкё взял жезл сельского старосты и постучал им по столу.

— Да, господин староста.

— Ну то-то же!

С этими словами он отпустил Пишту. Что это? Открытая угроза или с ним решили пойти на мировую, сменив гнев на милость? Пишта вышел из управы с ощущением, что он победил сильного противника в неравной схватке. Парню казалось, что каждый встречный это замечает. Он уже не раз прогуливался по селу, после того как вернулся, но встречавшиеся ему на улице люди поглядывали на него недоверчиво и отвечали на приветствие сдержанно. Закадычных друзей среди односельчан у Пишты не было, однако со своими сверстниками, чаще всего с парнями из бедняцких семей, он нередко веселился и дурачился в долгие зимние вечера, а иногда и всю ночь напролет. Правда, многие из них теперь остепенились, стали отцами семейств. И все вроде бы сторонились его. Едва он вышел за ворота сельской управы, как его окликнули:

— Постой, Пишта!

Это был Шани Бадьо, его бывший товарищ, подпасок. Что это с ним? Вчера Шани молча прошел мимо своего старого дружка, а теперь делает вид, будто тогда просто не заметил его. Ну да ладно! Что было, то было, чего поминать! Вот староста, тоже ведь не стал прошлое ворошить…

— Нынче у нас вечеринка, — сказал он Пиште. — Приходи!

— Староват я уже для вечеринок. Зачем вам старый бобыль на посиделках.

— Не валяй дурака! Приходи! И цитру с собой захвати. Договорились?

— Ладно, так и быть. А вот играть на цитре я вроде бы разучился. Пробовал брать в руки, начну струны перебирать, а пальцы не слушаются, словно судорогой сводит. Отвык играть…

Однако Шани не слушал никаких отговорок.

Отец с матерью тоже посмотрели на Пишту совсем по-другому, когда он вошел в сени, словно за время его отсутствия что-то заставило их изменить выражение лиц, придав им мягкость и приветливость. Пишта рассказал все, как было. Будучи по натуре человеком занозистым и горячим, отец не удержался и запальчиво произнес:

— Пусть бы только попробовали тебя тронуть иль пакость какую учинить! Я не стал бы раздумывать, свернул бы шею этому старому мошеннику, а заодно и его жуликоватому свояку.

И Балог выразительным жестом изобразил, как он привел бы в исполнение свою угрозу. Можно было подумать, что он только тем и занимался, что сворачивал людям шеи.

— Кровь таким гадам надо бы пустить, — бесстрастно изрек дед Мишка.

— Что? Кровь? Нет уж, руки марать не стану!

— А как же их не замараешь, коли схватишь мерзавцев за глотку! Пырнуть ножом, и вся недолга! Пусть изойдут кровью, как свиньи.

— Тогда уж лучше дубинкой! Увесистой, со свинцом. Пришибить, как бешеных собак!

— Довольно вам, а то, чего доброго, поссоритесь из-за ерунды! — увещевал стариков Пишта.

В добром расположении духа Пишта начал собираться на вечеринку. Он натянул на цитру струны и бренчал на ней все послеобеденное время. А когда наступили сумерки, отец с матерью, подбадриваемые звуками цитры, не выдержав, пустились в пляс. Посмеиваясь, с молодым задором, кружились старики в танце. Дед Мишка отплясывал со своей палкой. Пишта лихо наигрывал плясовые мелодии, и вскоре все домочадцы собрались в сенях поглазеть на веселившихся стариков. Незаметно стемнело, так что танцующих уже нельзя было различить, слышалась только цитра, топот ног да выкрики плясунов. Веселье стало таким разудалым, словно здесь справляли свадьбу. Казалось, потолок в сенях вот-вот рухнет.

— Эй! Все сюда! Жить будем и плясать будем! — кричал Балог-старший.

— Эх, топни нога, не жалей сапога! Еще три пары есть в запасе! — сиплым голосом вторил ему дед Мишка, у которого отродясь и одной добротной пары не было.

Пишта уже порывался уйти, но старики все просили да просили сыграть плясовую. И он, уступая их просьбам, все играл и играл. А когда кто-то зажег коптилку и она вспыхнула желтым огоньком, плясуны смущенно замерли. При свете всем стало как-то неловко, и Пишта даже хотел задуть коптилку. Глядя на раскрасневшегося отца, на выбившиеся из-под платка пепельные волосы матери, на прослезившегося старика, нашедшего у них приют, Пишта почувствовал щемящую жалость.

Завернув цитру в платок, он сунул ее под кожух, чтоб на лютом морозе не лопнули струны, и вышел из дому. Усадьба Бадьо была довольно далеко, на противоположном конце села.

Почти никого из собравшихся на вечеринку девушек и парней Пишта не узнавал: все они были подростками, когда он пять лет назад ушел из деревни. Правда, были и знакомые. Парни, должно быть, не торопились жениться, как раньше, в девятнадцать-двадцать лет. Старики, соблюдавшие старозаветные обычаи, немало ворчали по этому поводу.

— В наши-то времена в такие годочки по второму дитю нарождалось в семье. А вы все увиваетесь за девками!..

Приятной неожиданностью для Пишты было встретить здесь Розку.

— Господи! Кого я вижу? Розка! Ты ли это? А я-то думал, ты внучат своих качаешь!

— Небось тебя ждала! — засмеялся кто-то в ответ.

Девушка так и зарделась. Казалось, даже платье ее вот-вот вспыхнет алым пламенем. Это вызвало у всех веселое оживление, посыпались шуточки.

— Послушайте, тетушка Бадьо! Нынче, видать, дело не обойдется без помолвки!

— И свадебный танец сплясать придется…

— Розка, ты не иначе румяна с собой прихватила…

— А зачем ей румяна, это Пишта ее нарумянил…

Все вокруг громко хохотали, и невозможно было разобрать, кто и о чем говорил. Парни и девушки так и вились около Пишты и Розки, кто-то заиграл на цитре. Закружился хоровод. В его середине стояли Пишта с Розкой. Хоровод кружился сначала в одну, затем в другую сторону, все притопывали каблуками в такт музыке.

Ходом, ходом, ходом, ходом,

Девки ходят хороводом.

Ты не суйся, паренек,

Хороводу поперек,

Подольстись-ка к девкам нашим

И пляши, как все мы пляшем![27]

Эту старинную хороводную песню, которую обычно поют, когда сватают невесту, пели протяжно и даже несколько монотонно. Все, кто пел ее, кружились быстрее и быстрее, раскачиваясь при этом в такт мелодии; казалось, хоровод парит в воздухе. Шесть строк песни повторялись непрерывно и на один лад, но всякий раз темп убыстрялся, отчего у тех, кто стоял в центре круга, рябило в глазах. Поневоле их приходилось зажмуривать, потому Пишта и Розка стояли друг против друга с закрытыми глазами и взявшись за руки. Вскоре и они кружились в хороводе вместе со всеми. А те, кто в нем не участвовал, — старики, степенные мамаши, сопровождавшие своих дочек, компания балагуривших в сторонке мужчин — стояли и раскачивались в такт танцу. Этот плясовой вихрь вмиг развеял Пиштины недоверие и отчужденность. Как славно все получилось, будто этот старинный обряд с песней и лихой пляской только для того и придумали, чтобы помочь Пиште вернуться в родное село.

Пишта спохватился, заметив, что, хотя круг и разомкнулся, он по-прежнему в центре внимания.

Чем вызвана столь разительная перемена отношения к нему? И что происходит с ним самим? Все старались заговорить с ним, проявляли дружелюбие и сердечность. А кое-кто будто даже заискивал. Может, ему показалось? Нечто похожее происходит с голодным человеком, когда он, положив в рот первый лакомый кусочек, заранее предвкушает удовольствие от сытости. Пишта взял цитру и, преисполненный чувства благодарности, начал играть. Он играл одну песню за другой, извлекая из своей цитры поистине чарующие звуки.

Далеко за полночь гости стали расходиться. Пишта вышел на улицу вместе с Розкой. Они оказались впереди всей остальной компании. Розкина мать и другие женщины в сопровождении мужчин держались в нескольких шагах от них. Только что выпавший снежок бодряще похрустывал под ногами. Шли медленно, никто домой не торопился.

— А как поживает твой Янчи Бакош? — спросил Пишта лишь для того, чтобы начать разговор.

— Тебе-то на что Янчи Бакош?

— Да просто так…

— А коли просто так, сначала ответь: верно ли, что ты якшался с бетярами Шандора Рожи?

— А тебе-то на что бетяры?

— Да просто так…

Они оба засмеялись, так и не ответив друг другу. Больше об этом они не заговаривали, ибо чутье им подсказало, что лучше этого не касаться.

Проводив девушку, Пишта устало побрел домой. В ушах у него все еще звенела свадебная песня. Вдруг он поймал себя на том, что тихонько ее напевает. На минуту Пишта закрыл глаза. Он и с закрытыми глазами дойдет до дому, не собьется с дороги. Вот тут, перед домом Сенди, палисадник, а тут, кажется, сколько он помнит себя, всегда была яма, лет десять, если не все двадцать, но никому и в голову не приходило засыпать ее землей. А это уже изгородь у дома Дьёрки. Она больше других выступает на улицу, и, чтобы ее обойти, надо повернуть вот в этом месте. Семья Дьёрки до того жадна, что не постеснялась отхватить себе часть проезжей дороги. На какое-то мгновение перед мысленным взором Пишты промелькнул образ Вероники. Эх, как бы долго ни тянулись те пять лет, но разве можно забыть все эти рытвины-ухабы да стежки-дорожки в родимом краю?

2

На полях и степных пастбищах, что тянулись по обе стороны от большака, местами уже обнажалась из-под снега голая земля. Вардаи зябко кутался в шубу и ногами подгибал под себя полость, чтоб теплей было. Взгляд его остановился на оголенном участке поля. В ямках от копыт и в выбоинах тускло поблескивали замерзшие, подернутые ледяной корочкой лужи, словно мутные бельма. Экипаж изрядно встряхивало на мерзлой ухабистой дороге.

Уже давно осталась позади Дорожма, и перед Вардаи замаячила слободская колокольня Сегеда. Постепенно вырисовывались контуры остроконечной городской ратуши и других высоких строений, а вскоре вдалеке показались белые пятна домов городской окраины. Наконец-то! Никогда еще дорога в Сегед не казалась Вардаи такой длинной и утомительной, словно злой волшебник ее растянул по меньшей мере вдвое. Правда, ему никогда не приходило в голову отправиться в путь по такой скверной дороге. Он старался ездить в город либо на санях, либо после окончания весенней распутицы ждал, когда подводы и колымаги проторят удобную для езды, хотя и очень пыльную колею. А вообще-то он предпочитал не выезжать за пределы своей усадьбы, особенно в последние годы, потому что стоило ему распорядиться насчет экипажа, чтобы пораньше отправиться в Сегед, как непременно что-нибудь случалось.

Вардаи не раз бывал в этом городе, но в сложном лабиринте его улиц и переулков ориентировался плохо. Рассказывали, будто замысловатый лабиринт здешних улиц был так хитроумно задуман еще в стародавние времена, чтобы расквартированная в городе чужеземная армия — турецкие янычары или императорские наемники — заплутались в незнакомом месте и с ними легче можно было расправиться. Увы, в этом хаотичном переплетении улиц нередко путались и коренные жители Венгерской равнины, не исключая и самих жителей Сегеда… Иной раз, пробродив полдня по городу, путник кидался к прохожим с мольбою помочь ему выбраться на окраину.

Обычно Вардаи подкатывал прямо к площади перед ратушей и, подозвав какого-нибудь слонявшегося без дела гайдука, наводил у него все нужные справки. Поступив и на сей раз точно так же, он быстро отыскал дом, где проживала его дочь Жужа с семейством. Не стоит говорить о том, что в Пеште они наверняка жили бы в более благоустроенном доме. А этот домишко совсем обветшал, штукатурка обсыпалась; окна первого этажа находились почти на уровне панели, а в окна второго ничего не стоило постучать рослому человеку. «Ну ничего! — подумал Вардаи. — Авось со временем освоятся с городом и найдут себе более подходящее жилье».

Вардаи поднялся на второй этаж и постучал. Дверь отворила сама Жужа. Увидев отца, она несколько мгновений растерянно стояла, словно не веря своим глазам. Затем бросилась ему на грудь.

— Отец… отец… — только и могла выговорить она сквозь слезы.

— Ну, полно, полно, перестань, доченька… Успокойся… — бормотал растроганный Вардаи, а у самого на глаза навернулись слезы.

Войдя в дом, он осмотрелся. И хотя слезы застили ему глаза, он все сразу разглядел и оценил. «Да, — подумал он, — устроились они, можно сказать, вполне прилично». Внутри жилье было гораздо более уютным, чем снаружи.

— Ну, идем! Показывай! — он взял дочь за руку, и они пошли в соседнюю комнату.

Это была детская. Посреди нее стоял мальчик. Он испуганно смотрел на деда, в руках у него была игрушка.

— Петерке, поздоровайся с дедушкой. Ну, скажи — здравствуй, дедушка! Ну, скажи, будь хорошим мальчиком! — уговаривала Жужа сынишку и, повернувшись к отцу, не без гордости пояснила: — Он у нас очень смышленый и всегда здоровается. Вот только сейчас, видно, растерялся немного.

Мальчик продолжал стоять как вкопанный, широко раскрыв глаза и судорожно прижимая игрушку к груди. В последний раз Вардаи видел своего внука, когда тот был еще совсем крошкой.

— Как он вырос! — восторженно воскликнул дед. Переминаясь с ноги на ногу, он смущенно улыбался.

— Иди сюда! Ну, иди к своему деду! Дай ручку!

Оробевший Петер подбежал к матери. Уткнувшись головой в ее подол, мальчик одним глазком поглядывал на незнакомого человека.

— Он немного застенчив. Господи, что ж это я о тебе ничего не спрашиваю, папа! Как ты отыскал нас? Почему не написал о своем приезде? Уж не стряслось ли дома какой беды? Мама здорова?

— Вполне. Дома все хорошо.

В дверь постучали.

— Это, кажется, Лёринц пришел.

Но это был не он. Стучал кучер Вардаи. Он втащил наверх тяжелые узлы и свертки.

— Поезжай на постоялый двор «Золотой баран», — распорядился Вардаи и, повернувшись к дочери, спросил: — А где же Лёринц?

— Признаться, я думала, это Лёринц. Он так много работает, с утра до вечера занят. Но, папа, все-таки скажи, чем объяснить твой неожиданный приезд?..

— Ничем особенным, просто захотелось повидать вас. Вчера вечером надумал, и вот сегодня здесь.

— Мы с Лёринцем решили, как только установится погода, наведаться к вам.

— А может, я теперь прихвачу вас с собой?

— Что ты! С малышом в такую пору рискованно ехать в экипаже. Вот если бы поездом…

— Ну, так скажи своему благоверному, пусть проложит к нам эту чертову чугунку!

— Нет, правда, папа, дома все хорошо?

— Я же говорю тебе, все в порядке.

— Ах, как мне хочется домой! Но ведь и здесь нужно все как следует устроить. У меня столько хлопот, голова идет кругом. Юлиш! Юлиш! Унеси-ка эти свертки на кухню!

Вошла служанка и взяла свертки, вслед за ней из комнаты выскользнул мальчик.

— Ну как тебе внучек, дедушка, нравится, а?

— Весь в маму. Словно тебя вижу, когда ты была маленькой.

— Право же, мальчонка смышленый. Сам убедишься. Это он только сначала такой, с чужими робеет.

— Вот тебе и на! Спасибо, дочка, обрадовала, — усмехнулся Вардаи. — Выходит, я чужой.

— Пока он не привыкнет к тебе, конечно, чужой.

— Боюсь, что и для тебя я тоже начинаю становиться чужим. Разве не так?

— Перестань, папа, что за вздор?

— В твоих последних письмах мне многое непонятно. Не сердись, доченька, но, когда я читаю их, мне кажется, ты перестала быть со мной откровенной. Скажи, дорогая, может у вас не все ладится?

— Такое мнение у тебя сложилось потому, что я всегда пишу второпях, — уклончиво ответила Жужа. — Вечно дел по горло, на обстоятельные письма времени не остается.

— Это правда, причина только в этом?

— Да.

Какое-то время они молчали.

— Ну ладно, коли так. Освоились вы в Сегеде? Как тебе он? Нравится?

— О городе мне трудно что-либо сказать. Почти не выхожу из дому.

— После шумного Пешта этот тихий городок, наверное, показался тебе захолустьем?

— Нет, ничего! Правда, я не сама его выбирала.

— Разве ты не хотела сюда приехать?

— Не во мне дело. Карьера Лёринца требовала, ну и…

— Почему ты говоришь с иронией?

— Тебе показалось. Я вовсе не думала иронизировать.

— Допустим! Ну, расскажи, как вы сюда перебирались? Небось намучилась в дороге?

— Совсем нет. Ты ведь знаешь, если Лёринц захочет, он все умеет великолепно устроить.

— И опять ирония…

— Да что ты, папа! Перестань искать в каждом моем слове скрытый смысл. Я говорю, что думаю. Лучше расскажи, как вы живете, как дома?

— Помаленьку, как говорится, с грехом пополам. В повседневных трудах да заботах.

Разговор снова оборвался.

— Папа! — вдруг неожиданно вырвалось у Жужи, и глаза ее наполнились слезами. — Мне так хочется домой… — и она расплакалась.

В дверь постучали. Жужа быстро смахнула слезы и просительным взглядом посмотрела на отца. На этот раз действительно пришел Лёринц, но не один.

— Ба! Кого я вижу! — воскликнул он, едва войдя в комнату. — Какая неожиданная радость! Ну и денек нынче выдался! Ты, дорогая, помнишь Белу? — обратился он к жене. — А ты, отец, помнишь?

Рослый рыжеватый человек, пришедший с Лёринцем, поцеловал руку хозяйке. Он был явно смущен.

— Это тот самый Бела Сана, с которым мы чуть было не погибли мученической смертью на дамбе, — пояснил Лёринц тестю и громко расхохотался.

— Ну как же, как же! Припоминаю, — пробормотал Вардаи. — Ты же бывал у нас в гостях. Здравствуй! Тебя, стало быть, тоже потянуло сюда, на строительство железной дороги?

— Нет, я остался верен Тисе.

— Он хочет всех убедить, что незаменим на дамбе! А где Петер?

— Юлишка только что его увела.

— Может, позовешь его, дорогая? Отец, ты уже видел своего внука? Что скажешь? Здорово вырос, а? Вот он-то действительно сделает себе карьеру на строительстве гидросооружений. Всех нас за пояс заткнет.

Мальчик осторожно заглянул в дверь, но, увидев отца, бросился к нему. Лёринц схватил сына и подбросил вверх. Малыш радостно взвизгнул.

— Осторожнее, Лёринц! — встревоженно воскликнула Жужа. — Не дай бог уронишь!

— Понимаете, — обратился Лёринц к гостям, как бы ища у них поддержки, — она терпеть не может, когда я его подбрасываю, и заметьте, только из ревности. Сама не умеет так подбрасывать и мне запрещает. Кого ты, сынок, больше любишь?

— Папу… — ответил запыхавшийся мальчик, прижимаясь к отцовской щеке.

— Ну что вы на это скажете? Как же тут матери не ревновать?

— У Петера очень развито чувство житейского практицизма. Когда я его спрашиваю, он говорит, что меня, — сказала Жужа.

— Так и должно быть, — пробасил Вардаи, пытаясь всех примирить. — Надо любить одинаково и отца и мать.

— Ну, в таком случае присядемте, прошу вас, господа! Не угостит ли нас хозяйка перед ужином чаркой вина? Само собой разумеется, что вы у нас отужинаете, дорогие гости. Видите ли, мы обосновались тут временно. Осесть здесь навсегда не намерены. Но сразу найти приличное жилье не успели. Ведь мы собрались в дорогу наспех. Вот и пришлось довольствоваться первым попавшимся пристанищем.

— А я тут давеча говорил дочери, мол, не мешало бы проложить чугунку и в наши края. Тогда бы вы могли поселиться в моем доме.

— Оно, конечно, так! — рассмеялся Лёринц. — Знаешь ли ты, отец, сколько объявилось охотников иметь под боком у себя железнодорожную станцию? От них отбою нет. Между нами говоря, все, что здесь творится, — настоящее свинство. Если и дальше так будет продолжаться, железная дорога будет построена во всяком захолустье, но только не дойдет до Фиуме. Железная дорога Алфёльд — Фиуме только одно название. Боюсь, что в конце концов она будет так же прихотливо извиваться, как сама Тиса.

— Ничего, тогда вы обратитесь ко мне с просьбой составить проект спрямления своевольной реки, то бишь железной дороги, — пошутил Бела Сана.

— Что ж, это не исключено, ежели дело и дальше так пойдет.

— А почему вы допускаете такие отклонения?

— Мы? А что от нас зависит? Наше дело — проект подготовить, но заправляют всем в Пеште, в Вене, в Париже. А возможно, и в Лондоне. Один господь бог знает, где еще. Направление железнодорожных линий определяем не мы, а интересы высокой политики.

— Тогда уж лучше с Тисой возиться.

— Кому что нравится. А как твоя книга? Закончил?

— Нет еще. Пожалуй, фронт работ по строительству гидросооружений будет доведен до самого Тителя прежде, чем я закончу.

— И тогда она сгодится разве что на растопку.

— Почему? Сейчас мне не поверят, но время покажет, что правда на моей стороне.

— Ах да, я совсем забыл, что ты неисправимый идеалист. Работаешь на будущее… Ну, не сердись, Бела! — Лёринц положил руку ему на плечо. — Я валяю дурака. Настроение у меня сегодня приподнятое. Рад, что вот так собрались в дружеском кругу.

За ужином предавались приятным воспоминаниям о давно минувшем. Жужа все расспрашивала отца, заставляла рассказывать о домашних. И когда все вопросы о семье и родственниках были исчерпаны, зашла речь об общих знакомых. Ее интересовало решительно все.

— А как Пишта Жиди?

— Разве вы с ним не встречались? Он ведь тоже здесь, в Сегеде.

— А что он здесь делает?

— Наконец решил служить. Поступил в какое-то учреждение. Поначалу служил чиновником в окружной управе. Работа не пришлась ему по душе. Перебрался сюда, кажется в Управление соляных копей. — И Вардаи рассмеялся. — Я предусмотрительно распорядился, чтобы дома запаслись солью, пока ее еще можно достать, а то этот незадачливый Пишта вконец расстроит дела соляного ведомства. Чего доброго, несчастная скотина станет не переставая реветь от недосола. Свою усадьбу он продал вместе с барским домом.

— Кто же купил?

— А как вы думаете кто? Ни за что не отгадаете… Балла — вот кто.

— А как он там?

— Я редко с ним вижусь, — заметил Вардаи. — Он никуда не ходит, совсем одичал.

— А борзых небось все еще держит? — поинтересовался Сана.

— О, я расскажу вам прекурьезный случай! В один прекрасный день Балла отпустил на все четыре стороны целую свору собак. Их потом мужики перебили. А все потому, что после зайчатины и кроличьего мяса собаки пристрастились к курятине и утятине. Баллу мужики тоже чуть не избили, вся деревня была взбудоражена. Между прочим, я слышал, он собирается жениться. Берет в жены дочку одного графского управляющего. За ней дадут хольдов двести…

— А у тебя, Бела, еще поворачивается язык утверждать, будто нет никакого прогресса! Графское имение-то убывает помаленьку, — подтрунивал Балог.

— Ну что ж, Балла и иже с ним, видно, вовсе не торопятся уйти с дороги и хотят показать, на что они способны. — В голосе настроенного на веселый лад Вардаи слышалось одобрение.

— А как поживает дядюшка Геза? — вступила в разговор хозяйка дома.

Она проявляла явное нетерпение, ожидая ответа.

— Вы бы не узнали беднягу! От него остались кожа да кости…

Все вдруг вспомнили дородную фигуру Гезы Сакая, обычно целиком заполнявшего своими телесами карету, и разразились раскатистым хохотом.

— Не смейтесь! Я говорю истинную правду: кожа да кости. Кожа висит на нем, как пустой мешок. Одно только могу сказать: жалкое зрелище. Несчастья без конца валятся на его голову и совсем сломили беднягу. Словом, наш Геза основательно сдал. Ко всем прочим несчастьям он еще тяжбу затеял. Задумал восстановить крепостнические порядки, упраздненные еще революцией сорок восьмого года. Взывать к его разуму бесполезно. А между тем это сутяжничество его вконец разорит.

— Подумать только: кожа да кости, — все еще посмеивался над незадачливым сутягой Балог. — Думаю, кое-что у него еще про запас осталось. Уж больно он толст был. Иному человеку вполне хватило бы остатков его жирка. Разве нет?

— Во всяком случае, теперь его персона уже не занимает всю коляску. Рядом вполне может уместиться еще один человек такой же комплекции. И тем не менее Гезе приходится разъезжать одному, потому что его супруга стала тучнее прежнего. И смех и грех, право.

— А на радостях по случаю сговора с Габсбургами[28] разве он не прибавил в весе? — полюбопытствовал Бела Сана.

— Политика его теперь не интересует, — после некоторого раздумья продолжал Вардаи. — И если говорить откровенно, радоваться тут особенно нечему, а стало быть, не от чего ему и раздобреть. Я считаю Деака[29] человеком башковитым, но мне сдается, он слишком далеко зашел в своих уступках австрийцам, стал чересчур сговорчивым. Не скажу, как некоторые, что он продал нас, но Кальман Тиса прав, утверждая, что эта мнимая общность интересов может навлечь немало бед на нас, венгров. Сговор с венским двором преследует одну цель: чтоб и волки были сыты, и овцы целы.

— Отец, я не узнаю тебя: ты становишься ярым приверженцем Кошута.

— Я-то вряд ли стану, а вот…

Вардаи произнес эти слова с улыбкой и явно хотел удивить всех какой-то новостью, но, не договорив, вдруг смешался и умолк.

Зять нахмурил брови и взглянул на него почти враждебно, потом перевел взгляд на жену и притворно-безразличным тоном спросил:

— А что поделывает Лаци Дежери?

— Что поделывает? — мешкая с ответом, переспросил Вардаи. — Кто его знает. Давненько с ним не встречался.

Он смущенно моргал глазами, сознавая, что допустил оплошность. Оттого, что солгал, он еще больше стушевался. Разумнее всего было бы продолжить прерванный разговор. Но время было упущено. Невысказанные мысли перепутались, Вардаи овладела растерянность, усугублявшаяся общим неловким молчанием.


А ведь действительно он редко встречался с Дежери. Но вот вчера Дежери неожиданно явился к нему.

— Скажи, дорогой Вардаи, верно ли, что ты продаешь клин у Татарского вала? — Свой вопрос он задал таким деловым тоном, будто и впрямь имел серьезные намерения приобрести этот клин.

— Кто это мог тебе сказать?

— Неважно кто, важно, что я слышал об этом.

— Уж не от Баги ли? — явно стремясь отшутиться, спросил Вардаи. — Черт те что! Каркают надо мной вороны! Поневоле сам начинаешь думать, будто и впрямь тебя уже нет в живых.

— Значит, неправда?

— А ты что, купишь его?

— Да что ты! Куда уж мне!

Обоим стало как-то неловко, и они больше и словом не обмолвились о продаже земли. Заговорили о хозяйстве, о неустойчивой погоде, в общем, обменивались ничего не значащими фразами только лишь для того, чтобы поддержать готовый вот-вот оборваться разговор. В последние годы между ними возникало немало недоразумений, из-за которых отношения испортились, но ни Вардаи, ни Дежери не стремились их наладить. Затем речь зашла о политике. Вардаи возлагал надежды на Кальмана Тису и спросил у Дежери, какого тот о нем мнения.

— Да как тебе сказать… Краснобай, язык у него подвешен неплохо. К тому же обладает одним качеством, необходимым для того, чтобы преуспевать на политическом поприще, — отсутствием совести.

— Ну, ты, пожалуй, несправедлив к нему и явно его недооцениваешь.

— Недооцениваю? Как это понимать, батенька мой? Объясни! Тут все восхищаются Тисой, превозносят его до небес, но никто не знает, какими же достоинствами он наделен?

— Я недостаточно красноречив, чтобы тебя убедить, но тем не менее всем нутром чувствую, что Тиса — наш человек.

— Что значит «наш человек»? Кого ты причисляешь к нашим?

— Кого? Ну, как тебе сказать? Подлинных патриотов. Он истинный венгр.

— А я вот что тебе скажу, если позволишь, конечно. Я не считаю его патриотом. Весь патриотический пыл таких людей, как он, исчерпывается краснобайством. Эти люди неспособны действовать. Они растерялись. Кальман Тиса — кумир горе-патриотов вроде нас с тобой. Ты мне лучше скажи, каковы владения у этого патриота? И сколько долгов?

— Не знаю, право.

— Терпеть не могу, когда свои шкурные интересы прикрывают высокопарными ура-патриотическими фразами.

— Он самый что ни на есть бескорыстный человек. Так говорят о нем люди, хорошо его знающие.

— Этот, с позволения сказать, бескорыстный деятель собирает вокруг себя всякое гнилье. Краснобайством сторонников нетрудно приобрести. Вот чем он занимается, вместо того чтобы все разнести в пух и прах, очистить атмосферу. А в итоге — углубляется процесс загнивания. Бескорыстный, говоришь? Черта с два! Все это одни слова.

— Ты все видишь в мрачном свете.

— В мрачном свете? А что отрадного видишь ты? Яростный вой лицемеров, с пеной у рта орущих о «пагубности для венгров общности интересов» с Габсбургской империей, но одержимых величайшей заботой о том, как водрузить при открытии сессии венгерского парламента желто-черный флаг над королевским дворцом в Буде! Потому как от этого якобы зависит будущее венгерской нации! Меж тем буквально на глазах нация гибнет. Но это ничего, пустяки. Они боятся возвысить гневный голос протеста, чтобы его услышали в верхах. Они не желают протестовать против произвола, против стремления посадить нам на шею иноземных паразитов, которые вконец нас разорят. Но и одного громогласного протеста против иноземного засилья тоже мало. Неплохо бы и нашего брата, дворянина, встряхнуть. Сказать: «Пора взяться за ум, милостивые государи! Очнитесь! Соберитесь с силами, иначе в нынешние трудные времена вы окажетесь на краю пропасти. Вцепитесь изо всех сил в землю, ни на кого не уповайте, кроме как на самих себя. Вы можете рассчитывать только на собственные силы! Вам надобно быть сильными не только ради спасения самих себя, но и всей страны! Запрягайте лошадей в плуги, ходите пешком, в обтрепанной одежде, если придется, но не уступайте своего достояния, своей независимости». Вот к чему должны во весь голос призывать подлинные патриоты. Их речи должны беспощадно хлестать, а не услаждать слух! Но эти краснобаи произносят их во хмелю, пьяным голосом, лишь бы душу отвести.

— Почему ты именно мне все это говоришь? — спросил Вардаи.

— Потому что уже не верю, есть ли вообще смысл говорить об этом кому бы то ни было, — сказал он уныло.

— Вот видишь! Выходит, и ты произносишь одни только громкие слова. Разглагольствуешь.

— Возможно, ты прав. Но я по крайней мере не лгу и никого не обманываю.

— Значит, те, кто думает и говорит иначе, чем ты, — те лгут? Ну, тут ты явно перехватил, так нельзя. Чтобы выжить, нам, конечно, надо действовать. В этом ты прав. Самое маленькое дело стоит намного больше самого высокопарного призыва. Ты ведь и сам это утверждаешь.

— Знаешь, брат, ни к чему нам с тобой спорить. Мы говорим на разных языках. Да и все вы никогда не понимали меня… Я никого не упрекаю, просто это — факт, и говорить с вами на эту тему больше не хочется.

— А с кем бы ты хотел говорить? — не без иронии спросил Вардаи. — Может, ты и впрямь подослан Баги, чтобы прощупать почву насчет продажи клина у Татарского вала? — заметил он, смеясь.

— А ты допускаешь, что я способен на такую неблагодарную роль? — парировал Дежери.

— Насколько мне известно, еще не так давно ты был не прочь выступить в роли посредника. Правда, тогда еще… — начал было он, но оборвал себя, не желая обидеть собеседника.

Они простились холоднее обычного. Если у них и раньше были расхождения, то теперь они стали еще более глубокими. Когда-то Вардаи весьма благоволил к Дежери, даже высоко ценил его. Отношения их испортились не из-за Жужи, в конце концов, это дело самих молодых людей, решил Вардаи, пусть сами и разбираются. Однако нельзя сказать, чтобы он не испытывал от этого обиду. Правда, обиду свою он никогда не выказывал Дежери. Но сегодняшняя встреча оставила у него неприятный осадок. Вардаи почувствовал досаду и острое желание высмеять самонадеянного позера, возомнившего, будто он умнее и честнее многих.


Дежери все больше и больше раздражал Вардаи, и вот теперь он не прочь был бы позубоскалить, посплетничать на его счет, но получалось что-то неуклюжее.

Ужин закончили молча, будто все были в ссоре.

Сразу после ужина Бела Сана простился и ушел.

— Значит, завтра встретимся, — с этими словами Балог отпустил его.

Жужа уложила ребенка, а вскоре и сама легла спать. В столовой остались двое мужчин. Они сидели за столом и молча курили сигары. Время от времени пытались завязать разговор, но он как-то не клеился.

— Вижу, ты очень устал. Поездка, наверно, утомила тебя, — снова попытался завязать разговор Балог после продолжительного и тягостного молчания.

— Есть немного. Стар я уже для таких путешествий. Да и хлопот по хозяйству хватает, одним словом, замотался. Помощник мне нужен.

— У тебя есть сын. Почему бы тебе не вызвать его из Пешта?

— Не поедет. Боится закиснуть в провинции, так прямо и написал. К тому же молод он еще, пусть наберется ума и опыта.

— Не слишком ли дорого обойдется его опыт? — заметил Балог с иронией. — На широкую ногу живет молодой человек.

— После того как вы уехали из Пешта, он вообще предоставлен самому себе.

— Собственно, мы и тогда не особенно часто виделись. Опасаться, как бы он не зачах от тоски и одиночества, не приходится…

— Послушай, сын! — начал Вардаи со вздохом. — Хочу кое о чем потолковать с тобой. Дома опять неладно.

— Почему опять?

— Я просто неточно выразился. Беда никогда не приходит одна. Как говорят, одна беда порождает другую, а коли пришла беда — отворяй ворота! Я знаю, ты не любишь впутываться в такие дела, но ты ведь все-таки не чужой. Тебе не может быть безразлично, как все обернется. Ежели завтра не удастся раздобыть нужную сумму, угодье у Татарского вала пойдет прахом.

— Я еще в позапрошлом году советовал продать те земли. Тогда удалось бы многое сласти на вырученные деньги.

— Кто мог предполагать, что дела пойдут так скверно.

— Я не только предполагал, но и прямо говорил об этом, чем навлек на себя несправедливые нападки Гезы. Помните, он упрекал меня в том, что я претендую на все имение. Он даже не постеснялся обвинить меня в корыстной женитьбе на Жуже. Но ведь я знал, что мы с Жужей унаследуем только… долги, которыми обременено имение.

— Геза слишком молод, легкомыслен, опрометчив. Он поступает необдуманно. Его словам нельзя придавать серьезного значения.

Балог сочувственно смотрел на этого старого человека, у которого всегда была горделивая барственная осанка и высокомерная речь. Теперь он скромно сидел напротив Балога, как провинившийся озорник, вынужденный оправдываться за свои проделки. До чего же он постарел с той поры, как они виделись в последний раз!

— Так что же все-таки стряслось? — спросил Балог мягко. — Скажи, отец! Неужто положение настолько серьезное?

— Нужно достать двадцать пять тысяч форинтов…

В комнате наступила гробовая тишина.

— Продай клин у Татарского вала. За него такие деньги получить можно.

— Так-то оно так, только я уже заложил его за десять тысяч. Сперва надо погасить долги, чтоб я мог его продать. Не приведи бог, если о моих намерениях пронюхает ростовщик, тогда он все прикарманит. Скупит землю за бесценок и конец!

— Он не может этого сделать.

— Еще как сможет! В свое время он потребовал от меня подписать долговое обязательство именно на таких кабальных условиях…

После каждого признания Вардаи все глубже втягивал голову в плечи, не переставая при этом виновато моргать глазами, словно ожидал удара. Лёринц еще никогда не видел тестя таким обескураженным и беспомощным.

— Чем же я могу помочь? — развел он руками.

— Может, достанешь денег взаймы… у кого-нибудь… ведь есть же у тебя знакомые…

— Прошло всего несколько недель, как мы сюда переехали. Мог ли я успеть завести новые знакомства? — Помолчав немного, Балог добавил: — К тому же это не выход — новые долги только обременяют. А нельзя продать другое угодье?

— Очень сложно. Видишь ли, скажу тебе откровенно, у нас там все… как сложенные друг на друга кирпичи: один держится на другом, вытащишь один, рухнет вся кладка.

Они помолчали, сосредоточенно глядя на вьющийся сизоватый дымок от сигары.

— Видишь ли, — продолжал Вардаи, — ежели бы мне привалило счастье и по нашей земле прошла бы железная дорога…

Он старательно и долго разминал сигару, делая вид, что обронил это замечание так, между прочим.

Балог сидел с кислой миной, ничего не отвечая тестю. Снова воцарилось тягостное молчание, нарушаемое лишь сопением Вардаи. Словно не замечая холодности зятя, Вардаи с нарочитой живостью спросил:

— А ты знал Гезу Зомбори?

— Младшего?

— Нет, его дядюшку.

— Что-то не припоминаю.

— Разве ты у нас его не встречал?

— Не помню.

— Так вот, представь себе, он подвизается у вас в управлении железнодорожной компании «Алфёльд — Фиуме». Его недавно избрали членом правления.

— Все может быть. Для этого достаточно заручиться протекцией влиятельной персоны, и дело в шляпе.

— А кого ты считаешь влиятельной персоной, способной оказать протекцию?

— Во всяком случае, не себя, — отрезал Балог. Затем, чтобы хоть как-то сгладить впечатление, произведенное своей резкой репликой, добавил примирительно: — Видишь ли, приступая к строительству железной дороги, прежде всего думают, насколько это предприятие выгодно, а не о том, когда здесь станут ходить поезда. В этом деле важно привлечь иностранный капитал, зарубежного предпринимателя. Естественно, кто-то нужен и для того, чтобы выхлопотать в верхах, в Пеште, все необходимое для предприятия. Заполучи подпись влиятельного лица, и тебе предоставят тепленькое местечко члена правления. Вот как это делается…

Вардаи сказал упавшим голосом:

— Понятно, ведь Зомбори родственник самого министра финансов Лоняи.

Больше он не проронил ни слова, только изредка укоризненно поглядывал на зятя. Казалось, он ставит ему в вину отсутствие у того сановных родственников. Балог делал вид, будто полностью исчерпал тему и все разъяснил тестю, к полному его удовольствию. Однако он только теперь начинал вникать в суть сказанного им. Что же можно предпринять? Он стал перебирать в памяти своих новых знакомых. Вот, допустим, главный инженер управления Беллак: фигура малозначительная, помочь он ничем не сможет. Веркмейстер? Он, правда, член правления, но тоже вряд ли… Солга? Это он устроил его сюда, на строительство, но к нему неудобно обращаться с новой просьбой.

Собственно, о чем он может его просить? «Прошу покорнейше выслушать меня, ваше превосходительство, мой тесть…»

Балог с досадой отмахнулся от этой мысли; какое ему дело до всего этого? Теперь, когда родичам жены грозит беда, они, конечно, не прочь ухватиться за него. А ведь до сих пор считали его прощелыгой. Даже щенок Геза и тот…

«Ты ведь все-таки не чужой, тебе небезразлично…» — Все еще звучали в его ушах слова, произнесенные тестем. Они были крайне неприятны ему. Ты ведь не чужой… Прежде этого небось не говорили… В прошлый раз тесть осмелился сказать ему, чтоб он знал свое место…

Злоба и досада нарастали в душе Балога. Еще немного, и все в нем уже кипело от негодования. И, как бы нарочно распаляя себя, Балог начал лихорадочно рыться в памяти, выискивая все новые и новые обиды, причиненные ему тестем. Так-так, что же еще ему говорили обидного? С какой интонацией и каким пренебрежительным тоном? С какой презрительной усмешкой при этом на него поглядывали?..

Подчас и горечь может облегчить душу человека, так острая боль избавляет страдающего от ноющей боли. Но, увы, подобная мучительная попытка на этот раз Балогу не удалась. Его неотвязно преследовала мысль о Гезе, прожигавшем жизнь в Пеште. Он смотрел на сидевшего рядом человека, сознавая необходимость понять, что происходит вокруг него самого… И хирург причиняет больному лишь новую боль, если, собираясь вскрыть нарыв, промахнется и вонзит скальпель в здоровую ткань. Почему у него дрожит рука и не хватает мужества сосредоточить внимание на том месте, где болит? Почему не хватает мужества вскрыть скальпелем пораженное место?

Балог недолюбливал тестя. Он так и остался для него чужим, но, увидев его сегодня вечером, искренне обрадовался. Нечто подобное испытывает человек, терзаемый мучительными сомнениями, когда неожиданно встречается с кем-то, от кого надеется получить ответ на жгучий вопрос, казавшийся неразрешимым. И вот теперь тесть опередил его: сам спрашивал, надеясь, что зять придет ему на подмогу… А как помочь? И ради кого? Для чего? Балогу нет до этого никакого дела. Пусть его ни во что не впутывают!

А сам тем не менее сказал:

— Завтра попытаюсь что-нибудь предпринять, может, удастся…

Ему хотелось накричать, наговорить грубостей, ответить тестю отказом, и все же он не сделал этого. Он знал, что кривит душой, что ничего не станет предпринимать. Ему даже говорить об этом не с кем, совершенно не на кого рассчитывать. Такой суммы ему не найти! Двадцать пять тысяч? За такие деньги можно стать членом правления! И все-таки он обещал посодействовать. Словно этим обещанием давал за что-то аванс.

В смежной комнате было уже тихо — все спали, но Балог невольно понизил голос и чуть ли не шепотом спросил:

— Что нового дома?

Который раз прозвучал здесь за сегодняшний вечер этот вопрос? Вот и сейчас он задал его просто так, лишь бы прервать тягостное молчание. Да и спрашивал совсем не так, как Жужа. Хотя живого интереса он проявлял не меньше, чем она, но истинная причина его любопытства коренилась совсем в ином. Впрочем, ему тоже хотелось узнать от тестя побольше новостей. Слушая только что разговор отца с дочерью, он испытывал такое ощущение, будто сидел среди заговорщиков, объяснявшихся на непонятном жаргоне. Ему казалось, что за словами собеседников, говоривших о знакомых ему людях, скрывается особый, тайный смысл.

— Что нового дома? — снова повторил Лёринц.

И когда Вардаи равнодушным, бесцветным тоном ответил, что все по-старому, Балогу захотелось вскочить и крикнуть ему: «Лжешь!»

Теперь Балог уже наверняка знал, что не сделает попытки помочь тестю. Даже если бы он и смог, все равно ничего не стал бы делать, наоборот, постарался бы чинить ему всяческие препятствия. Ни за что не позволил бы ему заручиться чьим-либо содействием. «Вас, господа, тревожит судьба поместья, вы боитесь лишиться своих владений, не правда ли? — рассуждал про себя Балог. — Вам страсть как хочется сохранить свой особый, замкнутый мирок, в котором вы всегда сможете укрыться, отгородиться от внешнего мира, от всех, кому вздумалось бы посягнуть на ваши привилегии? И у вас еще хватает наглости обращаться ко мне с просьбой о помощи и содействии?»

Неодолимое желание бежать подальше от опостылевшей родни побудило Балога воспользоваться своими связями и выхлопотать приличную должность, которую он занимал ныне в управлении строительства железной дороги Алфёльд — Фиуме. И теперь он чувствовал себя прескверно, как оплошавший разиня, неосмотрительно ринувшийся в стан врага и очутившийся в западне. Угораздило же его приехать в Сегед! Зачем он сделал этот опрометчивый шаг!

Вардаи никак не мог понять, почему зять смотрит на него с неприязнью.

— А все-таки неплохо бы, ежели чугунка отклонится в нашу сторону, — робко заметил он, натужно хохотнув. — Эта поездка до того измотала меня, еле сижу. Пожалуй, пойду лягу. А завтра будет видно, что к чему. Утро вечера мудреней.


Годы, последовавшие за заключением компромиссного соглашения с Австрией, были отмечены бурным развитием капитализма в Венгрии, стремительным развертыванием строительства по всей стране. Регулирование водного режима рек, осушение болот, прокладка дорог и новых железнодорожных линий — все это приняло невиданный прежде размах. Неузнаваемо преобразилась Венгерская равнина… Отставшая в своем развитии на десятки, а то и на сотни лет, теперь она меняла свой облик с каждым днем. Словно гигантская рука волшебника-ваятеля изменяла ее черты: прихотливо текущие по степным просторам своенравные реки были обузданы и направлены в новые русла, густые заросли камыша уступили место золотистым нивам с низкорослой тонкостебельной пшеницей. Извилистые, протоптанные стадами степные тропы, по которым в старину неделями и месяцами гнали гурты на Пешт и Вену, пересекались железными дорогами. С перепаханных плугами пастбищ стали исчезать стада, отары и табуны.

Однако в этом стремительном преображении Венгерской равнины чувствовалось что-то непривычное и чуждое. Слишком головокружительным был этот бег. Степной край оказался бессильным против натиска неведомых сил. Но люди, исстари жившие на этой обширной равнине, настороженно и с явным недоверием взирали на перемены. И все же стремительное движение и их неодолимо увлекало за собой.

Они были не властны приостановить бег времени, предотвратить перемены, хотя часто не видели пользы для себя даже в том, во что внесли свою лепту. Взять ту же чугунку. Ну кто в ней нуждался? Никто. Сама сюда нагрянула. Ее построили вовсе не для того, чтобы коренные жители смогли куда-то укатить на ней и перевезти в отдаленные места продукты, предназначенные для продажи. Ее, конечно, построили для чужеземцев, чтобы они имели возможность понаехать сюда и отнять у коренных жителей этого края их добро.

Взять, к примеру, хотя бы тот же Сегед, эту огромную деревню, которая теперь бурно развивалась, стремясь стать современным городом. В центральной его части, Остроге, еще недавно представлявшей собой пустынное, заболоченное место, стали возводить многоэтажные здания банков, контор и разных торгово-промышленных заведений. На окраине города, в Рокуше, вырастали корпуса фабрик и заводов. У причалов, на набережной Тисы, рядом с плотами из Марамуреша, груженными солью и зерном баржами и старинными судами все чаще стали пришвартовываться пароходы.

В нижней части города по-прежнему скрипели старинные ветряки и звенели пастушьи колокольцы. Крестьяне, поклонявшиеся Черной Марии[30] в храме нижнего города вместе с потомками гордых рыбаков и виноградарей, живших в верхней его части, смотрели на Острог недоуменно и с отчуждением. Это был враждебный им мир, от которого они считали себя обособленными гораздо больше, чем друг от друга…

По воскресеньям на лужайках дубравы (почему-то эту рощу называли дубравой, хотя здесь росли одни акации) разгуливали преимущественно чужеземцы в одежде непривычного покроя.

В рыбацком кабачке, на набережной Тисы, где Балог и Бела Сана коротали вечер, кутили какие-то иностранцы. Их лица выражали самодовольство и высокомерие завоевателей.

Сана рассказывал своему другу:

— …и понимаешь, расчеты в какой-то мере подтвердились. Особенно жаркие споры разгорелись по поводу того, где спрямить русло. Ведь важно, чтобы течение потом расширило его. Ты улавливаешь смысл? Неужто забыл все тонкости нашего ремесла? — спросил он приятеля, усмехнувшись.

— Да нет, не забыл, кое-что соображаю, — рассмеялся Балог. — Давай дальше.

— Так вот, значит, доказываем, спорим, а в это время к нам подходит один землекоп. Как потом выяснилось, он когда-то рыбачил на Тисе. Подошел и говорит, я, мол, могу помочь вам, коли позволите. Мы, конечно, подняли его на смех. А Биндер даже рассердился не на шутку. Как он, дескать, смеет встревать в наш разговор, совать свой нос куда не следует! Но меня разобрало любопытство. А что, если в самом деле позволить, предложил я. Тут наш нежданный помощник подогнал к берегу, к тому месту, где мы стояли, челнок и с силой толкнул его на середину реки. И челнок поплыл без гребца и весел, по инерции, слегка ныряя и покачиваясь на волнах. Ну и что дальше? — спрашиваем мы. Наш землекоп просит потерпеть немного и понаблюдать за челноком. Терпеливо ждем. Вдруг быстрое течение подхватило челнок и понесло по стремнине, а у излучины челнок прибился к противоположному берегу, возле песчаной косы. И тут заговорил наш помощник, умудренный жизненным опытом: «Вон там и надобно прорыть новое русло. Самое подходящее для него место». Вот так мы, инженеры, были посрамлены!

Этот курьезный случай рассмешил самого рассказчика, он хохотал до слез.

— Вон там и надобно прорыть новое русло. Самое подходящее для него место! — повторял он слова землекопа. — Ну что ты на это скажешь?

— Да, здорово он вам всем нос утер. Ничего не скажешь.

— Представь себе, меня это очень позабавило. Я от души радовался. А незадачливый Биндер от изумления потерял дар речи.

— Небось не хотел признать правоту смекалистого землекопа? Продолжал упорствовать, наверное?

— Нет. Что ему оставалось делать? Признал. Ведь все было яснее ясного.

— Курьезный случай, прямо курам на смех. Представляю, как высоко ценят землекопы после этого вашу ученость!

— Видишь ли, — сказал Сана, вдруг посерьезнев, — хоть мы и посмеялись над этим курьезом, а между тем дело тут сложнее, чем нам тогда казалось.

— Вот тебе на! С каких пор, Бела, ты стал ревностно оберегать свой авторитет?

— Ты послушай, не о том речь.

— А о чем?

— Мы слишком уповаем на голые научные истины, и очень редко нам приходит в голову обратиться к здравому смыслу, к житейскому опыту.

— Вот теперь понимаю. Значит, ты в своей книге ратуешь за то, чтобы инженеры прислушивались к советам практиков? Смекалистых землекопов да бывалых рыбаков? — поддразнивал его Балог.

— Что за чушь! Но не станешь же ты отрицать, что мы подчас неумело беремся за дела, без нужды прибегаем к услугам авторитетов.

— Ты имеешь в виду Палеокапа и Вашархеи. Это всем известно.

— Меня интересует другое. Ты только вглядись, Лёринц, что делается повсюду! Вокруг нас созидается какой-то совершенно новый мир…

— Ничего удивительного, страна вступила на путь прогресса, — перебил его Балог.

— Вот именно! Неужели тебе не импонирует это? Ты же всегда ратовал за прогресс?!

— Я и сейчас горячий его сторонник. Но только нынешний подъем меньше всего отвечает нашим интересам. Вот почему я питаю недоверие ко всему, что у нас затевают. В этом благодатном крае наступит процветание, повысится благосостояние, будет полный достаток. Вот только наш народ обойдут, земные блага достанутся не ему.

— Развитие края всем пойдет на пользу.

— А разве не ты говорил вчера вечером, что железная дорога, которую вы строите, так петляет, что, пожалуй, до Фиуме так и не дойдет?

— Это иное дело. Зигзаги при прокладывании дороги продиктованы политическими соображениями.

— Я могу сослаться опять-таки на того же землекопа. С самого рождения он живет на берегу Тисы. Там прожили свою жизнь его отец и дед. Он знает реку как свои пять пальцев, изучил вдоль и поперек; так сказать, душу ее постиг. Можешь усмехаться сколько угодно, но это именно так. У реки не только падает уровень воды летом и меняется течение, у реки есть и душа, есть своя жизнь, свои особенности, как и у земли, у всей живой природы. Ты вот бросил реплику, что я ратую за то, чтобы инженеры прислушивались к советам практиков, привлекали как технических консультантов рыбаков да землекопов. Но скажи мне, для кого мы воздвигаем гидротехнические сооружения, прокладываем новые железные дороги? Для кого строятся фабрики и заводы? Разве не для тех, кто сидит в Пеште, Вене или в Лондоне?

Словно пришибленный, устало выслушивал Балог веские доводы, с такой горячностью изложенные его другом. Теперь он улавливал только интонацию собеседника, а смысл сказанного до его сознания не доходил. Он все воспринимал как отголосок шумного веселья, галдежа, стоявшего в кабачке. Надрывные цыганские напевы мешались с громкими голосами множества посетителей.

Балог пожалел, что ввязался в спор. Все эти пустые словопрения его, в сущности, нисколько не занимали. Он глядел на раскрасневшееся лицо друга, на его не закрывавшийся ни на минуту рот, желтые зубы, крупные худые руки, которые энергично жестикулировали, и ему казалось, что сидевший напротив человек стал чужим и что видит его Балог впервые. Балог вдруг почувствовал отчужденность, почти антипатию к Сане.

— А жениться ты не собираешься? — спросил Балог, когда Сана умолк.

Тот удивленно на него посмотрел.

— Нет, не собираюсь. Тебя это интересует?

— Да как тебе сказать…

Наступило тяготившее обоих молчание.

Выпили.

— Почему ты не расскажешь о себе, Лёринц? Как ты живешь? Ты так давно не делился со мной.

Балог весь день с радостным ожиданием думал о вечере, который проведет с другом. Наконец-то появился тот, с кем можно обо всем поговорить, излить душу. Друг, который знает, что было прежде. Сядет этот друг напротив него, и он расскажет ему все по порядку, не мудрствуя лукаво, без уверток и лишних объяснений, словно продолжая прерванную полчаса назад беседу. И вот теперь он только и мог выдавить из себя:

— Ничего… живу… Работаю.

Говоря это, он даже не взглянул на Сану, точно боялся, что тот прочтет в его глазах невысказанные мысли. А может, все-таки стоит с ним поделиться и послушать, что он посоветует? Нет, не стоит! Наверняка в ответ он станет поучать менторским тоном: дескать, я тебя предупреждал еще тогда… А между тем он ни о чем не предупреждал его. Сана позер! И как он не замечал этого раньше?

Сана всячески пытался разрядить натянутую обстановку, вернуть былую теплоту и сердечность их отношений. Но, убедившись в бесплодности своих усилий, прекратил разговор. Балогу стало крайне неловко, он чувствовал, что несправедлив к другу, и решился наконец на задушевный разговор. Однако это ему не удалось. Получалось вроде того, когда двое людей пытаются идти в ногу, но все время сбиваются.

Они обменялись еще несколькими малозначащими фразами и простились.

— В следующий раз, когда заедешь в Сегед, приходи…

В подавленном настроении Балог шел домой по набережной Тисы. Было темно, и лишь кое-где на высоких фонарных столбах мигали керосиновые лампы, отбрасывая на выщербленную панель желтовато-тусклые блики. С реки дул холодный, пронизывающий ветер, обычный для конца зимы. Он приносил с собой приглушенный грохот повозок, катившихся по плашкоутному мосту. Поодаль темнела погруженная во мрак сегедская крепость с мрачными полуразрушенными стенами.

Балог думал о Сане. Он осуждал его за позерство и высокомерный тон. Все вокруг, видите ли, идет не так, как следует, вот он, дескать, сумел бы все изменить наилучшим образом. Неужто ему никогда не надоедает вечно повторять одни и те же набившие оскомину наставления? Всех поучает, а сам, в сущности, ничего не делает. И сколько же можно возиться с книгой, которую он якобы пишет?.. Нет, видимо, из этой затеи ничего путного у него не выйдет…

Балог всячески распалял себя против Саны, но убежденности в своей правоте у него не было, и свою совесть ему не удалось обмануть: вместо злости сердце переполнила глубочайшая скорбь. Неужто их старая дружба оборвалась? Увы, ничто не вечно в этом мире! Все проходит! Теперь он это особенно остро ощущает. Ему и раньше были ведомы эти чувства, и раньше не раз приходили в голову мысли о бренности сущего. Все в природе да и в самом человеке непрочно. Непрочно и чувство дружбы. Наступает время, когда друзья, вчера еще близкие, сегодня перестают понимать друг друга.

Да, в жизни все преходяще, жизнь — непрерывное изменение! И человек способен примириться с этим только потому, что сам непрестанно ищет, стремится обрести новое взамен утраченного. А как же быть тому, кто ничего не находит, и все его надежды, оказавшись несбыточными, улетучиваются? Балог медленно брел по набережной и тем не менее задыхался, как от быстрой ходьбы или бега. На душе у него легче не становилось. Нет, нет, бессмысленно когда-нибудь снова встречаться с Саной. Гораздо было бы лучше и без этой последней встречи. Он бы, наверное, не чувствовал себя сейчас таким одиноким в этом чужом городе…

Когда Балог добрался наконец до дому, Жужа еще не спала: ждала его. Служанка накрыла на стол, и они молча сели ужинать. Балог не был голоден, но все же немного перекусить не отказался.

— Папа уехал, — сообщила после долгого молчания Жужа.

Да, как же это получилось? Он не подумал об этом и не простился с тестем.

— Со своим приятелем ты мог бы встретиться и завтра. Он, конечно, тебе дороже, чем мой отец?

— Сана тоже уезжает завтра.

— Даже если и так, тебе следовало бы больше внимания уделить папе. Разве я не права?

То ли от усталости, то ли из-за подавленного настроения, но Балогу возражать не хотелось. Однако Жужа продолжала свое:

— Право же, ты мог бы ему помочь.

— Чем? Не объяснишь ли, дорогая, чем?

— Между прочим, я прошу не приводить твоего друга к нам в дом! Я его терпеть не могу! Сделан одолжение.

— Я и так почти не встречаюсь с ним.

— Все равно. Избавь меня от его общества. Если хочешь с ним общаться, встречайтесь в другом месте.

— Но ведь сегодня я не привел его сюда?

— Это очень мило с твоей стороны…

Балога внезапно охватила ярость. Кто знает, где брал начало запальный шнур, вызвавший эту вспышку, как далеко уходил он в минувшие годы и откуда приполз по нему тлеющий огонек! Чего хочет эта женщина? Она хочет отнять у него даже то… чего уже нет?

Не помня себя, он вскочил из-за стола.

— А почему бы мне его не приводить? А? Может, объяснишь? Ты хочешь, чтобы в нашем доме бывали только твои родичи? Разве у них больше достоинств, чем у него? Да они и в подметки Сане не годятся. Он живет своим трудом, своим умом! А твои родичи ни на что не способны. Только жрать да кутить! Такова твоя знатная семейка и ее хваленые друзья! Потому у них все и идет прахом! Моя помощь теперь им понадобилась? Теперь…

— Лёринц! Ты сошел с ума! Замолчи! — Жужа закричала, лицо ее побелело, бескровные губы дрожали.

— А почему я должен молчать? С ума, говоришь, сошел? Да, сошел, но не сейчас, а тогда, когда женился на тебе! Глупец, разве я не видел, что ты не любишь меня, что тебе нужно только спасти свое самолюбие? И благородная барышня отдала свою руку заезжему безумцу. Свою холеную ручку. Знай, ты ее отдала сиволапому мужику. Мой дед был вашим холопом! Или это для тебя не новость? Может, твое утонченное обоняние уже давно уловило чужеродный мужицкий дух?..

В соседней комнате заплакал ребенок.

Жужа, которая до сих пор сидела, будто пригвожденная страхом, вскочила и кинулась к двери.

Балог хотел было ее остановить, но не успел. Дверь с силой захлопнулась, заставив его отпрянуть назад. Он остался стоять посреди комнаты.

Ноги и руки у него дрожали. Он хотел поправить упавшие на лоб волосы, но не смог. На секунду ему показалось, что все случившееся только кошмарный сон. «Что я наделал, господи! — ужаснулся он. — Неужели я и впрямь сошел с ума?»

Ему давно хотелось высказать все, что накопилось на душе. Вот он и высказался! Нет, он не сожалел об этом. Но надо же было сказать все до конца и, конечно, не так… Откуда же взялись эти не те слова? И хватит ли у него сил высказать Жуже все, что его мучит? Конечно, хватит. Должно хватить во что бы то ни стало…

Он снова рванулся к двери, но она оказалась запертой. Сколько он ни жал на ручку, дверь не открывалась. Тогда он стал стучать кулаком.

Наконец дверь отворилась, и вышла Жужа. Она остановилась у порога, точно заслоняла вход своим телом. Лицо ее было бледным и, казалось, излучало свет. В глазах стояли невыплаканные слезы.

Еще никогда Балог не видел ее такой красивой и вместе с тем такой чужой. Он неотрывно смотрел на жену, и его негодование угасало. От ярости и раздражения не осталось и следа. Слова были сбивчивы, в голосе слышалась мольба.

— Ты не любишь меня, Жужа? Скажи! Ни капельки? И никогда не любила? Зачем ты так жестоко поступила со мной? Зачем вышла за меня замуж?

Она смотрела на него и молчала.

— Ты все еще любишь его?

Снова молчание, каменная неподвижность.

— Ты встречалась с ним?

Она отрицательно покачала головой.

— А когда ездила домой? Тогда тоже нет?

— Нет.

— Теперь ты уйдешь от меня? К нему?

— Нет.

Он и сам не понимал, что с ним творилось. Что он сейчас испытывал: радость или огорчение? Да, так бывает. С нашими чувствами подчас происходит нечто такое, что названо смятением.

За дверью в комнате снова заплакал малыш.

Жужа протянула было к двери руку, но Балог успел ее перехватить и с силой привлек жену к себе. Он поднял ее на руки и понес. Жужа не противилась; содрогаясь всем телом, она рыдала. Казалось, плач лишает ее последних сил.

— Нет… нет… я не хочу!..

Нежно сжимая в объятиях, он нес ее бережно, как младенца, боясь уронить…

3

Усатый Лайош Мешко торопливо шагал по улице. Он был чем-то очень взволнован и беспокойно и суетливо озирался по сторонам. Односельчане окликали его, но он, не проронив ни слова, проходил мимо. Кое-кто из особенно любопытных пошел следом, надеясь, что Мешко где-нибудь остановится и удастся с ним потолковать. Они шагали степенно, делая вид, будто идут вовсе не за этим пустобрехом, а по своим делам — так уж получилось, что им с Мешко по пути…

Об этом усаче ходило немало странных, можно сказать, даже загадочных слухов. Они прилипали к нему, как мухи к варенью. Молва наделяла этого мужика чуть ли не колдовской силой. Во всяком случае, одно было несомненно: любые новости, откуда бы они ни исходили, усач разузнавал первым в деревне. Как он ухитрялся? Кое-кто нашептывал, что Мешко и впрямь чародей и что вместе со старой каргой Суперанихой занимается колдовством. Старик Андраш Деак, дом которого стоял как раз напротив усадьбы Мешко, рассказывал, что около полуночи с той усадьбы изо дня в день выскальзывает черная плюгавая собачонка, а как только пропоют петухи, неизменно возвращается в свою конуру. И что самое удивительное, эту таинственную собачонку ни одна живая душа никогда не видела возле дома…

Однажды, рассказывал дед Андраш, ему удалось подстеречь собаку, когда она на рассвете прибежала домой. Она была вся в грязи, мокрая от росы, будто вдоль и поперек обегала окрестные поля. И вот, когда она пыталась юркнуть в щель под забором, дед Андраш через дорогу швырнул в нее дубинкой и угодил аккурат в правую заднюю лапу. И что же? Наутро после этого диковинного случая с кем он столкнулся на улице? Со старой ведьмой Суперанихой. Старуха еле волочила ноги, она опиралась на суковатую палку, прихрамывая как раз на правую ногу.

Односельчан немало удивляло одно обстоятельство: после того как Мешко выделил сыновей и разделил между ними имущество, на его долю досталась лишь четвертая часть земли да несколько голов тощего скота. И вот теперь, спустя несколько лет, он уже выводил в поле ладных волов, которых впрягал в добротный лемешный плуг, и вспахивал целый надел. Люди удивленно спрашивали, как это усач умудрился разжиться? Где раздобыл такую прорву денег на покупку земли? Ведь он пуще других возмущался, шумел, что у него земли мало, что помещик — отъявленный негодяй! Но теперь-то всем стало ясно, что сетовал он притворно, чтобы никому в голову не пришло спросить, каким образом разрослась четвертая часть надела.

Но сейчас не об этом речь: усач проходил по улице с такой хитроватой ухмылкой, которая свидетельствовала о том, что он знает сногсшибательную новость. Вот потому односельчане и увязались за ним, думая при случае завести разговор.

— Куда поспешаешь, Лайош? — окликнул Мешко с противоположной стороны улицы Юхас. — Что-то ты нашего брата, бедняка, уж и не стал примечать?

Юхасу он все-таки бросил несколько слов на ходу:

— Важные дела начинаются, дядюшка Иштван! Скоро сами увидите…

День клонился к вечеру. В эту раннюю весеннюю пору темноте предшествовал синеватый сумрак. Март выдался холодный, ветреный. Воздух пах по-весеннему пряно и так же остро, как молодой лук. Ранней весной пахла и оттаявшая земля, воздух, стены домов, изгороди, стога сена и соломы — словом, весной веяло отовсюду. Люди жадно вдыхали свежий воздух. И казалось, даже приземистые домики выше подняли свои кровли. Девчата и молодки то и дело налегке выскакивали из дому, бегали к соседям, они уже были босиком, из-под их порхающих юбок мелькали крепкие молодые ноги. В затененных уголках дворов еще белели пятна нерастаявшего снега. На улицах резвились ватаги ребятишек, которых всю зиму держали взаперти или во дворе перед домом. Старики еще сумерничали в кожухах, но ведь они и летом частенько их надевали.

Слова, брошенные на ходу усатым Мешко Юхасу, моментально облетели всю деревню, люди высыпали на улицу: так тихий ручей от хлынувшего ливня внезапно превращается в бурный поток. Снедаемые любопытством, они следили, возле какого дома остановится всезнающий Мешко. Но как ни странно, он нигде не задерживался. Ну конечно, проныра торопился к дому Хедеши. Когда наконец все увидели, что усач открыл именно его калитку, шедшие за ним по пятам до самых ворот повернули назад. Войти туда вслед за ним никто не отважился.

— Надо бы зайти к Анти. Авось чего услышим про наш общий выгон! — крикнул кто-то соседу через улицу.

— Время выгонять скотину вот-вот приспеет. А куда ее выгонять, никто не ведает.

— Анти небось знает, да не говорит. Уж больно скрытный человек, умеет хранить тайну. Кабы своя была тайна, пусть бы хранил. Так ведь общая она…

— Ясно, общая! Туды его растуды…

— Уж больно самоуправный стал. Все по-своему гнет.

— Поздно заговорили! Сколько раз я вам твердил: пора избрать другого мирским старшиной. Нельзя, чтоб собака слишком привыкала к своей конуре, палкой ее оттуда не вытуришь. Ты ее палкой, а она норовит в палку зубами вцепиться. Очень уж он вам полюбился. Другого не пожелали!

— Нам он и теперь подходит, коли хочешь знать.

— А подходит, так нечего хныкать, пусть все делает по-своему.

— Хныкать мы непривычны. А ежели и посетуем иной раз, так ведь промеж себя.

— Об чем же тогда разговор, дядя Шандор? Пусть все остается как есть!

— То-то и оно, братец!..

Судили они да рядили, переливая из пустого в порожнее, и ни у кого не хватало смелости заглянуть во двор к Хедеши. Это могли позволить себе только богатеи Фери Деак, Михай Зана, чернявый Юхас. С ними старшина ладил. Известное дело — ворон ворону глаз не выклюет. Так уж исстари повелось.

— Но все-таки растолкуйте мне, дядя Шандор, почему Хедеши ни в какую не соглашается стать сельским старостой? А?

— Потому как не хочет занять место своего свата.

— Неужто Анти такой сердобольный?

— Ничего другого вроде бы нет.

— Как бы не так. Старостой быть чести больше, а проку меньше… К тому же старый Бенкё все равно пляшет под его дудку.

— И все-то ты знаешь, Иштван, сосед дорогой. А сказать в глаза ведь не скажешь, когда надобно. Молчишь, как глухонемой.

— Да и вы знаете не меньше моего, дядя Шандор.

— Как не знать! Чай, не лыком шит! Да и много всего на своем веку повидал.

Старый Шандор Карбуй препирался со своим соседом Иштваном Варгой, что жил напротив него. Другие меж ними не встревали, только изредка позволяли себе вставить словечко.

— А кто повинен, что с пастбищем этак оплошали? Слыханное ли дело вспахать выпас на взгорье?

— Известно, почему кричишь! Не досталось тебе ни клочка.

— А ты помалкиваешь, потому что тебе прирезали немалый кусок.

— Я за него сполна уплатил. Совесть моя перед людьми чиста.

— Ой ли? То-то нынче некуда скотину выгнать. Или это по совести? А?

— Кто виноват, коли господский управляющий слово нарушил? Я? Сулил сдать нам в аренду пустошь, а теперь отказывается.

— Ежели Анти такой башковитый, отчего дал такую промашку? Ротозей, видит бог, ротозей. Этакую беду на людей накликать!

— Насчет Анти не сомневайся, он маху не даст!

— Я не об нем пекусь, дядя Шандор. Я о тощей скотине своей, пекусь. Мирского старшину найти просто, а вот где волов раздобыть, ежели эти с голоду околеют? Хедеши вместо них не запряжешь! Сам в ярмо тоже не полезешь!

Соседи долго не могли успокоиться. Приустанут, отдохнут с минутку и снова за свое — как дворняжки-пустобрехи. Давно между ними шли нелады и стычки бывали часто. Дома их стояли напротив и, казалось, тоже косились друг на друга. Раздоры между Карбуями и Варгами начались с незапамятных времен и продолжались десятилетиями. Повздорили когда-то их деды, будучи молодыми, как говорится, из-за какой-то занозы от ярма. В общем, никто толком не мог объяснить, из-за чего они поссорились, но обиду затаили, и передавалась она из поколения в поколение. Злопамятные соседи упорствовали в своей непримиримости. С годами вражда поутихла: если деды до конца своей жизни так ни разу и не заговорили друг с другом, то их внуки даже здоровались при встрече и в разговор вступали, но не могли не препираться. Им казалось, что этим они оказывают должное уважение своим предкам.

Однако в нынешней перепалке давали себя знать не только отголоски давнишней родовой ссоры. Сегодня страсти разгорелись из-за весьма злободневных дел. Но всему бывает конец. Заядлые спорщики умолкли, хотя по домам не расходились. Ни сгущавшиеся сумерки, ни мартовский резкий ветер их не пугали. Наоборот, толпа все росла. Ее неумолчный гомон создавал иллюзию приподнятого весеннего настроения у собравшихся.

Меж тем в доме Хедеши усач Мешко уже в третий раз принимался за свой рассказ, и все начинал сначала. Делал он это не потому, что хозяева его не поняли с первого раза, просто у Мешко была такая привычка, и он никогда ей не изменял. Изумление, которое выражали лица слушавших его людей, доставляло ему неописуемое удовольствие. Как же можно было ограничиться однократным сообщением сногсшибательной новости?

— Говорю тебе, Анти, как на духу. Нынче вечером он прибудет сюда. Ежели только ничто не помешает.

— Поживем увидим, Лайош.

Хедеши воли чувствам не давал. Да и положение его не позволяло ему слишком изумляться, только желваки ходили на его скуластом лице, выдавая внутреннее волнение.

— Всенепременно увидим! В моем доме. Как найти, ему было растолковано.

— Смотри не болтай каждому встречному-поперечному.

— Упаси бог! Он не хочет, чтоб его видели случайные люди. Потому решил приехать затемно.

— Надобно оповестить лишь самых надежных. И наказать им, чтоб никому ни слова!

— Это уж само собой. Жандармы всюду шныряют, вынюхивают. След его ищут.

— Оповести только управу, да и то не всех. Матэ Буди в последнее время что-то разболтался. Страсть как хочет старостой стать. Добреньким прикидывается перед этими горластыми голодранцами. Раз уж управа соберется, заодно насчет Харангошской пустоши поговорим.

— Коли так, Буди звать не станем.

В дверь постучали, и в сени вошел чернявый Юхас. Переступив порог, он остановился, щурясь от яркого света.

— Рановато свет зажгли, кум. Никак лампадного масла излишки завелись! Придется другой раз одолжить, когда свои запасы выйдут.

— Кому же охота сидеть в потемках? Не видать, с кем говоришь…

— Было бы на кого смотреть…

— А то как же, не было бы — не глядели.

— А где домочадцы твои?

— С коровами возятся.

Со скотного двора доносилось протяжное мычание коров.

— Весну чуют. Так и рвутся на выгон. Что нового слышно насчет пустоши?

— Ужо и об этом поговорим, — с досадой прервал его Хедеши. — После ужина заглянем к свату, посидим малость, потолкуем.

— Чего вы все тут крутите? Небось ты, Лайош?

— И не крутим вовсе, — лукаво ухмыльнулся Лайош. И после некоторого раздумья, как бы испрашивая разрешения, обратился к Хедеши: — Ему можно?..

— А то как же, говори.

— Но смотри, Юхас, никому ни гу-гу!

— Ух ты! Должно, великая тайна!

— Помолчи, кум, не до шуток! — строго вставил Хедеши.

— Ну ладно, ни гу-гу так ни гу-гу. Сказывай, Лайош! Говори, я, чай, не баба, не разболтаю.

— Нынче вечером сюда пожалует сын Вешелени[31]… — благоговейно проговорил усатый Мешко.

Произнеся это, он выпятил губы, словно приготовился упиться неподдельным удивлением собеседника. И он не ошибся: Юхас был крайне поражен, он вдруг пришел в тактов волнение, что стал растерянно топтаться на месте и только было собрался переспросить, кто именно приедет, как усатый плут повторил свою новость:

— Сын Вешелени едет сюда из Ченгеледа.

— Ну, коли это правда!.. — Юхас растерянно потянулся рукой к шапке и сдвинул ее на затылок.

— Теперь-то ты понял, почему нельзя даже заикнуться об этом, — наставительно, чуть ли не торжественно проговорил Хедеши.

— Ну, я пошел, — и Мешко по очереди подал обоим руку.

На улице уже совсем стемнело, но люди не расходились, все еще стояли у своих палисадников. То тут, то там Мешко окликали, пытались что-нибудь из него вытянуть, но он упорно молчал и старался прошмыгнуть побыстрее. Некоторые увязались за ним следом, и он с трудом от них отделался. Но старый Иштван Юхас семенил рядом и никак не хотел отставать.

— Давеча ты сказывал, сынок, дескать, знаешь кое-какие новости, — клянчил, словно малое дитя сладости, старик.

— Да это я просто так ляпнул, дядя Иштван. Язык-то, ведь он без костей.

— Дурачь своего деда, а не меня! — вдруг вспылил старик и погрозил Мешко вслед палкой.

Погруженное в вечерний сумрак село гудело, как потревоженный улей. Хотя усатый Мешко так ничего толком никому и не объяснил, взбудораженные селяне не успокаивались, бродили по улицам, заходили то к одному соседу, то к другому. Собравшись группами, они, невзирая на позднее время, горячо спорили…

Неожиданно пронесся слух, будто назревают какие-то события. Может, кто-то из посвященных разгласил тайну? Вполне возможно. Людская молва росла. Крестьян охватило волнение.

Через некоторое время все уже знали, какой гость прибудет в село. На протяжении нескольких месяцев по селу упорно ходил слух, будто сын ослепшего Вешелени, благодетеля деревенской бедноты, скитается по окрестным селениям и хуторам и берет на заметку жалобы крестьян. Только и слышалось теперь — Кошут, Вешелени, Клапка[32], Пишта Тюрр[33]… прославленные имена передавались из уст в уста.

Стоило крестьянам услышать о человеке, пользующемся доброй славой, как в них оживала надежда на избавление от всех невзгод и напастей.

Сын ослепшего Вешелени… Вешелени-младший. Слава его долетела сюда раньше, чем появился он сам. Люди уже заранее знали, какую радостную весть он им принесет.

— Кошут велел передать, что нынче к весне вернется на родину…

— Говорят, и Шандор Петёфи с ним прибудет…

— Потому-то король и заключил мир с мадьярами. Сам желает позвать домой Кошута…

— Вовсе не король хочет его вернуть, а королева Эржебет. Я так слыхал…

— Раз уж она хочет, то и король не против.

— Пишта Тюрр свой легион с собой приведет…

Кое-кто из парней сговорился выйти за околицу и встретить коляску Вешелени. А то, что он непременно в коляске прикатит, ни у кого не вызывало сомнения. Прослышали мужики и о том, что гость остановится у Мешко усатого, но никому и в голову не приходило околачиваться возле его дома да подсматривать, всякий знал свое место: теперь, когда непосвященных в тайну не осталось, можно было быть совершенно уверенным, что ее будут хранить. Даже беседы на завалинке велись вполголоса, будто всюду притаились шпионы.

А тем временем в доме Мешко усатого стали понемногу собираться гости. Приглашенные разместились не в сенях, как обычно, а в горнице, как и требовало приличие при встрече почетного гостя. В горнице было прохладно, всю зиму ее не топили, потому никто из гостей не отважился снять кожух.

Степенные мужики сидели на скамьях и благоговейно молчали, словно в храме на богослужении. Подвешенная к балке коптилка весело потрескивала в чистом воздухе. Ее чад смешивался с затхлым запахом громоздившихся почти до самого потолка перин и подушек. Хозяйка дома с детьми приютилась в сенях. Тут же, в сенях, в уголок спряталась старшая дочь Юлишка со своим женихом Ферко Заной. Прижавшись друг к другу, они о чем-то беседовали. О чем именно, трудно сказать, но, уж наверно, не гость у них был на уме: Юлишка то и дело прыскала со смеху, точно ее щекотали.

Хозяин дома не мог усидеть на месте — то и дело выбегал во двор, возвращался и через минуту снова выбегал.

— Ну как там с Харангошской пустошью? — спросил чернявый Юхас у Хедеши.

— Я нынче утром справлялся, господин управляющий наотрез отказал. Даже слушать не хочет.

— А почему отказал? Что хоть он говорил?

— То же, что и тогда. Дескать, контракт заключили на пять лет. Срок кончился, и все тут.

— Однако же обещано было не на пять лет! Уговор дороже денег!

— Обещание — не документ. Вот что он твердит. Да еще божится, что, дескать, не помнит, чтобы кто-нибудь давал такое обещание. Дело в том, что господа обзавелись тягловым скотом и теперь могут сами управляться с пахотой. Так что нас можно послать ко всем чертям. Я ему твержу, мол, мы готовы приобрести угодье в собственность. А он наотрез: не продается. И еще я узнал, правда не от управляющего, а от его помощника, что, возможно, пустошь распашут…

В иное время подобная весть вызвала бы у мужиков взрыв негодования, теперь же они выслушали ее молча. Чего, мол, тратить время на пустые разговоры, вот-вот явится высокий гость, и тогда…

С улицы донесся стук колес и вскоре замер как раз против крыльца. Хозяин дома находился в этот момент на дворе. Все остальные сразу замолкли и только взволнованно покашливали, как бы прочищая горло перед провозглашением здравицы в честь долгожданного гостя.

Дверь распахнулась, и на пороге впереди усатого Мешко показались двое. Первым в горницу вошел статный, плечистый, внушительного вида богатырь, еще более могучего телосложения, чем Хедеши. Входя в низкую дверь, он пригнулся, чтобы не удариться головой о притолоку. На плечи его был наброшен длинный широкий плащ, в котором он казался еще выше ростом. Сопровождавший его коренастый мужичонка в кожухе рядом с ним был почти неприметен. Гость вошел в горницу с достоинством истинного властелина, однако обхождением и приветливостью быстро всех к себе расположил. Он пожал руку каждому из присутствующих. Все при этом встали, считая такое вежливое обхождение большой для себя честью.

— Пожалуйте сюда, господин Вешелени! — усердствовал хозяин дома.

— Не называйте меня господином. Все мы сограждане, равноправные сыны нашего дорогого отечества.

У него был звучный густой бас. От одного этого глубокого баса можно было расчувствоваться, не говоря уж о самих словах, которые он сказал.

Хозяйка дома, явно робея, проскользнула в комнату и, смущенная, торопливо принялась накрывать на стол.

— Уж вы, пожалуйста, не побрезгуйте нашим скромным угощением. Мы люди простые, чем богаты, тем и рады.

— Признаться, я уже нынче ужинал, — улыбнулся гость добродушно, — но этот тарантас решительно все из меня вытряс.

— Пожалуйста, кушайте на здоровье!

— Может, сначала палинки выпьем? — Мехико поставил на стол перед гостем красивую флягу с палинкой, другую предложил остальным — мол, угощайтесь!

— За процветание родины! — провозгласил тост молодой Вешелени и отпил из фляги большой глоток.

Коренастый мужичонка, тот, что привез гостя в тарантасе, тоже выпил, затем, раскланявшись, вышел. Чтобы побороть свое смущение, мужики пустили флягу по кругу во второй раз. К горлышку прикладывались, отворачиваясь в сторону ради приличия, как это обычно делают женщины. Все с умилением смотрели на приезжего, который приступил к еде.

— Я рад, что мне посчастливилось к вам приехать, — сказал гость, быстро покончив с едой. — Хотелось бы услышать, как вы тут живете, все ли у вас ладно, все ли благополучно? Мне необходимо знать, чем живет наш народ, что наболело у него на душе? Как он оценивает современную обстановку и чего ему хотелось бы добиться?

Гость держался непринужденно, говорил уверенно. А когда закончил, оглядел присутствующих открытым, дружелюбным взглядом, как бы ожидая от них ответа.

Мужики уставились на мирского старшину. Хедеши знал, что ему придется говорить первым, поэтому заранее подобрал нужные слова. Но тем не менее на сей раз у него вдруг пропала обычная уверенность, так что гостю пришлось его подбадривать.

— Говорите смелее, не стесняйтесь, выкладывайте все начистоту. Я для того ведь сюда и приехал, чтобы узнать о нуждах народа из ваших уст. Ради этой правды я денно и нощно разъезжаю по стране.

— Вот взять, к примеру, Харангошскую пустошь, — промямлил Хедеши. — Нас здорово надули с этим делом. Пообещали, что село и впредь может пользоваться ею как пастбищем, а теперь не отдают под общий выгон…

— Погодите-ка, земляки! Объясните толком, что это за пустошь?

— Это пастбище, — пояснил смущенный Хедеши.

— Стало быть, пастбище. И кому оно принадлежит?

— Графу, здешнему помещику. А было время — принадлежало крестьянам, так мы рассчитываем его вернуть. Барин, когда размежевывали клин, отделяли барское угодье от мирского выгона, прирезал себе и Харангошскую пустошь. А нас заставили бумагу подписать. Как на духу вам говорю: пустошь никогда не была графской. А управляющий имением знай гнет свое, твердит: что написано пером, не вырубишь топором. Дескать, никакая правда нам тут не поможет. Мы даже готовы уплатить за эту пустошь хорошую цену, но господа ни в какую не желают уступать. То же и с лугами заливными. Это я про те, что были до спрямления русла. Ныне все они распаханы. А прежде эти луга также всему селу принадлежали. Но только их тоже обманом у старейшин за бесценок выманили. Из-за этих лугов мы даже судились с барином. И все шло как нельзя лучше, мы должны были выиграть тяжбу. Но крючкотворы в суде нас перехитрили, нашли уловки, и село дело проиграло.

Сбивчивая поначалу, речь Хедеши стала плавной и спокойной. Он уже без труда подыскивал нужные выражения. Слова так и сыпались из его уст, как заученные строфы древнего псалма. В них слышалась горькая обида.

Хедеши взволновал мужиков. Все чувствовали себя как в предгрозье. В неуютной холодной горнице вдруг стало душно и тягостно, будто вот-вот разразится буря.

Гость, все время державшийся с достоинством и завидным спокойствием, достал лист бумаги и карандаш и прервал мирского старшину.

— Стало быть, пастбище…

— Харангошская пустошь. Выгон.

— Как-как? Харангош…

— Харангошская… пустошь. Там еще омут есть, в котором…

— Короче говоря, земляки, вы утверждаете, что это пастбище принадлежало вам.

— Не только это, — подал реплику усач Мешко, — но и заливные луга, и немало другой земли, например Турецкий стан…

— А документ какой-нибудь есть?

— В управе небось хранятся бумаги. А коли затерялись, есть старики. Они хорошо помнят, могут засвидетельствовать, что все это истинная правда!

— Вы совершенно правы. Глас народа дороже любой бумажки!

Последние слова прозвучали настолько впечатляюще, что всех присутствующих бросило в жар, от нахлынувших чувств у мужиков пересохли глотки. Их следовало промочить. Фляга снова пошла по кругу и обошла всех дважды. Вешелени тоже не пренебрегал содержимым своей фляги, и все не без одобрения отметили, что глотка у гостя недурно устроена для такого дела.

— Землицы бы нам! — почти простонал кто-то. — Землицы у нас маловато. Народу в селе прибывает, а угодья убывают.

— Да еще всякие неправые поборы. Дерут с живого и мертвого. Вчера прикинули мы с хозяйкой, что ежели все недоимки покроем, то самим ни шиша не останется, придется зубы на полку, как в прошлом году об эту пору. Вот ведь какой разор!..

— А дети растут. Глядишь, девку замуж пора выдавать, да и парня уж вроде женить надобно. Так вот и растаскивают землицу по частям, до последнего клочка. Нет того, чтобы весь надел оставался в руках у одного хозяина. А этак далеко не уедешь, не разживешься.

— Взять, к примеру, корчму. Не дают нам на нее прав, барин содержит. А если б село содержало, глядишь, и покрыла бы половину наших налогов.

Распахнутые кожухи незаметно сползли у мужиков с плеч, от палинки раскраснелись лица. Стало жарко, пришлось шапки сдвинуть на затылок. От прежнего смущения не осталось и следа. Знатный гость оказался таким обходительным, приветливым, золото — не человек. А уж речист, правду-матку так и режет. Заслушаешься!

— Угощайтесь, милости просим! — подмигнул Мешко и кивнул на флягу. — Моя палинка доходов барину не принесет!

— За здоровье отца нашего Кошута! — провозгласил гость тост и выпил стоя.

— Дай бог ему доброго здоровья!..

— Да поможет ему господь домой поскорее вернуться!

Хозяин принес третью флягу. Сын знаменитого Вешелени, закончив записывать мужицкие жалобы, облокотился на стол. Лицо его было красным от палинки, глаза горели.

— Знайте, дорогие соотечественники, денно и нощно печется о судьбе несчастных мадьяр Кошут! Денно и нощно ломает голову, как помочь своему многострадальному народу. Я не вправе разглашать тайну, но все же смею вас заверить, что недалек тот час, когда… Впрочем, вам, дорогие земляки, нет нужды все это подробно объяснять… Одним словом, настанет день и восторжествуют правда и справедливость! Вы, земляки, надеюсь, знаете о письме Кошута? Ежели нет, то я вам пришлю его. Кошуту известно все, что творится у нас в стране. Он знает, кто стоит за правду, а кто против нее. Знает он и тех, кто оказывает ему поддержку… Мы не должны взвалить на него одного непосильное бремя. Мы, мои дорогие соотечественники, должны помогать ему… Кошут пожертвовал всем своим достоянием на благо родины, и там, на чужбине, в Италии, он бедствует, живет впроголодь. Мы должны помочь Кошуту. Кроме того, деньги ему понадобятся ко времени возвращения домой… Недавно я получил от него весточку. При себе, конечно, я письмо не держу, ведь никогда нельзя знать, что с тобой случится. Зато я ношу в своем сердце каждое слово его. «Расскажи всюду, где ты бываешь, — пишет Кошут, — передай моим мадьярам-горемыкам вот что: душа моя преисполнена постоянными заботами о многострадальных соотечественниках…»

Растроганный Вешелени говорил задушевным, вкрадчивым голосом, слегка понизив его. Казалось, он вот-вот расплачется.

Крестьяне растрогались чуть не до слез, особенно когда он в третий раз стал повторять все сначала, витиевато приукрашивая свой рассказ и упирая на то, что «отец наш Кошут бедствует в Турине, терпит страшные лишения…» Тут поневоле любой преисполнится благим намерением помочь…

— Ежели кто из вас, уважаемые, хранит кошутовские кредитки, — перешел Вешелени-младший к сугубо прозаическим делам, — берегите их до лучших времен! В недалеком будущем они будут в большой цене. Мне не хотелось бы давать вам расписку в получении денег, которые вы пожертвуете на благородное дело! И не потому, что в этом нет особой надобности, а потому, что этого не следует делать. А почему не следует, вы, люди толковые, смекалистые, поймете и без лишних разъяснений. Но я все же хочу, чтобы ваша самоотверженность, готовность пойти на жертвы были вознаграждены. Вместо расписки я выдам вам кошутовские банкноты. И не столько потому, что они обретут большую ценность в будущем, сколько на добрую память о нашем отце Кошуте, который… — и тут краснобай снова повернул на стезю трогательно-чувствительных излияний.

Сегодня взоры всех обитателей села были обращены к усадьбе Мешко. В тесном семейном кругу крестьяне обсуждали небывалое событие: что-то оно им принесет? На сей раз никто не бранил Хедеши и старосту — не дай бог скажешь худое слово, а там, в доме Мешко, услышат, и прощай заветные желания. Шепнет староста или Хедеши посланцу Кошута, и не запишет он ничего в свои бумаги про твои нужды и беды.

Была у крестьян еще одна немалая забота. Артель местных землекопов должна была завтра утром отправиться на отхожий промысел. В селе было около сотни батраков, которые продолжали заниматься отхожим промыслом, а дамбы, находившиеся неподалеку от их мест, были уже сооружены. Приходилось искать земляные работы на дальних участках Тисы. Как перелетные птицы, покидали крестьяне весной места зимовок, с тем чтобы поздней осенью вернуться в родную деревню.

Несколько дней назад старшой их артели Андраш Гал получил уведомление, что землекопам пора трогаться в путь, ибо, едва оттает грунт, начнутся земляные работы.

— Снимемся с места в среду на рассвете! — так порешили всей артелью. Ведь как-никак уйдет несколько дней, покуда с тачками да тяжелой поклажей они доберутся до Кёрёша[34], куда они подрядились на строительство защитных дамб. А путь неблизкий.

И вот накануне ухода землекопов в крестьянских дворах поднялся невообразимый стук молотков, визг напильников; женщины хлопотливо сновали из дома в дом, чтобы в последнюю минуту занять у соседки то, чего недоставало в котомке мужей.

Жена Шебёка еще с вечера при свете коптилки собрала пожитки мужа. Время от времени она косилась в сторону лежанки, где в уголочке сидели и мирно разговаривали Пишта с Розкой. Сам хозяин возился с тачкой. Оторвавшись на минуту от дела, он выпрямился так, что хрустнули косточки, и сказал:

— С чего это ты вдруг передумал?

— Да я давно уж…

— А только нынче высказал?

— Все в уме прикидывал, идти или не идти? И вот решил не уходить, остаюсь дома.

— А Гала ты предупредил?

— И не подумал. Что я, рекрут?

— Коли ты записался, стало быть, артельский старшой на тебя рассчитывает.

— Пусть возьмет да и зачеркнет.

— Ну гляди, тебе виднее. Ты сам себе хозяин.

Шебёк вроде бы на словах согласился с Пиштой, однако всем видом своим выражал недовольство.

Наступило неловкое молчание. Розкина мать была явно огорчена, она расхаживала по комнате и что-то обдумывала. Хранила молчание и Розка, она вообще за весь вечер не проронила ни слова.

— Что ни говори, деньги на земле не валяются! Как-никак три, а то и четыре форинта в день. Самое малое два мешка пшеницы в неделю выходит. Иной за целый месяц столько не заработает дома-то… — сказала Розкина мать.

— Надоело по чужим краям скитаться. Пора приниматься за дело, чтобы крепко на ноги стать. А коли опять пойду скитаться, дома проку не будет.

Никто не откликнулся на его слова, и Пишта принялся убеждать с еще большим жаром:

— Хватит бродяжничать. Что мы, цыгане? Пора за ум взяться да хозяйством обзавестись.

— Так разве другие собираются всю жизнь гнуть спину на отхожем промысле? Только деньжат поднакопят — и домой.

— А сами-то вы много их накопили?

Поняв, что переборщил, Пишта торопливо добавил:

— Хочу семьей обзавестись и жить неразлучно с детьми и женкой. Чего впустую мыкаться по белу свету? Жить отдельно от семьи — последнее дело.

Молчание, которым были встречены все его доводы, начинало раздражать Пишту. Его так и подмывало накричать на всех, затеять ссору. Но затевать ссору ему все-таки не хотелось, он встал, давая понять, что собирается домой. Его не стали удерживать. Розка, накинув на плечи платок, пошла проводить его до ворот. У калитки они на прощание молча пожали друг другу руки, но ни один из них не хотел уходить первым.

— Ну чего они пристали… — пробормотал Пишта, как бы оправдываясь.

— Так ведь уговор был, что ты пойдешь, а осенью…

Она не договорила, что должно произойти осенью, видимо, посчитав это сейчас неуместным.

— Небось не худо будет, коли я останусь? И тебе и мне не худо…

Хоть было темно, но Пишта мог разглядеть выражение ее лица. В голосе Розки слышалась покорность: «Как сам хочешь. Будет тебе хорошо, и мне хорошо будет…»

Что это? Неужто бесстыдница оттого и смиренна, что совершила непростительный грех? Потому и глядит на него так скорбно и обращается к нему с такой несвойственной ей печалью в голосе? Что это с ней? Ну хоть бы возразила ему! Куда там, такое важное дело, а она покорно и смиренно говорит: «Как сам хочешь…»

— Уж ты брось: коли мне хорошо, то и тебе хорошо. Что-то я такого за тобой не замечал.

Пишта сказал это нарочито, пусть, мол, поплачет! Но Розка только промолвила тихо, почти шепотом. Голос у нее был печальный, полный душевной боли:

— Ведь все равно не сделаешь, как я хочу…

Ну это уж слишком!

— Покойной ночи! — процедил Пишта сквозь зубы. Круто повернувшись, он быстро зашагал домой. И с каждым шагом в нем нарастал гнев и возмущение, через какое-то время все в нем уже клокотало, словно ему бросили в лицо самые обидные, самые оскорбительные слова. Он даже не оглянулся назад, стоит ли у калитки Розка. Может, окликнет его, остановит? Нет, она, наверное, плачет, припав к дверному косяку…

Так-так, выходит, его хотят прибрать к рукам, вертеть им по-своему? А коли правду говорить, они действительно заранее условились, что нынешней весной он пойдет с артелью на земляные работы, а осенью, когда вернется, они справят свадьбу. Уговор, конечно, был. Однако почему он не может передумать? Вот взял да и передумал. Разве он не волен собой распоряжаться? Разве им плохо будет, когда он женится на Розке и станет хозяйствовать? Ведь все для их пользы. Он покоя не видит, ломает голову, как бы лучше все устроить. А чем ему платят за все старания!

— Уж конечно, не добром! — сказал себе под нос Пишта ожесточенно, будто Шебёки его по меньшей мере заступом огрели, потребовав, чтобы он утром непременно ушел с артелью.

На другом конце села протяжно запел ночной сторож:

Часы пробили девять вечера,

Ложитесь спать, коль делать нечего,

Молитвой оградив себя

От омута и от огня…

Чем чаще Пишта повторял про себя «уж конечно, не добром они мне платят», тем больше злился. Но вопреки этой злости шаг его почему-то замедлился и парень остановился. «А может, назад вернуться?» — мелькнула мысль. Пишта невольно огляделся, как путник, заплутавшийся в лесу. Куда он забрел? И тут вся кровь отхлынула от сердца, а ноги словно вросли в землю: он стоял перед домом Бенкё в том самом месте, где нынче утром… «Эх!» — с досадой вздохнул он и бегом, боясь, что его увидят и узнают в темноте, кинулся к своему дому.

Пробежав немного, Пишта решил повернуть назад. Кто ему запретит здесь ходить? Тут ему никто не указ. Захочет и будет околачиваться возле дома Бенкё. Сколько душе угодно, и днем, и ночью!

Последние недели Пишта всякий раз обходил эту улицу. Даже вечером, когда захаживал к Розке или возвращался от нее домой, шел окольным путем, через соседний проулок. Маришку он не встретил ни разу: не иначе ее всю зиму держали взаперти. А вот нынче утром у него было в этой стороне неотложное дело: он спешил к Шани Бадьо, так как его приятель тоже записался в артель землекопов… Давать кругаля он и не думал, пошел напрямки. И словно там, за воротами усадьбы Бенкё, знали, что он тут проходит, отворилась калитка. Вернее, она еще даже не успела отвориться, как Пишта услышал ее скрип и сразу же безошибочно догадался, почувствовал всем своим существом, что сейчас выйдет Маришка…

Проскочить мимо или круто повернуть назад было уже поздно. Да признаться, он и не хотел. Пишта чуть ли не столкнулся с Маришкой. Оторопев от неожиданности, оба они остановились и стояли так близко друг от друга, что Пишта отчетливо видел, как Маришка изменилась в лице. Сначала она сделалась белей полотна, потом ее залил яркий румянец. Она глядела на него широко раскрытыми от удивления глазами. Они блестели, и Пишта был уверен, что видел в них свое отражение. Казалось, что они, пораженные неожиданной встречей, под влиянием внезапного порыва вот-вот бросятся друг другу в объятия или в сильном смятении разбегутся в разные стороны. Но после минутного замешательства Пишта и Маришка овладели собой, и не случилось ни того ни другого.

Маришка поспешно посторонилась и, потупив взор, молча, не проронив ни слова, не сказав ни здравствуйте, ни прощайте, быстро прошла мимо. «Какой же она стала красавицей!» — подумал Пишта, унося в душе неизгладимое впечатление от этой встречи.

Вот и сейчас Пишта поймал себя на том, что он с отчаянием страсти рыщет по улицам села в надежде еще хоть раз увидеть ее. Он едва не задыхался от неистового бега. Может, он надеялся вытравить из памяти встречу с Маришкой, освободиться от постоянной мысли о ней, которая не покидала его с момента той встречи?

К Шани Пишта так и не зашел, совсем забыв, что он направлялся именно к нему.

Как же это он позабыл? Вспомнил Пишта о своем намерении только сейчас, стоя посреди улицы. Ну конечно же, ведь он хотел одолжить у Шани лямку для своей тачки.


Утром Пишта проснулся от непривычного шума. С улицы доносились громыхание, лязг железа, стук колес, скрип тележек. Мимо их дома тащилась целая вереница тачек и ручных тележек. Это уходили из села промысловики! «Ах, ведь нынче среда», — вспомнил Пишта и порывистым движением накинул на плечи кожух. Но тут же передумал, решил не выходить к калитке. Он вернулся в горницу, стал смотреть на улицу в окно.

Вытянувшись цепочкой, по улице один за другим шли мужики в бараньих шапках и бекешах. Они катили перед собой доверху наполненные всяким скарбом тачки, точно надолго покидали обжитые места, забрав с собой все свои пожитки. Черенки лопат и заступов торчали из тачек, как коровьи рога. Мужики шли размеренным, неторопливым шагом, полагая, должно быть, что тише едешь, дальше будешь. Колеса скрипели, стучали, от тяжело груженных тачек гудела земля. Жены с младенцами на руках провожали мужей, ребятишки постарше семенили возле матерей, цепляясь за подолы их юбок. Бабы, провожавшие своих кормильцев, то и дело утирали стекавшие по щекам слезы. Мужики, ссутулив спину и сгибаясь под тяжестью груженых тачек, мерной поступью шагали и даже не поворачивали головы в ту сторону, где шли их жены и дети.

4

Село свято хранило тайну. Гость, выдававший себя за сына знаменитого Вешелени, прожил здесь несколько дней, но представители власти так ничего и не узнали о заезжем посланце Кошута. Староста, мирской старшина и члены сельской управы в данном случае не считались должностными лицами, находившимися при исполнении служебных обязанностей. Вступив в негласный сговор, селяне, начиная от самого зажиточного хозяина до последнего бедняка, образовали нечто вроде тайного сообщества. Бывало такое во все времена, когда только взаимная выручка и смекалка мужиков избавляли их от помещичьего произвола. Конечно, случались и перебранки, но они старались уладить их полюбовно. Возникали споры, тяжбы, дело нередко доходило до потасовок; но стоило мужикам узнать, что селу грозит дополнительное обложение оброком, или предстоит сверх положенного отбывать барщину, гужевую повинность, или еще невесть что, как драчливые забияки тут же опускали кулаки. Позабыв о личных обидах и распрях, они становились плечо к плечу против общего обидчика.

Так случилось и на сей раз, с той лишь разницей, что теперь их объединяла не надвигающаяся беда, а обнадеживающие посулы. Искра надежды способна взволновать, растревожить человека не в меньшей, если не в большей мере, чем страх перед стихийным бедствием. В жизни этих людей слишком мало было чего-либо обнадеживающего. Ведь надежда согревала душу крестьянина куда реже, чем обрушивались на него всяческие напасти. Лелея надежду, крестьяне делились сокровенными мыслями только между собой, в тесном кругу, да и то шепотом, опасаясь спугнуть долгожданную и непрочную удачу…

Тем не менее волостной писарь каким-то образом все пронюхал. Вряд ли кто проболтался. Скорее всего, догадался сам, уж больно заметным было волнение, охватившее жителей села. Могло статься, что слухи дошли и со стороны. Сельский староста и мирской старшина все отрицали, когда писарь завел с ними речь об именитом визитере. Даже божились, что-де видом не видели, слыхом не слыхивали. Не ведают они и про то, будто кто-то собирал для пришельца деньги.

Писарь сделал вид, будто поверил, и стал рассказывать, что по всей стране разъезжают всякие шельмецы, прожженные мошенники, морочат простакам головы и, наобещав с три короба, выманивают у легковерных людей их гроши.

Слушая волостного писаря, Бенкё и Хедеши качали головами и тоже делали вид, будто верят тому, что он говорит, но при этом лукаво усмехались.

Крестьяне вели себя точно так же. Выслушивая наставления писаря, хитро ухмылялись и только крепче верили в реальность своих ожиданий, рассудив, что раз господа из кожи лезут, чтобы доказать, будто все это вранье, значит, это сущая правда. Когда между мужиками заходила речь о том, что, дескать, день святого Георгия не за горами, а там и самая пора выгонять скот на пастбище, то кое-кто из них уже видел свою скотину пасущейся на Харангошской пустоши. Господа твердят, дескать, обман! Надувательство! Что ж, ужо поглядим, как им придется расплачиваться! Вернут, с лихвой вернут крестьянские денежки!..

К тому же новости, которые приносил усатый Мешко, были весьма обнадеживающими. Теперь уже без боязни смотрели крестьяне вслед старой ведьме Суперанихе, когда та ковыляла по улице. И если бы иной мужик не опасался, как бы она не навела на него порчу, то он, пожалуй, рискнул бы даже сказать ей: «Благодарствуем за добрые вести, досточтимая Супераниха!»

А когда разнесся слух, что солдаты Кошута, гонведы, повсюду собирают отряды патриотов, крестьяне и вовсе воспрянули духом. Значит, защитники отечества ждут возвращения на родину отца венгерского народа. Называлась даже точная дата его приезда. Правда, дата давно прошла, однако это вовсе не означало, что крестьяне не поверят, когда им снова назовут день появления Кошута. И люди ждали наступления знаменательного дня с таким же волнением, с каким ждали не раз уже предсказанного пророками конца света. Криворукий Балинт Кунош достал из сундука измятую заношенную гонведскую форму и в воскресенье щеголял в этом мундире в церкви. Балинт Кунош, слывший за человека тихого нрава, был весьма скуп на слова, точно за них ему приходилось платить. И вот теперь он вдруг преобразился. Выйдя на церковную площадь из храма после обедни, он принялся рассказывать какую-то историю, собрав вокруг себя толпу прихожан. Они стояли перед ним, как перед глашатаем сельской управы, когда тот собирает народ барабанным боем, чтобы объявить распоряжение местных властей.

— Так вот, соседи, когда я под Сольноком ринулся в атаку вместе с гусарами в красных киверах… — начал он свой рассказ.

И тут все узнали, что левую руку ему изуродовали в бою сабельным ударом. Правда, кое-кто из старожилов вспомнил, что еще в молодости Балинт напоролся на косу и перерезал сухожилие на левой руке. С тех пор рука у бедняги не разгибается. Но разве хватит у кого-нибудь духу напомнить эту старую историю? Да и вообще, кто его знает, может, и правда, что его чуть было не зарубили? Ну конечно же, так оно и было. Раз люди говорят… В очевидцах, помнивших, как доблестный рубака вернулся в родную деревню летом 1849 года с перевязанной рукой, недостатка не было.

Среди жителей села немного тогда нашлось таких, кто вступал в ряды народного ополчения. А те, кто и в самом деле сражался за свободу и независимость родины, вернувшись домой, старался как можно скорее предать забвению пережитое. Не до рассказов было. С той поры минуло около двух десятилетий, а за столь длительный срок даже любая легенда может поблекнуть.

Некоторые из бывших гонведов немало удивлялись, заметив вдруг, как людская молва превратила их, скромных защитников отечества, в легендарных героев.


Пишта провел все эти дни в каком-то странном оцепенении. Треволнения, охватившие односельчан, отголоски назревавших событий (хотя сам он не был причастен к ним, а только наблюдал со стороны) не могли оставить его равнодушным. А может, его смятение было вызвано не только этим? С того памятного утра он ни разу не встретился с Маришкой, хотя в последнее время, направляясь к Розке, всегда проходил по улице, где жила теперь Маришка.

Отцу Пишты не очень нравилось, что сын остался дома. Он предпочел бы отправить его на заработки, ведь с клочком земли он вполне и сам управится, к тому же оставались двое младших сыновей. А раз уж старший застрял дома, пора бы ему делом заняться. Отец не высказывал своих мыслей вслух, но по его глазам можно было прочитать, о чем он думает.

Солнце и резвый весенний ветер просушили землю — настала пора пахать под кукурузу.

И вот однажды утром Пишта запряг пару волов в телегу, погрузил на нее плуг и выехал в поле. В хозяйстве отца был один-единственный вол, так что пристяжного пришлось позаимствовать у соседа Сулы — такого же бедняка, как и Пиштино семейство. «Пара волов в одной упряжке — это уже сила!» — думал Пишта.

Ясное прохладное утро обещало хороший солнечный день. Над полями висела молочная пелена тумана, сквозь которую, будто докрасна накаленное медное блюдо, просвечивал диск восходящего солнца. Завеса тумана, казалось, доходила до самого поднебесья. Где-то высоко парили жаворонки, словно собирались свить гнезда в мягком, как пух, белом мглистом воздухе. Окрестные поля оглашались их звонким переливчатым пением.

Пишта неторопливо шагал по свежей борозде за плугом, обнажавшим пласты жирного чернозема. Оттаявшая земля уже ожила: из-под рыхлых комьев выползали влажные толстые черви, от вспаханной земли, проснувшейся после долгой зимней спячки, исходил терпкий запах сырости.

Под порывами утреннего ветра завеса тумана то приподнималась, точно собираясь взлететь, то снова оседала на землю и, изорванная ветром в клочья, скручивалась в большие клубки, похожие на огромных щенков белой венгерской овчарки, резвящихся на свежевспаханном поле.

Затем внезапно, как по мановению волшебной палочки, туман рассеялся. Земля, что ли, изнывая от жажды, впитала без остатка насыщенный водяными парами воздух или безбрежный воздушный океан его поглотил? Взору открылись отдаленные хутора, одинокие домики на окраине села, поля, по которым неторопливо брели за плугом пахари, да прояснившееся небо, теперь сиявшее бездонной голубизной, точно улыбающиеся глаза.

Солнце горело ярким огнем.

Пашни дымились, собираясь пеленой своих испарений снова застлать окрестности, но вскоре им пришлось оставить эти тщетные попытки. Все вокруг озаряло лучезарное сияние: и перевернутые плугом пласты жирной земли, и дождевых червей, и облезлые стены видневшихся вдали домов. Обозримый мир непостижимо расширился и устремился в голубую даль на легких крыльях света. Предметы словно выросли и казались Пиште волшебными. Разбросанные по степи хутора, постройки, деревья настолько приблизились, будто до них теперь было рукой подать.

Пишта щурился от ослепительно яркого света и не переставал изумляться; он с малолетства жил на лоне природы, но такое ему еще не доводилось видеть. Все вокруг излучало свет. Видневшиеся на окраине села домики, казалось, издали приветливо кивали, а работавшие в поле крестьяне, разогнув спины, смотрели в Пиштину сторону. У кромки горизонта как бы приподнялся занавес, расширив пространство, и Пиште представлялось, будто стоит он на дне гигантского котлована, и все, будто с разбегу, с горки, устремляется к нему, как потоки вешних вод. Пиште радостно было сознавать, что он вернулся домой и что не пошел с артельщиками. И эту радость он ощущал до боли явственно, как и яркий солнечный свет.

В конце дня Пишта повернул упряжку к селу. Он подгонял волов, торопясь добраться до дому. В спешке накормил и напоил их, наскоро перекусил сам и побежал к Салокам. У них в последнее время нашел приют старик Шебештьен.

Пишта отыскал старика в закутке хлева по соседству с коровами: тот лежал на соломенной подстилке в углу, на ларе для тележных колес.

— Ох, до чего ноги ноют. К ростепели, значит, верная примета, — кряхтел дед. — Уж с неделю встать не могу. Здешним хозяевам я седьмая вода на киселе, так что тут недолго и с копыт долой…

Пишта присел рядом на соломенную подстилку.

— Скажите, дядя Мишка, правда ли, что в управе хранятся какие-то грамоты?

— Какие такие грамоты?

— Вы однажды сказывали, будто там хранятся бумаги, а в них записано, что законный хозяин Харангошской пустоши — наше село. Стало быть, мы всем миром должны владеть ею по праву.

— А тебе-то на кой те бумаги, а?

— Да так вспомнил, что вы как-то говорили про них.

— Говорить-то я говорил, но сам лишь краем уха слышал от других. Люди толкуют, будто бумаг этих там давно нет. Постой, постой, кажется, какой-то шельма из присяжных выкрал. Точно, вспомнил, именно так оно и было. Мне мой отец рассказывал. А вдруг они все-таки в управе остались?

— А как вы думаете, дядя Мишка, отдадут мне эти бумаги, если я попрошу?

— На кой черт они тебе сдались? На цигарку, что ли?

— Будь они у меня в руках, я бы по суду потребовал вернуть земли нашему селу!

Старик рассмеялся сиповатым басом.

— Как бы не так! Не торопись, сынок… Уж больно ты шустрый, как я погляжу.

— Я ведь не шучу.

— Но ведь тебе их даже не прочесть!

— Почему? Я ходил в школу. Целых три зимы.

— Чудак, так ведь написано в них не так, чтоб каждый смог прочесть. Письмена не те. Наш брат хоть десять зим ходи в школу, все одно нипочем не одолеет той грамоты. Буквы написаны по-особому, а те, кто знает эту грамоту, из рук ее не выпускают, потому как властью своей дорожат. Еще слыхал я от отца своего, будто когда-то здесь, в соседней деревне, был у одного бедняка сын, большой умник. Вот парень этот и задумал во что бы то ни стало освоить эту мудреную грамоту. И добился-таки своего. Одолел грамоту. Но господа дознались, схватили беднягу и бросили в темницу, так больше и не выпустили его из подземелья…

Сгущались вечерние сумерки. В коровнике стало совсем темно. Было тихо, раздавалось лишь сопение коров, мерно жующих жвачку.

— Но почему мужики всем миром не потребовали те бумаги? Почему не стали доискиваться правды? — спросил Пишта после долгого молчания.

— Я же толкую тебе, неужто не уразумел? Мужикам, как бы ни пыжились, все эти грамоты без толку, а те, кто разбирается в них, подкуплены господами. И если прочтут их, то на свой лад, наверняка шиворот-навыворот. Поди разберись. Вот батрацкий сын, про которого мой отец сказывал, тот бы вычитал из них всю правду. Потому-то его и угробили баре…

— А староста и старшина знают, что бумаги хранятся в управе? Как вы думаете, дядя Мишка?

— Ясное дело знают! Откудова бы тогда у них, канальев, столько земли взялось? Баре платят им, чтоб держали язык за зубами. Но про это дело лучше молчи, никому не сказывай. Проболтаешься — несдобровать.

Понизив голос, старик перешел почти на шепот: видно, опасался, что и в коровнике кто-нибудь может их подслушать. Приглушенные голоса порхали, как летучие мыши, хлопая крыльями по перекладным хлева.

— Я говорил Анти Хедеши, что не мешало бы сыскать те бумаги. И он на меня теперь косо смотрит, готов со свету сжить. Одно тебе могу посоветовать: не слишком насчет них дознавайся, коли зла себе не желаешь…

Но Пишта не дослушал старика, ему уже не сиделось на месте и, попрощавшись с ним, он вышел из хлева.

Перед домом Хедеши Пишта на минуту остановился. Неужто этот вороватый мужик, мирской старшина, знает про заветные грамоты? Любопытно поглядеть, какую рожу он скорчит, если сейчас зайти к нему в дом и напрямик спросить, куда он грамоты подевал? Да где там! Пишта знал, что в дом этот он не зайдет и ни единого слова не скажет. А вот когда раздобудет ту грамоту и покажет ее честному люду, тогда-то и объявит во всеуслышание: «Глядите, люди, какой негодяй старшина Хедеши!» Но как ему раздобыть заветные бумаги? Неужто правду говорит старик, будто ему все равно не прочесть, что в них написано?

Впервые он пожалел, что нет у него закадычного друга, чтобы поделиться с ним да посоветоваться. Как хорошо было бы теперь поведать ему свои тайны.

А может, Розке рассказать? У ворот ее дома Пишта остановился, но, подумав с минуту, решил не заходить. И снова пошел бродить в темноте по улицам села. Что ни говори, а Розка добрая, славная девушка. Но все равно посвящать ее в такое важное дело не стоит. Да она ведь наверняка и не поймет его. А кто тут у них в селе вообще способен понять его сокровенные мысли? Отец? Мать?

Ему вдруг страстно захотелось, чтобы люди высыпали из своих домов на улицу, окружили его, а он, Пишта, стал бы с ними говорить…

Только о чем же он стал бы говорить с ними? Пишту взяло сомнение, он так разволновался, что не мог ничего придумать. Почему человеку не дано высказать, что он чувствует? Должно быть, потому, что нет таких слов, которые могли бы выразить всю глубину человеческих переживаний.

Ничего не замечая вокруг, ничего не слыша, бесцельно блуждал Пишта по улицам. Он обошел чуть ли не все село и вдруг, к немалому своему удивлению, увидел, что очутился за околицей. Здесь, в поле, стояла безмолвная тишина. Пишта всматривался в непроницаемую темень, и на него, как моросящий осенний туман на траву, снизошла тихая грусть. Сколько раз он стоял вот так одиноко посреди степи, вглядывался в ночную темноту и чувствовал себя затерянным в бескрайнем степном просторе! Всегда один, всегда в одиночестве…

Пишта закрыл глаза, и ему пригрезилось чудесное воскресное утро. Он стоит перед храмом, а вокруг него столпились односельчане. В руке у Пишты бумага, и он читает ее вслух. Харангошская пустошь и вся пойма Тисы возвращаются крестьянам! Эти угодья снова стали достоянием села. «Вы, односельчане, небось и не подозреваете, что я для вас сделал?» Люди ликуют, кричат, провозглашают здравицу в его честь. И тут он решительным шагом направляется куда-то, толпа за ним. Вот он идет все быстрее и быстрее и вдруг останавливается возле одного дома…

Испуганно вздрогнув, Пишта очнулся. Из задумчивости его вывела чья-то жалобно скулившая собака. Она как будто предостерегала его. Сорвавшись с места, он круто повернул обратно в село и уже не шел, а почти бежал.

«Розка хорошая, Розка душевная, ласковая», — повторял он про себя, и от мысли, что она, наверное, с нетерпением ждет его, почувствовал прилив нежности.


Грамоте крестьянских ребятишек обучал кантор Калмар. Когда-то, будучи странствующим подмастерьем, он забрел в село да так и застрял тут. Не обладая обширными познаниями, он слыл умным, много повидавшим на своем веку человеком, а его учености вполне хватало, чтобы познакомить с азбукой крестьянских ребятишек. И уж совсем не от него зависело, если результаты оказывались не очень-то обнадеживающими: ведь учитель имел возможность обучать своих питомцев лишь в течение немногих зимних месяцев. Весной, летом и осенью ребята были обычно заняты по хозяйству. Во всяком случае, жалобы на учителя никогда не поступали. Он делал свое дело весьма добросовестно. К тому же он и сам понимал, что ребята не могут проводить весь год в школе и должны помогать родителям. Таким образом, между учителем и селом никогда не возникало трений. Напротив, крестьяне даже любили и почитали учителя Калмара. Любой из них, оказавшись в затруднительном положении, мог смело обращаться к нему. Шли к нему охотно, ведь как-никак он пользовался славой самого сведущего человека на селе. Помимо всего прочего, люди всегда находили у него сочувствие, он знал и понимал их нужды, словно родился и вырос среди них. Да и мог ли он относиться к крестьянам иначе, получая от них хлеб насущный!

Во времена крепостного права он составлял для крестьян челобитные и так красочно описывал невзгоды крепостных, что, когда зачитывал крестьянам их жалобу, горемыки едва не плакали. И право же, отнюдь не его вина, если лицо, которому адресовались жалоба или прошение, не так-то легко было разжалобить. Самого учителя неудачи не обескураживали, он продолжал писать челобитные с тем же чувством и тщанием. Калмар настолько сжился с деревней, что ему порой казалось, будто он пишет о собственной горькой доле. Заботы и горести крестьян непременно передавались и ему. Самый тон ходатайства менялся сообразно случаю и настроению просителя, выражая ту или иную степень его покорности и чувства собственного достоинства. Во всяком случае, по мере приближения революционных событий 1848 года холопского раболепия в этих обращениях было все меньше и меньше.

Раскрепощение крестьян не изменило сути их жалоб, лишь по форме они стали несколько иными, так что учителю и теперь хватало забот и хлопот с односельчанами. Правда, ему довольно трудно было привыкнуть к новой обстановке и приспособиться к новым, непривычным обращениям. Всякий раз, когда он клал перед собой лист бумаги, рука его так и норовила написать: «Ваше высокопревосходительство, наш благодетель, всемилостивейший барин…» Из того, что было присуще минувшим временам и канувшим в вечность прежним порядкам, ему более всего остались дороги именно вышедшие из моды вычурные обращения, витиеватый стиль, пышные эпитеты, воздействовавшие не столько на рассудок, сколько на чувства.

Всех учеников, в разное время бывших под его опекой, сельский учитель не выпускал из поля зрения и помнил по именам, даже когда те уже сами приводили за руку в школу собственных детишек.

Старый учитель сразу же узнал Пишту, своего бывшего ученика, когда тот неожиданно явился к нему. Приветливо улыбаясь и щуря близорукие глаза, Калмар спросил:

— Ну, Пишта Балог, каким это ветром тебя занесло? Я уж не припомню, когда тебя в последний раз видел.

О попутном ветре, который занес его сюда, Пишта мог бы кое-что порассказать. Но стоило ему начать, как он тут же запнулся. Он снова попытался объяснить, зачем, собственно, пожаловал к учителю, и кое-как, сбиваясь и запинаясь, рассказал о бумагах, якобы хранившихся в сельской управе, и о том, как ему хочется эти бумаги прочесть.

С вниманием и доброжелательностью выслушав Пишту, учитель спросил:

— От кого же ты все это слышал?

Несколько помедлив с ответом, Пишта признался, что от деда Шебештьена.

— Видишь ли, все это сказки, досужий вымысел. Было время, я тоже разыскивал эти бумаги, но даже следа их нигде не обнаружил. В канцелярии управы, кроме вороха старых контрактов, деловой переписки да разных ходатайств, ничего нет. А на что они тебе понадобились?

— Хочу отсудить угодья, которые принадлежат всему селу, — ответил Пишта, зардевшись.

— Значит, сам решил отсудить? — переспросил несколько озадаченный учитель и чуть подался вперед, чтобы получше разглядеть лицо парня. — Целый десяток изворотливых адвокатов не справится со столь мудреным делом. Что ты понимаешь в этих сутяжных делах?

— Я знаю только одно: крючкотворам вовсе не правда нужна и в этом, и в любом другом деле.

— Что ж, тут ты, пожалуй, прав. А сам-то ты хоть знаешь, в чем истинная правда заключается?

— Чтобы докопаться до нее, я и хочу отыскать то бумаги…

— Ну вот, опять ты про бумаги, вряд ли тебе удастся их найти.

Пиште стало как-то не по себе, он даже пожалел, что пришел к учителю. Ну а что было делать? Ведь он все эти последние дни себе места не находил. Внутренний голос настойчиво подсказывал: надо что-то предпринять, куда-то пойти, искать, расспрашивать. Но с чего начать, как сделать первый шаг, он не знал. Пишта подумал было обратиться прямо к волостному нотариусу. А что он скажет нотариусу? Даже если ему посчастливится и он раздобудет эти бумаги? Прочесть-то ведь их он не сумеет. Ведь дед Мишка уверял, что их не прочесть. Да чего это он принимает за чистую монету все россказни деда Мишки. Старик напридумывал бог знает чего. «Не все тут правда», — решил Пишта.

У Пишты даже мелькнула мысль, что документы, вполне возможно, существуют лишь в воображении его односельчан. Однако, сколько он ни убеждал себя, что разговоры о старинных грамотах — это пустые россказни, небылицы, так и не мог убедить. Его не покидало желание отыскать хоть какие-то сведения, которые бы давали ключ к разгадке запутанного дела. Он мучительно рылся в памяти: кто, кто мог бы подсказать ему, в каком направлении вести поиски? Пишта с детских лет испытывал привязанность к своему учителю и нынче с таким же детским чувством доверия и надежды шел к нему. Но увы, видимо, зря надеялся. Выходит, не нужно было и затевать это дело. А может, он сам виноват во всем: не сумел объяснить толком, чего добивается. Надо бы просто книгу попросить у учителя, по которой он научится читать эти грамоты. Выражение лица у Пишты было страдальческим, и старик решил, что у парня стряслась какая-то беда.

— Ты уж мне все расскажи, сынок, облегчи душу, — тихим голосом, полным сочувствия, попросил он Пишту.

— Да нет, господин учитель, ничего у меня не стряслось.

— Видишь ли, я уже старик. А когда-то и мне хотелось отыскать те заветные бумаги… Не ты первый приходишь ко мне за советом, немало людей приходило и до тебя. Но все уходили ни с чем. Нет этих бумаг, понимаешь? Нет. Надо покориться судьбе. Покорность и смирение — удел бедняков…

До сознания парня не дошел смысл сказанного учителем, но по спокойному и серьезному тону его он почувствовал, что этот умудренный жизнью человек хорошо его понимает и искренне ему сочувствует. И это принесло Пиште облегчение. Чувство благодарности к старому учителю было столь глубоким, что Пишта едва не прослезился.

— А мне хотелось доискаться… правды…

— Стало быть, не бумаги тебе эти искать нужно, потому как правда — это не то, что написано в бумагах. Правда, она в душах человеческих скрыта. Глубоко она там затаилась. Покамест никому не удалось доискаться… Простому смертному дано лишь страдать за нее…

Пиште никто в жизни не говорил подобные слова и так проникновенно. Ему не верилось, что все это он слышит от своего бывшего учителя, большого грамотея, ставшего с годами таким же темным, как деревенские мужики. Пишту так и подмывало сказать старику, что правду, которую он ищет, и простому смертному найти под силу. Но вдруг он понял, что это ни к чему не приведет и вовсе не следует открывать душу перед человеком, покорившимся судьбе. Что проку делиться с ним своими переживаниями? От этого только руки опускаются.

— Знаешь, сынок, — продолжал учитель, глядя прищуренными глазами куда-то вдаль, — вот уж почти тридцать лет я учительствую на селе, и уж кому-кому, а мне-то доподлинно известно, что в наших краях много чего следовало бы вернуть назад. Не только земли отсудить, но и души спасти, наставить людей на путь истинный.

Пиште тяжело было продолжать разговор с учителем, он стал прощаться, но старик удержал его:

— Погоди! Знаешь ли ты барина Дежери?

— Вроде бы видел когда-то.

— Так вот, сходи к нему. Скажи, что я тебя прислал.

С чувством растерянности и недоумения покидал Пишта школу. С тех пор как он себя помнит, учитель всегда жил на селе. Пиште всегда казалось, что он хорошо его знает. Теперь же Пишта вдруг почувствовал, как глубоко заблуждался. «Неужели все люди совсем не такие, какими их себе представляешь?» Идя по улице, он с любопытством вглядывался в знакомые ему дома в надежде увидеть там нечто такое, чего прежде никогда не замечал.

Стало быть, никаких бумаг не существует. И все-таки, почему же тогда люди с таким упорством продолжают поиски? Что-то, значит, было, иначе давно оставили бы эту затею. Придется расспросить старожилов, всех подряд. Наверняка они что-нибудь помнят. Может быть, удастся по крупице восстановить правду.


Дежери во дворе своей усадьбы наблюдал, как суетливо хлопочут батраки, погружая на повозки плуги. Ведь нынче начинался весенний сев, и в такой день у хлебопашца всегда бывало приподнятое настроение. В этих приготовлениях и суете было что-то праздничное. Батраки-пахари в такой день не выезжают в поле спозаранку. Они ждут барина, когда тот спустится к ним из господского дома на скотный двор, пусть даже приходится дожидаться до самого полудня. Таков ритуал, без барина он невозможен. Только с его появлением приступают к делу.

До полудня, правда, было еще далеко, но солнце уже поднялось и успело рассеять утренний туман. Воздух был удивительно чистым, прозрачным, и только над дымящимися весенними полями колыхалось едва заметное марево. Казалось, будто кто-то разостлал под солнцем на широких, привольных полях суровое полотно.

В это чудесное весеннее утро, тихое и безмятежное, воздух был насыщен всеми запахами ранней весны. Веяло приятной прохладой. Все бодрило, вселяло радость, наполняло сердце ощущением блаженства и покоя. Пиште дышалось как-то особенно легко. Он ощущал во всем теле удивительную легкость, а повеселевший взгляд его так и скользил во все стороны, точно снующая летунья-ласточка. Окинув взглядом усадьбу, он как-то сразу охватил все: детей, резвившихся перед лачугами батраков, скачущих в загоне поодаль жеребят, стоящих в стороне чабанов, приготовившихся к весенней стрижке овец, а вон там, на крыше хлева, воркующих голубей. Все это, воспринятое отдельно, создавало в его воображении целостную картину прекрасной весенней поры.

Дело спорилось, весело звенели плуги; люди, усердно хлопотавшие вокруг них, работали как никогда сноровисто. Правда, спустя рукава тут и не поработаешь — барин глаз не спускает.

Весело поглядывая на барина, мужики потешались над старым Палом Панкасом. Тот упорно не хотел верить, что в недалеком будущем можно будет пахать без волов и лошадей. Не поверил он и тому, что теперь ходят поезда. Да и как поверить, если ему их не приходилось видеть. На слово он ничему не верил. Впрочем, если бы и увидел железную дорогу, все равно бы своим глазам не поверил.

— Дядя Панкас не верит, что по рельсам катят поезда! — громко смеясь, крикнул погонщик волов приказчику. Балагур рассчитывал не столько приказчика потешить, сколько самого барина, но обратиться прямо к барину не решился.

— Скажите, господин приказчик, а как это все-таки движутся эти паровики?

— Известно как — паром.

— Каким паром?

— Ну тем, что образуется, когда кипит вода.

— Значит, это вода их тянет?

— Можно и так сказать.

— И плуг смогла бы тянуть?

— Еще бы! Наверняка смогла бы. Раз тянет целый поезд.

— Ну коли так, давайте-ка опустим плуг в мочило. Ежели вода двинет его оттуда, я поверю в паровик. А покудова нет!..

Все хохотали над словами старика. Дежери тоже не удержался от добродушной улыбки.

— Послушайте-ка, дядя Панкас! — обратился к старику молодой батрак. — А ведь без воды и вол не потянет плуга, а?

— Ишь какой умник выискался! Ты, сынок, как я погляжу, из молодых да ранний! А разве волу, окромя воды, не требуется трава, сено да всякие другие корма? Вижу, исправный скотник из тебя выйдет, коли одной водицей собираешься кормить скотину. Зря корм не станешь переводить.

— Я и не говорил, что корм скоту не нужен!

— А твой паровик тоже, видать, пасется?

Так подтрунивали они друг над другом, пока приказчику, наблюдавшему за работой, не показалось, что развеселились они не в меру, и он на них прикрикнул:

— Ну, хватит лясы точить!

От грубого окрика все разом смолкли.

Как раз в этот момент появился дворецкий и почтительно обратился к Дежери:

— Какой-то парень пришел, спрашивает барина.

— Что за парень?

— Да вроде из деревенских.

— А что ему нужно?

— Говорит, его прислал к вам учитель Калмар.

— Скажи, пусть сюда идет.

«Любопытно, что это опять затевает старый учитель?» — усмехнулся Дежери. Наверное, выгон в степи станет клянчить? Видно, на старика подействовал их последний разговор. Да чему тут удивляться, ведь он, Дежери, не шутил, вполне серьезно обещал. Только бы и с этой новой затеей, как с просьбой мирского старшины, не вышло промашки… Придется огорчить старика, не так-то просто даже ему выхлопотать для крестьян окрестные угодья…

Дежери благодушно улыбался. У него было хорошее настроение, и он с нескрываемым любопытством смотрел на пришельца, приближавшегося к нему в сопровождении дворецкого. Совсем еще молодой парень! Этот наверняка не из-за поля у Татарского вала явился. Впрочем, кто их, этих деревенских мужиков, разберет?..

Пишта не спеша пересек двор и, сняв баранью шапку, на почтительном расстоянии остановился перед Дежери.

— Ты, что ли, хотел меня видеть?

— Да, барин.

— Ну выкладывай, какое у тебя ко мне дело? Только сначала скажи, как тебя зовут?

— Иштван Балог.

— Ты здешний?

— Здешний.

— Так. Чего же тебе от меня нужно?

— Господин учитель Калмар сказал, чтоб я обратился к барину…

— Зачем прислал тебя ко мне учитель?

Да и в самом деле, зачем прислал его сюда господин учитель? И как только он решился пойти на барскую усадьбу? Что хорошего может ему сказать этот важный барин, которому он всегда молча кланялся, когда тот проезжал мимо в своей коляске?

— Так вот… он и сказал, чтоб я пошел к вам…

Это солнечное весеннее утро невольно располагало к доброжелательству. Дежери добродушно улыбался, вглядываясь в лицо этого смышленого с виду парня, который сейчас почему-то пришел в замешательство, оробел и растерялся. Неспроста его прислал учитель. И Дежери решил терпеливо расспросить парня, развязать ему язык, даже если на это потребуется потратить время.

— Ну что он, просто так тебя направил? Иди, мол, и все?

В сильном смущении Пишта уставился на барский сапог и ничего не мог из себя выдавить.

Больше всего ему хотелось в эту минуту поскорее удрать: вот сейчас поклониться барину, нахлобучить шапку и — в село.

Батраки закончили погрузку, запрягли в ярмо волов и громкими криками и гиканьем погнали их со двора. Заскрипели несмазанные колеса повозок, загромыхали на них плуги. Едва выехали со двора, шумная ватага дворовых ребятишек бросилась им вдогонку, норовя прицепиться на задки.

— Чтобы все у меня было в порядке! — крикнул Дежери приказчику и снова повернулся к парню: — Итак, сказал тебе что-либо еще учитель или не сказал?

— Он мне сказал только, чтоб я пошел к вам, — повторил Пишта, чувствуя себя в эту минуту очень несчастным.

Он стоял спиной к солнцу, но его вихрастая голова покрылась испариной отнюдь не оттого, что солнце припекало.

— Этак мы с тобой не продвинемся вперед ни на шаг. Ну а сам-то ты зачем приходил к нему?

— Насчет бумаг…

— Каких это бумаг?

— В которых записано, что Харангошская пустошь принадлежит всему селу…

«Значит, я все-таки не ошибся: тут опять история с землей, — подумал Дежери, — но только речь идет не о землях у Татарского вала, а о Харангошской пустоши».

Явно заинтересованный, Дежери пристально посмотрел на парня и снова подумал, что первое его впечатление, будто перед ним отнюдь не трусоватый и не тупой недотепа, соответствует действительности. Этот парень далеко не такой, каким может показаться.

— А почему тебя интересуют эти бумаги?

— Я хочу их найти…

— Зачем они тебе?

— Ну… хочу доискаться правды, это важно для всего села.

Парень определенно нравился Дежери. Он принялся подробно его обо всем расспрашивать, а на прощанье дружелюбно пообещал:

— Найдешь бумаги, приходи. Постараюсь помочь тебе, чем смогу.

Дежери чувствовал к парню искреннее расположение и доброжелательность, но чем он, в сущности, мог ему помочь? Тем более что он не склонен был придавать особое значение легенде об этих грамотах. Вряд ли они существуют. Да разве дело в этом? Пишта показался Дежери удивительным человеком. Все помыслы и намерения этого парня вызывали уважение.

Улыбаясь, Дежери проводил его взглядом и, весело насвистывая, направился к барскому дому.

Давно у него не было такого радостного, приподнятого настроения. До чего замечательный день выдался сегодня! Этот парень — такая приятная неожиданность. А учителю он сейчас же велит послать поросенка, пусть старик откормит к зиме: на его подарок следует ответить подарком. Как хорошо, что счастливая случайность свела его когда-то с учителем.

Было это осенью, во время одной из его прогулок по селу. Прежде он ничего подобного себе не позволял: разве что иногда прокатится в своем экипаже по деревенской улице. А тут отправился пешком, просто так, без определенной цели. Надоело дома сидеть. Перебрал всех своих знакомых — ни к кому из них в тот день ехать в гости не хотелось. В последнее время он как-то отошел от старых друзей. Разочаровался в них окончательно. Подумать только, что еще недавно он возлагал на них надежды, верил им, наивно полагал, что они, истинные патриоты, образуют костяк венгерской нации. Теперь воспоминание об иллюзиях, которые он питал в ту пору, вызывало у него горькую усмешку. Честно говоря, от компромисса с Австрией он и сам ожидал немало пользы. Горячо надеялся, что в жизни нации после затянувшегося на два десятилетия безвременья наступит перелом, страна обретет новые жизненные силы. А на деле получилось, что от дворянских гнезд еще явственнее потянуло тлетворным духом разложения.

Гуляя по селу, Дежери забрел к учителю. Беседа с ним была весьма приятной, хотя сам старик, человек очень сердечный, показался ему немножко резонером. После разговора с Калмаром Дежери стал смотреть на село и его обитателей совсем другими глазами. А спустя некоторое время старый учитель направил к нему для переговоров Хедеши. Мирской старшина пришел к Дежери с просьбой уговорить Вардаи, чтобы тот уступил крестьянам пастбище. Дежери эта просьба немало озадачила. Он был противником всякой передачи земель, всякой купли и продажи. Но помочь крестьянам не отказался. Правда, переговоры не увенчались успехом: Вардаи пастбище не уступил. Но Дежери никогда не раскаивался в своем поступке.

«Попытка — не пытка, может, и удастся найти эти бумаги», — вспомнил он слова приходившего к нему парня и засмеялся. Какой вздор! Конечно, этих бумаг не существует, он почти уверен. Но разве в этом дело?! Прекрасно, что существуют такие смелые люди, исполненные решимости во что бы то ни стало добиться своего. Добиться во Имя общего блага.

«А сможет ли этот парень прочесть бумаги, если бы даже нашел их? — спросил он себя и снова улыбнулся. — Да и умеет ли он вообще читать? Учитель Калмар добрый и порядочный человек, но вряд ли у него можно многому научиться…»

«Ну и что с того, что парень не умеет читать?» Дежери попытался вспомнить лицо Пишты. «Этот парень, пожалуй, способен одолеть любую грамоту… Но как он запинался, с каким трудом говорил! И это не беда: научится говорить, станет увереннее…»

Должно быть, Дежери находился под впечатлением солнечного весеннего утра и, возможно, поэтому всякое сомнение тотчас опровергал веским, убедительным доводом. Ему хотелось верить в успех дела, за которое взялся Пишта.

А тем временем Пишта шагал по дороге в село, сетуя на свою судьбу. Он досадовал и на учителя Калмара за то, что тот послал его на барскую усадьбу, и на самого себя, что последовал его совету. Шапку он все еще держал в руке: позабыл надеть. Свежий весенний ветерок приятно обвевал его воспаленную голову. Спохватившись, что разгуливает без шапки, он тут же с досадой ее нахлобучил.

Нехорошо было на душе у Пишты; пожалуй, ему даже было немного стыдно: не к лицу Пиште обивать барские пороги! И вроде бы очень расположен был к нему барин. Но ведь и не помог… Видно, не к нему следовало идти и не к учителю, а к односельчанам. Поговорить с каждым из них, обо всем расспросить. Они-то уж наверняка не стали бы приставать с докучливыми расспросами зачем и почему: достаточно было сказать им несколько слов, и они сразу поняли бы его, язык-то у них с Пиштой один!..

5

Погожий летний день. Время около полудня. На улице ни души, только мирской старшина торопливо шагает к дому сельского старосты. Если бы его сейчас кто-нибудь увидел, непременно подумал бы, что мирскому старшине вольготно живется, ежели в самую страдную пору у него нашлось свободное время шастать по селу. Но его никто не видел: в разгар летней страды люди работают не разгибая спины, и хоть все село растащи по бревнышку, никто не заметит.

На усадьбе Бенкё тоже приступили к молотьбе. На гумне водили по кругу лошадей — подготавливая ток для конной молотьбы, утаптывали землю. И сам хозяин, и домочадцы от мала до велика хлопотали на гумне, поэтому ни в доме, ни во дворе Хедеши не обнаружил ни одного живого существа, даже дворовых собак не было. Они тоже прибежали на гумно и, высунув языки, наблюдали за людьми.

— Ну, чего топчетесь на месте! — прикрикнул Бенкё на погонщиков. — Ведь все начисто на пятачке этом вытоптали, пыль столбом стоит, а рядом торчит трава.

— Все еще землю утаптываешь, сват? — Хедеши подошел к старосте.

— Полдень на носу, а ток для молотьбы не готов. Чистое наказание, а не работники! Черт бы их всех побрал! Куда ведешь, дурень ты этакий! Вон туда нужно, левое! — И, подскочив к одному из погонщиков, Бенкё вырвал у него из рук поводья.

К гумну подъехали первые доверху груженные снопами телеги. Волы, сопя, остановились у самого края гумна. Назойливые слепни липли к ним, не давая покоя. От их укусов животные вздрагивали, но ярмо не давало несчастным мотнуть рогатой головой. Они только махали хвостами, пытаясь отогнать кровососов.

— Как пить дать при первой же выстилке грязь придется месить, — ворчал хозяин, вернувшись к Хедеши. — Уж больно слепни да мухи озлились, быть дождю. А у вас-то как? Молотьбу не начали?

— На усадьбе пока еще нет. Только на хуторе. Так ведь там почти весь хлеб скошен.

— Я позавчера чуть свет поднял молодых и тоже отправил на хутор. Хоть бы погода продержалась, успеть бы пшеницу заскирдовать. — Ну, чего там замешкались! Да не стойте как истуканы, скидывайте поживее! Подальше, подальше отъезжайте, там и складывайте в скирды. Эй, Янош, плотнее снопы укладывай, того гляди, дождь пойдет — весь хлеб намокнет!

— А чтоб не намок, может, палинки поднесете, хозяин?

— Так и быть, черт с тобой, поднесу, коли заслужишь!

— Вон там вроде бы хорошо укатали, — заметил Хедеши, — пыль столбом стоит.

— Там-то да, а вон с той стороны и трава не примята. Разве я не говорил тебе, балда, на повороте натягивай поводья, лошадей придерживать надо! — снова крикнул он работнику.

Дрожала земля от конского топота, волы, норовя отбиться от назойливых слепней, мотали головами так, что скрипели дышла. С возов сбрасывали снопы, они падали, шурша и вздымая пыль.

Люди кричали. Солнце палило нещадно. Все это, вместе взятое, возбуждало, подстегивало работников. Всякий невольно включался в этот напряженный ритм, всецело ему подчиняясь.

Хедеши пришел на усадьбу свата отнюдь не для того, чтобы помочь ему управиться с нерадивыми работниками: у него самого работы хоть отбавляй, но он не смог удержаться и подошел к погонщику лошадей.

— Гляди, растяпа! Вот как это делать нужно! Какой же толк от того, что ты водишь лошадей след в след?

— Черт подери! — выругался Бенкё. — И так всегда: только и делаю, что натаскиваю новичков, а другие получают уже готовеньких, умелых молотильщиков.

— Ну-ка отойдем в сторонку, — предложил Хедеши, желая вырваться из этой захватившей и его ожесточенной и безудержной круговерти. — Мне надобно с тобой поговорить.

И они направились в сторону двора.

— Так вот, прослышал я, что Вардаи решился-таки продать угодье у Татарского вала.

— Неужто?

— Так кое-какие людишки болтают. А эти людишки вроде бы должны знать достоверно, — как-то загадочно произнес Хедеши. — Нынче утром узнал.

Они помолчали.

— Участок — добрых восемьсот хольдов будет! А то и поболе.

— Неужто настолько оскудела мошна у Вардаи?

— Не мудрено! Ведь жить по-барски очень даже накладно. Я бы сказал, разорительно! Но хочет продать весь кус целиком. Вот в чем загвоздка!

— Целиком?

— Да, все восемьсот хольдов. И денежки получить целиком и наличными!

— А не врут людишки-то?

— Да вроде бы можно верить. Дескать, отдаст только тому покупателю, который выложит ему деньги сразу, на бочку. Тут есть над чем призадуматься…

— Уймища денег потребуется! Кабы за полцены продал, и то не по карману. А уж всю сумму выложить зараз… Не выйдет!

— Как думаешь, сколько найдется охотников войти в долю?

— А сколько бы ни нашлось. Всем миром такую прорву не собрать. Разве что загоним всю пшеницу и весь скот. Тогда еще, может, наскребем. Иначе навряд. По крайности я так в уме прикидываю: нам это не вытянуть.

— А все-таки, коли подтвердится, что угодье точно продается, может, чего придумаем…

Хедеши так и не закончил своей мысли, да в этом и не было нужды. У обоих разгорелись глаза. Оба мужика алчно вглядывались в пышущие зноем степные дали, жадность кружила голову.

— Угодье обойдется нам по меньшей мере в двадцать пять тысяч форинтов, — определил староста. — Если не больше.

С тех пор как размежевали один из лугов, селу так и не удалось приобрести сколько-нибудь значительного куска земли. Графское имение и другие дворянские поместья помельче со всех сторон теснили крестьян. Они как бы в клещи взяли село. Время от времени от этих земельных владений отпадали отдельные участки, но крестьяне не успевали и глазом моргнуть, как новоявленные господа уже завладевали землей. Как правило, таким владельцем становился какой-нибудь еврей-ростовщик, ссудивший деньги под большие проценты. У этих толстосумов господа из дворянского сословия и брали деньги взаймы, в кабалу залезали. Зажиточные крестьяне, всегда готовые воспользоваться любым подходящим случаем и прикупить новый участок, с вожделением поглядывали на окрестные владения. Они выжидали, когда от обремененных долгами дворянских имений отпадет какое-нибудь угодье. В нужный момент они бросались на добычу, стараясь ухватить кусок побольше. Но как ни следили, частенько упускали благоприятный случай. Как правило, сельским хозяевам приходилось довольствоваться небольшими клочками земли в несколько хольдов да крохотными наделами, ускользавшими из рук разорившихся мелких землевладельцев и малоземельных крестьян. Это, конечно, не могло их удовлетворить. Нередко они скупали участки друг у друга или перепродавали их: сбывали с рук дальние поля, прикупали близлежащие клинья. Выгоды большой эти операции не приносили, по сути дела, они создавали лишь иллюзию наращивания земельных владений. Сельские хозяева как бы оттачивали зубы, чтобы не сплоховать, когда представится возможность отхватить кусок побольше, пожирнее. А пока тешили себя надеждой…

Кое-кто, правда, ухитрялся и таким способом расширить свои земельные владения. Но таких удачников было немного. Сам Хедеши в последние годы не мытьем, так катаньем сумел прирастить к своим тридцати хольдам еще хольдов восемь-десять. Однако, как он, разжиться удавалось немногим наиболее цепким мужикам. Это было им по карману. Только бы случай представился, не упустят… А ради чего другого, рассуждали они, кроме наживы, живет, трудится в поте лица человек?

Крестьяне и впрямь трудились много и усердно. Во времена крепостного права никто и представить себе не мог, что мужики станут работать с таким рвением и старанием, как работали они теперь: от зари до зари, а то и ночью, подгоняя себя и других. Хозяйствовали бережливо, рачительно. Отказывая себе во всем, копили гроши, набивали кубышку. Нажиться, во что бы то ни стало нажиться! Вот девиз, продиктованный собственнической психологией. Иногда, правда, когда случались серьезные заминки, иные, отчаявшись, приостанавливали погоню за наживой, где уж там, не до жиру, быть бы живу, но, переведя дух, снова устремлялись к заветной цели.

И вот теперь, когда наконец подвернулся редкостный случай, им приходится признать, что накопленных сил еще маловато для смелого прыжка. Как тут не взбеситься? Этакая досадная осечка! О Вардаи, об угодье у Татарского вала больше не обмолвились.

Староста нетерпеливо переминался с ноги на ногу, затем прямо, без обиняков сказал Хедеши:

— Ты уж, сват, не обессудь, мне пора на гумно…

И он зашагал к гумну, ступая легко, не по возрасту, словно помолодел на несколько лет. Всем своим видом он говорил, что теперь-то в этой погоне за наживой он никому не уступит, всех опередит. Хедеши тоже заторопился домой, на ходу соображая, какие следует сделать распоряжения: перво-наперво отвести лошадей на гумно и начать молотьбу, затем запрячь волов в телеги и привезти с полей на ток пшеницу…

— Стой! — крикнул Бенкё конюхам. — Отведите-ка лошадей в сторону. Снопы расстилать будем. Янош, поди-ка сюда!

Бенкё сам тоже включился в работу. Несколько человек принялись сбрасывать снопы с возов, а он со старым батраком аккуратно укладывал их на току вкруговую, колосьями внутрь.

— Ну а теперь пускай лошадь шагом! Пошел!

Он сам подвел к разложенным на току снопам пшеницы первую пару лошадей и пустил их по кругу, не переставая при этом покрикивать на работников.

— Глядите, как я делаю! Не стебли топчите, а зерно вытаптывайте из колосьев. Не то всю солому в мякину превратите. Сам черт не сумеет провеять! Вот как надо! Сначала по этому ряду, потом по тому! Да не вихляйте, не вихляйте! Чтоб все ладно шло! Вот так, вот так…

Лошади шли круг за кругом, круг за кругом… От этой круговерти кружилась голова.

Хрустела солома, клубилась пыль. Один за другим подъезжали возы, падали на землю снопы, гикали погонщики, фыркали лошади. Неистово, точно пыталось поджечь и гумно, и всю вселенную, палило солнце.


В хозяйстве сельского старосты обмолот вели в двух местах. На гумно при усадьбе хлеб возили с ближних полей, а с дальних возили на хутор.

Молотьба лошадьми требует много времени, иногда она не один месяц длится. Это в сухую погоду, а уж если дожди зарядят, как в прошлом году, то дело затянется и вполне может статься, что последние копны и снежком припорошит.

Из года в год расширяли крестьяне посевы пшеницы, а в нынешнем году к тому же и на урожай жаловаться не приходилось: пшеница уродилась хоть куда. А самая лучшая, самая обильная — на бывшем пастбище. Старосте при размежевке достался там лучший участок — точь-в-точь то место, где когда-то стадо располагалось на отдых. Земля тут была обильно унавожена. В первые годы она была даже слишком жирна для пшеницы, которая достигала человеческого роста и под тяжестью колосьев полегала и быстро начинала преть под дождем. К нынешнему году земля уже отдала свою избыточную силу и радовала хозяев отменным урожаем пшеницы с крепким стеблем и тугим, налитым колосом. Бросая завистливый взор на эти тучные желтеющие нивы, кое-кто из хозяев ворчал, что, дескать, здорово повезло старосте: он отхватил самый что ни на есть отменный кусок. Лет десять не придется оставлять это поле под паром, до того добротная земля.

Впрочем, и у других хозяев эти земли дали более обильные урожаи, чем старые наделы, которые с незапамятных времен не удобрялись ни навозом, ни чем-либо иным. Лишь оставляя земли каждые два-три года под паром, удавалось кое-как восстановить их плодородие. Чего ж тут удивляться, если хозяева, которым достались участки, несколько лет назад распаханные на косогоре, с вожделением взирали на еще не поднятую целину обширного пастбища.

Семейство старосты Бенкё жило в своей усадьбе на селе, а на хуторе, принадлежавшем старосте, круглый год жил хуторской батрак, бедный многодетный человек. На время жатвы и молотьбы Маришка с мужем перебирались на хутор. Молодой Бенкё присматривал за работами по уборке и обмолоту зерновых, Маришка на всех стряпала.

Поденщики к старосте подряжались с неохотой, семейство это прослыло до крайности прижимистым. Работать приходилось за грошовую плату, и кормили скверно. Насмешничая, батраки говаривали, что у старосты даже воду для супа разливают по мискам загодя, чтоб не перелить лишку в общий котел. Но тот, кто в эту страдную пору работал у старосты на хуторе, не имел причины жаловаться. Маришка всех кормила вкусно и досыта. А ее муж, такой же скареда и скопидом, как его отец, частенько выговаривал жене, что она готова скормить все припасы прожорливым дармоедам.

Вот и сейчас перед ужином у них произошла размолвка и оба, надувшись, молчали.

Во дворе собрались на ужин все батраки. Сняли с петель дверь в сенях, положили ее на козлы — и обеденный стол готов. Затем хозяин и работники уселись вокруг него.

Вечер был безоблачный и на редкость светлый. Хутор озаряла серебристая луна. На жнивье словно плыла, покачиваясь в копнах, пшеница. В воздухе ощущалась прохлада, опускался легкий туман — предвестник вечерней росы. Кругом стояла ничем не нарушаемая тишина. Слышно было только, как стучали ложки о глиняные миски да чавкали голодные рты. Мирно паслись на лугу возле хутора спутанные кони.

— На, отнеси Йожке! Пусть и он поест досыта, — сказала Маришка молодому погонщику, и тот побрел с едой к своему напарнику, который стерег на лугу лошадей.

— Уже храпит, — сказал парень, вернувшись.

— Вот паршивец, вечно дрыхнет, — зло сказал молодой хозяин. — При такой луне можно было бы и поработать. Обмолотим еще одну укладку и к полуночи закончим. Придет зима, отоспимся.

Работники промолчали. Их клонило в сон. Все очень устали и даже ели вяло, нехотя. А ведь прошло всего три дня с начала молотьбы. Через несколько дней люди втянутся, а пока сил у них не хватало. Тяжкий труд поначалу вызывает ломоту во всем теле, но потом человек привыкает.

— Два года назад работал я летом поденщиком на хуторе Ковачей, — заговорил, очнувшись от дремоты, дядюшка Пали Пипиш. — И вот, помню, в конце августа были такие же светлые лунные вечера. Ну нас, как водится, тоже подгоняли с работой. Как-то ночью навиваю солому на омет. Орудовали мы вилами всю ночь, моченьки уж не было, и я уснул, опершись на вилы. Вдруг просыпаюсь, гляжу по сторонам и вижу: солома, вся до последнего стебелька, навита на стог. А ведь хорошо помню, когда задремал, что рядом со мной еще оставался изрядный стожок. Спрашиваю дружков, тех, кто работал поодаль на току: «Вы навили солому на стог?» Они меня на смех подняли — мол, нашел дураков чужую работу делать. Но что бы там ни было, а ведь сработал кто-то, сам-то я соснул чуток, точно знаю. На другую ночь то же самое приключилось. Ну, думаю, не иначе эти проказники задумали надо мной шутки шутить. Вот я и решил подсмотреть, что-то будет. На третью ночь я долго со сном боролся, но так и не совладал. Заснул. А когда проснулся, солома вся была навита на омет. Тут уж меня зло взяло; зарок я себе дал: на четвертую ночь ни в жисть не усну, даже ежели придется подпирать веки вилами. Но около полуночи навалилась на меня дрема, ну хоть умри. Я уж и так и сяк. Валит с ног, и все тут. Одним словом, не устоял я, одолел меня сон. Но вдруг что-то толкнуло меня, вроде как изнутри, открыл я глаза да так и обомлел: вижу, две пары деревянных вил сами по себе мелькают в воздухе, ни тебе человека, ни тебе еще кого… Словом, ни души. Знай забрасывают солому на верхушку стога, да так быстро, прямо в глазах рябит. Протираю глаза, самому себе не верю. Вдруг вилы раз — и сгинули, как сквозь землю провалились. А возле меня охапка соломы. С той памятной ночи больше уж никто не приходил мне на подмогу…

Эта таинственная история вселила в души сидевших вокруг стола хуторян безотчетный страх. В самом прерывистом, надтреснутом голосе старика было что-то загадочное, завораживающее. Слова, весомые, отрывистые, будто падали на землю, как падают мотыльки, наткнувшись в вечернем сумраке на белые стены построек. В напряженной тишине вроде бы даже слышалось, как ударяются они о землю.

— Должно, приснилось, — с ехидной улыбочкой заключил молодой хозяин, явно желая подчеркнуть свое превосходство над всеми, но и в его голосе слышно было плохо скрытое смущение.

— Какое там приснилось! Доподлинно знаю, что наяву было. Ведь с кумом моим Анти Секером такое же приключилось. Он батрачил на дальнем хуторе, что по ту сторону села. У Кочонди, того самого, у которого кобылка буланая. Разве он мог про эту диковинную историю прослышать? И со свояком то же самое произошло, и тоже на дальнем хуторе. Уж этот-то хутор и вовсе на отшибе стоит. Стоило им только на миг открыть глаза, как видение тут же исчезало и больше уже к ним не возвращалось. Мой куманек Анти справлялся у чейтейского ясновидца. Тот и растолковал ему, что и как. Оказывается, это привидение — один помещик. При жизни он лютым извергом был с батраками, и за это изуверство господь заставил его все ночи напролет работать, до самого Судного дня. Дескать, пусть подсобляет теперь мужикам. И вот он как неприкаянный то к одному подстанет, то к другому. А коли кто его хоть раз приметит, тому он больше не придет подсоблять. Не узри я его в ту ночь, мог бы завсегда спать преспокойно, а он бы работал всю ночь напролет заместо меня, старика…

Луна все выше взбиралась на небосвод, и в безмолвии вечера казалось, будто небесное светило, двигаясь, тихонько шуршит.

— Ну, пошли! — произнес наконец хозяин и первым встал из-за стола. — Авось и нам какое-нибудь привидение подсобит.

— Мне в село нужно сходить, — сказала Маришка.

— А не поздно?

— Успею, пока луна светит, добраться. А утречком вернусь. Не то завтра готовить не смогу, соль вся вышла.

— Чего ж раньше-то не позаботилась?

— Да и детей повидаю, соскучилась. Может, Мишку с собой захвачу.

— Ну что ж, ступай, коли приспичило. Только гляди, осторожней.

Маришка быстро собралась и, набросив на плечи платок — в эту пору вечера уже становились прохладными, — отправилась в путь. Больше всего ей хотелось сейчас спать, уж очень намаялась она за день, еле на ногах стояла. Да надо идти. Больно за детей беспокоилась. Не видела их какие-нибудь три дня, а уж вся извелась. Не вдруг защемило у Маришки сердце. Знала она, что свекровь станет противиться, не захочет, чтоб она взяла с собой сынишку. И не потому, что беспокоится за внука, а боится старая, что сноха всех дел не переделает, коль мальчик с ней будет.

Маришка вышла тропинкой на проселочную дорогу, которая вела к большаку, повернула к селу и пошла быстрее. Босоногая, она легко шлепала по пыли. Сверху пыль уже остудила вечерняя роса, а глубже она еще не успела остыть, и, погружаясь в нее, ступни Маришкиных ног ощущали приятное тепло. Здесь, на большаке, было тихо, не то что на хуторе. Ни малейшего шороха, кроме разве легкого шлепания босых Маришкиных ног. И этот звук своим мерным однообразием постепенно ее убаюкивал.

Маришке казалось, что она вот-вот заснет на ходу. А дойти ли ей тогда до дому? Вот ерунда какая, подумала она, будто можно идти во сне! Разве только добрый дух возьмет за руку и поведет! И она вспомнила диковинный случай, о котором рассказывал старик; дрожь пробежала по ее телу. Вот тут, за придорожной канавой, тянутся кукурузные поля. На бархатисто-зеленых листьях отражается лунный свет, а вон там, поодаль, какие-то мрачные тени лежат на обочине. Ни один стебелек не шелохнется, и все же ей чудится, будто в густых зарослях кукурузы, в глубине поля, кто-то жалобно стонет, тяжко вздыхает. В другое время у нее не хватило бы духу пройти темной ночью по краю незнакомого кукурузного поля. Но может, страх и придал ей решимости.

Она идет по дороге, а со всех сторон — то отсюда, то оттуда — доносятся таинственные шорохи, мелькают причудливые тени; а то вдруг заблестит, замигает огонек. Но Маришка понемногу успокоилась, ей уже совсем не страшно, и она идет дальше как ни в чем не бывало, словно все ей на пути знакомо. Ведь и приснившаяся во сне диковинка кажется человеку вполне естественной, как и то, что он идет по большаку темной ночью к себе домой, в родное село…

А может, Маришка и в самом деле задремала на ходу? Вдруг она услышала позади себя едва уловимый шорох. Словно бы кто-то шел за ней следом. Маришка прислушалась. Да, это были чьи-то шаги, кто-то догонял ее. В эту глухую ночь они были так неожиданны и таинственны, что ей стало не по себе.

Сердце снова забилось от страха, и Маришка прибавила шагу. Но шаги не отдалились, а, казалось, приблизились. Вскоре она явственно услышала, что кто-то ее нагоняет твердым, размеренным шагом. Маришка хотела было оглянуться — и тогда страха бы ее как не бывало, — но не посмела. Не останавливаясь, она уже почти бежала и, задыхаясь, чувствовала, как стучит ее сердце, а шаги раздавались совсем рядом.

Она оцепенела от ужаса и готова была закричать что есть мочи, но тут за ее спиной знакомый голос сказал:

— Не бойся, Маришка! Это я…

Узнав голос Пишты, Маришка и совсем обомлела от страха. И вот они молча пошли рядом.

— Ты не боишься ходить так поздно?

Маришка ничего не ответила, словно не слышала вопроса.

— С хутора, что ли, идешь?

— С хутора, — тихо вымолвила она.

— Я тоже с хутора, у Салаи молотил. Дома-то с молотьбой и без меня управятся. Мы пшеницы совсем немного посеяли. Вот я и подрядился молотить на все лето. Иду домой мать проведать, сказывали, занемогла. Чуть свет вернусь назад. Спать нынче не придется.

Пишта разговаривал с Маришкой так непринужденно, будто они не виделись всего неделю, не больше.

— Ну и муж у тебя, как я погляжу: отпускает жену глухой ночью, — продолжал он. — Слыханное ли дело, одной ходить в такую даль по безлюдной дороге да в этакую темень!

— Уходи, Пишта! Прошу тебя… — произнесла наконец Маришка с мольбой в голосе.

— Боишься со мной идти? Боишься пуще темной ночи?

— Нельзя нам идти вдвоем…

— Боишься, кто увидит? — Голос Пишты зазвучал вызывающе. — Твоему хозяину расскажет? И он тебя, вертихвостку, поколотит?

— Уйди! — Маришка замедлила шаг.

— Стало быть, не хочешь поболтать со своим давним дружком, Маришка?

— Не за себя боюсь…

— Неужто за меня тревожишься? Успокойся! Во второй раз поджечь мой дом извергам не удастся. Голову даю на отсечение. Мне ведь ничего не стоит подпустить им красного петуха, спалить всю деревню. Пусть мои враги зарубят это себе на носу!

— Нам с тобой лучше не видаться. Чего понапрасну растравлять душу?

— А чем я тебя растравляю? Неужто часто попадаюсь тебе на глаза? Вот встретил на дороге, так ведь случайно…

— Пойми, у меня двое детей…

— Ну и что с того? Коли детишки, так словом перекинуться нельзя?

— Детишки, и правда, ни при чем, сама не хочу.

— Думаешь, твой батька со своими подпевалами выжил меня из родной деревни, так, значит, я голь перекатная и со мной даже в разговор вступать зазорно.

— Спокойнее мне было, пока ты домой не воротился.

— А как воротился, ты что ж, покой потеряла?

На этот вопрос ответа не последовало, но Маришкино молчание показалось Пиште красноречивее всяких слов.

— Да и ты теперь вроде бы не бобыль. Говорят, завел зазнобу, — после долгого молчания ответила Маришка.

Вспомнив о Розке, Пишта почувствовал, как к сердцу прихлынула горячая волна. И не из-за Розки прихлынула, нет. У Маришки на уме он и его подружка, и ясно, что это ей не безразлично. Пишта замолчал. Зачем навязываться с разговором, зачем докучать, если она говорить не хочет. Он смотрел на тени, которые, словно обнявшись воедино, скользили впереди на пыльной дороге.

— Погляди-ка! — не выдержал Пишта долгого молчания. — Вот и нам следовало бы так идти всегда рядом, бок о бок. — И он показал на тени.

— Стало быть, не судьба, чего ж теперь-то мучить друг друга…

Эти слова Маришка произнесла печально и почти ласково.

— Не оставлять же мне тебя одну ночью, среди дороги.

Они продолжали идти рядом, иногда их плечи нечаянно соприкасались, и тогда тени, бежавшие впереди, как бы сливались одна с другой. Маришка после каждого такого невольного прикосновения боязливо отстранялась, но потом перестала. Вокруг стояла тишина, и лишь с отдаленных хуторов доносились иногда неясные обрывки песен да порой пищали спросонья перепелки, гнездившиеся на краю сжатого поля у дороги. В дремотной тишине и разлитом вокруг покое сердце невольно тянется к теплому, уютному гнезду, желая обрести успокоение.

Вдруг Пишта заметил, что Маришка тихонько плачет. В ее беззвучном плаче не чувствовалось душевных мук. Это были слезы умиротворенности. Они отливали чистым серебром, которым затопила сейчас луна окрестные поля. Маришка ни разу не всхлипнула, и Пишта скорее догадался, что она плачет, чем услышал; точно ему подсказала это безмолвная лунная ночь.

— Не плачь, Маришка, — растерянно произнес он, а у самого комок подкатил к горлу и больно сдавило грудь, так случалось с ним не раз, когда, бывало, он просыпался от кошмарного сна. Тронув Маришку за плечо, он другой рукой нежно погладил ее по щеке, словно хотел отереть слезы. Она не противилась. Они остановились, и Маришка вдруг припала к его груди. Губы их слились в поцелуе, соленом от Маришкиных слез. Прижавшись друг к другу, они застыли в неподвижности, замерев от нахлынувших чувств. Казалось, будто злой дух степи своим колдовством превратил их в каменные изваяния. Затем Маришка вдруг вырвалась из объятий Пишты и торопливо пошла, почти побежала. Пишта устремился следом за ней, но догнать не пытался. Так и шагали они молча друг за другом по большаку, извилистая лента которого постепенно сворачивала на восток.


Лето выдалось на редкость щедрым, принесло с собой богатый урожай… Казалось, только бы и радоваться, да куда там!

Какие-то небывалые досель знамения омрачали радостное настроение односельчан и нагоняли на них страх.

Первым таким знамением явилось внезапное смиренное покаяние сквернослова и насмешника Анти Габнаи, мужика на редкость вредного. Никогда он не верил ни в бога, ни в черта. Бывало, крестьяне заведут при нем разговор о привидениях и всяких там призраках, а он высмеивает их; дескать, суеверия все это, выдумки, небывальщина.

Но однажды в субботу, около полуночи, Габнаи возвращался домой с хутора Салаи. Вдруг слышит, в придорожной канаве наседка квохчет и цыплята пищат. «Откуда бы здесь взяться наседке с выводком?» — подумал Габнаи и снова прислушался. Поначалу у него даже мелькнула мысль подобрать наседку с цыплятами да отнести домой своей хозяйке, но он тут же передумал, махнул рукой: стоит ли возиться с немужицким делом! К тому же он очень устал и ему хотелось поскорее добраться до дому.

Но не тут-то было: сколько ни удаляется он от того места, сколько ни спешит, квохтанье и писк преследуют его неотступно. «Что за чертовщина?! — недоумевает Анти Габнаи. — Надо, пожалуй, взглянуть на эту беспокойную живность, должно быть, и впрямь наседка заплутала в степи». И когда Габнаи, сойдя с дороги, спустился в канаву, взору его предстало нечто удивительное. Он увидел наседку с зеленым оперением и точно такого же цвета крохотных цыплят. Весь выводок ярко-зеленого цвета, как свежая молодая травка. Ночь-то была ясная, лунная. Их оперение прямо блестело, чуть ли не сияло. Столь диковинных цыплят ему еще никогда не доводилось видеть. «Ну и чудеса! — невольно вырвалось у пораженного Габнаи. — Придется, пожалуй, прихватить с собой одного цыпленка и показать своим дома, пусть подивятся тоже!» Но только он нагнулся, наседка отбежала вместе с цыплятами. Габнаи еще раз нагнулся — она опять отбежала. И как ни старался он, поймать цыпленка ему так и не удалось. И что удивительно, Габнаи так увлекся погоней, что не мог остановиться и все шел и шел за наседкой с цыплятами — и не по дороге, а по канаве, по жнивью, по кукурузному полю. Отбежав от него на некоторое расстояние, наседка останавливалась и квохтала. И квохтанье-то у нее было какое-то особенное, вроде колдовского, точно она не цыплят своих подзывала, а Габнаи заманивала. Незадачливый птицелов совсем уж сбился с дороги, но упорно шел за выводком…

Вдруг эта необыкновенная наседка заговорила с ним по-человечьи:

— Твое счастье, Габнаи, что поздно ты нас повстречал, не то завели бы мы тебя на край света, в самую преисподнюю. Да только кончилось наше время…

Сказала и, взмахнув крыльями, улетела. Цыплята за ней…

Думал Габнаи, что прошел он за выводком всего какую-нибудь сотню шагов. А оказалось, отмахал он так далеко, что едва к рассвету домой добрался. Вернулся целехонек, только совсем другой стал. Больше уж никогда не насмехался он над другими мужиками, которые рассказывали всякие истории с привидениями и колдовством.

За этим случаем последовали другие, не менее страшные и диковинные.

Взять, к примеру, историю с криворуким Лайошем Балогом. Как-то ночью на перепутье, где скрещиваются дороги на Чейте и Тёрёксег, он напоролся на шабаш. Беснующиеся ведьмы подхватили его и до того закружили в пляске, что после этого он не одну неделю провалялся в жару. Лайош не помнит, сколько тогда ведьм слетелось на шабаш, должно быть, великое множество, так как они подняли такой шум, что словами не передать. Окружив Лайоша, они тянули его в разные стороны, вырывая друг у друга. Потом одна ведьма кружила его в пляске, а другая тем временем щекотала. Он хохотал как безумный, у него даже грудь заломило. До того защекотали ведьмы беднягу, что у него оказались сломанными четыре ребра. А когда пробило полночь и шабаш окончился, ведьмы вскочили на колесницу и умчались, Лайоша же, истерзанного, бросили на перекрестке дорог. На рассвете проходившие мимо хуторяне увидели его распростертое тело у обочины. Он был в беспамятстве. Тут же заметили они и свежую колею, оставленную в дорожной пыли колесницей…

А вот что произошло с дочкой Бакошей — Шарикой. Пробираясь по тропинке через Ласточкино поле, она обнаружила груду золота. Откуда бедняжке было знать, что в подобных случаях надо семь раз обойти такой клад, поднять ком земли и, поплевав на него, бросить через плечо. И потом идти себе дальше не оглядываясь, потому что дело ясное — здесь черти делят выручку за душу грешников, загубленных ими и проданных в ад на вечные муки. Шарике это было неведомо, она нагнулась, чтобы набрать пригоршню золота и наполнить им карманы своего фартучка. Но не тут-то было: ей дали такую затрещину, что бедная девушка кубарем скатилась с пригорка. След от этой оплеухи — пунцово-синее пятно — навеки остался на ее обезображенной щеке. Вдобавок несчастная оглохла на одно ухо…

— Да. Год нынче будет особенный! Все эти знамения сулят большие перемены! — Эти вещие слова чейтейского провидца передавались из уст в уста, а так как загадочные события происходили все время, то каждый мог убедиться, что предсказание — сущая правда.

Весть о том, что из Харангошского омута ушла вся вода, — после всего того, что уже приключилось, — не особенно удивила крестьян. Конечно, не от засухи он иссяк, тут ни у кого не было сомнения. Нынешнее засушливое лето не шло ни в какое сравнение с небывалой засухой шестьдесят третьего года, но ведь даже тогда Харангошская низина не высыхала…

Старинное поверье, передававшееся из поколения в поколение, гласило: уйдет вода из омута — быть беде. Как это ни странно, об этом поверье забыли. Правда, дед Шебештьен метался по селу, подобно учуявшей беду собаке, и всем напоминал о нем, но односельчане только отмахивались от старика, а иные и попрекали: мол, нечего каркать, беду накликать. Его предостережениям никто не внял. А Салоки, которые, как установил дед Шебештьен, якобы приходились ему родней, поссорились с ним и вскоре выжили из своего дома. Неунывающий старик, однако, не растерялся и воспылал родственными чувствами к семье криворукого Балога. Но уж в этой приютившей его семье новоиспеченный родственник боялся слово проронить о прадедовских поверьях. И надо сказать, поступил разумно, потому что даже криворукий Балог, которому ведьмы намяли бока, не поверил бы ему.

Каждый по-своему истолковывал предзнаменования. Но сходились мужики на том, что все это неспроста, а к большим переменам, хотя никто из них толком не смог бы объяснить, каких перемен он ждет, на что уповает.

Как знамение приняли крестьяне и звездопад, такого, как в нынешний год, они не помнили давно. В конце июля и в начале августа выдались удивительно ясные ночи и порой чудилось, что со звездного неба сыплется искрометный дождь.

— Нынче-то, видать, мир обновляется, не иначе, — по-своему истолковывали сельские мудрецы этот необычный звездопад. — Затухает одна звезда, вместо нее загорается новая, которая сталкивает с неба погасшую. Ну вроде того, как новый ноготь выпихивает старый.

Стоял теплый субботний вечер, было так тихо, как в гнезде с притихшими в предзакатный час птенцами среди тенистой листвы.

На гумнах закончили молотьбу, а на токах еще продолжали работать, но уже не так рьяно — видимо, сказывалось приближение праздника. Медленнее шагали по кругу лошади, приминая уложенные на земле снопы, степь не оглашалась щелканьем кнутов и громкой руганью батраков, не слышно было и пения, которым они пытались разогнать дремоту. Крестьяне, работавшие на дальних полях и хуторских гумнах, уже вернулись домой, в семьи. Темные дворы через распахнутые настежь двери сеней озарялись пылающим огнем очагов. Все вокруг дышало покоем, сулило ночной отдых.

В доме криворукого Налога уже собирались укладываться спать, когда пришел и дед Шебештьен. Старик допоздна бродил по селу, а потом заспешил, насколько позволяли ему больные ноги. Остановившись на пороге, он от усталости привалился спиной к дверному косяку и сразу же принялся выкладывать новости, собранные им за целый день.

— Слышь, барин-то наш что надумал? Велел колокол из омута вытащить!

В другое время в доме криворукого Балога все только посмеялись бы над подобной вестью, посчитав затею с колоколом пустой и глупой, — и то сказать, многие пробовали вытащить колокол, но разве получилось что-либо путное? Однако на сей раз это известие всех насторожило.

— Кто это вам сказывал?

— Салокиха. Она от женки усатого Мешко слыхала.

— А той откуда известно?

— Усатого надобно порасспросить. Он небось все знает, — заметил кто-то.

— Кажись, уже и землемеры пришли, чтобы указать место, где старый колодец был, — продолжал дед Шебештьен. — Вода-то вся из омута ушла. Ну а как место отыщут, сразу примутся копать. Им придется попотеть, потому как колодец весь илом болотным затянуло.

Криворукий Балог, потирая больные бока, выругался.

— А староста об этом знает? И этот пройдоха Хедеши? — спросил он.

— Нет, не знает еще. Ведь Салокиха только нынче вечером от Усачихи услыхала.

— Если уж кто имеет право на тот колокол, так это наша крестьянская община. Пустошь наша, стало быть, и колодец с кладом наш. Только нам и должно все принадлежать. Никто другой на них посягать не смеет.

Все домочадцы горячо поддержали его.

— Да разве им вытащить колокол? Пусть потужатся, все равно ничего не выйдет, — изрек дед Шебештьен. — Колокол заколдованный, и никакая сила не достанет его со дна.

— Известное дело, заколдованный, да только чары не всегда будут действовать. Особливо ежели его не на веки вечные заколдовали. Да и какого черта вся вода ушла из омута как раз в нынешний год? Засухи-то вовсе не было!

Высказав эту только сейчас пришедшую в голову мысль, криворукий Балог счел, что его догадка отнюдь не беспочвенна, и еще больше расстроился. Хотя у деда Шебештьена были свои соображения насчет колдовских чар и исчезновения воды, но он на всякий случай, памятуя размолвку с Салоками, решил их не высказывать. У него не было ни малейшей охоты подыскивать себе сейчас новую родню. И он счел за лучшее перейти к следующей новости.

— Помещик Вардаи продает клин у Татарского вала. Но уступит его только тому, кто выложит ему всю сумму сразу, наличными.

— Подай-ка мне чистую рубаху, — велел криворукий Балог жене. — Схожу-ка я к старосте.

На гумне у Бенкё молотили и по ночам, при луне. Вот у кого уродилось столько хлеба, что работу приостановить он не мог ни на минуту, иначе рождество ему пришлось бы встречать на току. Сам Бенкё присматривал за работой на гумне и, как всегда, учил уму-разуму погонщиков, употребляя при этом выражения, отнюдь не подобающие наставнику молодежи. Староста ответил на приветствие Балога небрежным кивком, продолжая распекать батраков.

— Значит, пришел я затем, Шандор… — начал Балог несколько заискивающе, хотя его подмывало дать пинка под зад этому надутому индюку, который так цепко держал в своих руках жезл сельского старосты. — Небось слыхал новость насчет Харангошской пустоши?

— Чего там еще?

— Граф Ванштай собирается колокол вытащить. Уже отыскали место, где был колодец. А вроде бы нынче ночью примутся раскапывать.

— Только-то. А я думал, опять какой подвох против села.

— А разве нет? Разве это не подвох? Несправедливость-то какая! Надобно всем миром воспротивиться такому делу. У нашей крестьянской общины все права на колодец.

— Все равно они не найдут его среди болота.

— Как бы не так! Уже отыскали. Доподлинно знаю…

— Ну и что с того? Ну нашли, так ведь не вытащат колокол-то.

— Кто их знает? Может, как раз нынче кончается заклинание. Что тогда помешает им вытащить колокол? А? Еще помню, мой дед предрекал, что нынешним летом колдовство утратит свою силу. Так оно и выходит.

Криворукий Балог и сам слепо верил в то, о чем сейчас говорил. С той памятной ночи, когда ведьмы осрамили его, этот, в общем, несуеверный человек теперь любые россказни о колдовстве и призраках принимал на веру. Балог до того разозлился на Бенкё за равнодушие к столь важному сообщению о затее графа с колоколом, что в голосе его вдруг зазвучала нотка скрытой угрозы:

— А тот, кто правит нынче сельской общиной, за все будет в ответе. Любой наш мужик, знай он, что творится, сказал бы тебе те же слова.

— Ладно, вот управлюсь с хозяйством, так нынче же вечером разберусь и с этим делом, — заверил староста. — С Анти Хедеши поговорю.

— Раз уж нас надули с выгоном, надо ухо держать востро, чтоб колодцем баре не завладели.

— Надо бы выждать, чем дело с пастбищем закончится. Посуди сам, разве можем мы до той поры что-нибудь сделать?

— Пока будем выжидать, у нас из-под носа и колокол уведут. Может, потому граф и тянет волынку с пастбищем? Медлить с этим делом негоже. Нечего нам утра ждать! Вот мой сказ.

— Ладно, чего-нибудь придумаем.

Немалых усилий стоило старосте удержаться, чтобы не послать этого задиру ко всем чертям. Но ему не хотелось наживать себе лишнего врага: и без того завистников и недоброжелателей у него хоть отбавляй. Хотя и этот баламут тоже хорош: явился на ночь глядя, чтоб учить его, старосту! Бенкё по горло сыт историей с пастбищами и не на шутку опасался всяческих неприятностей. Чувствовало его сердце — добром это дело не кончится. В глубине души он уже раскаивался, что поддался настойчивым уговорам Хедеши. Да и докучливо было возиться теперь со всем этим, когда каждый вечер так дорог: благодарение господу, еще один день обошелся без дождя. Скорей, скорей с хозяйством бы управиться!

Вокруг луны обозначился тусклый венец. Это уже верный признак — хорошей погоды не жди.

— Эй ты, уснул, что ли?! — крикнул хозяин на малого, погонявшего лошадей. — Живей пошевеливайся!

Староста проводил криворукого Балога лишь до середины гумна. Хватит, мол, с него, слишком много чести будет. Он вернулся к току и долго смотрел, как поблескивали в лунном свете серебристые стебли соломы под копытами лошадей.

Весть о намерении графа вытащить колокол в ту же ночь облетела все село. Встав ни свет ни заря, крестьяне гурьбой двинулись на Харангошскую пустошь. Мужики, успевшие уже побывать там, уверяли, что никто ничего не раскапывает, да и не видать, чтоб собирались. Но тем не менее паломничество к высохшему болоту не прекращалось до самого вечера. Каждый, у кого в этот воскресный день имелся хоть один свободный час, считал необходимым отправиться в степь, дабы воочию убедиться, что и в самом деле колодец не раскапывают.

Минуло воскресенье, и все снова с головой окунулись в работу. Но возбуждение, вызванное слухами о легендарном колоколе, нисколько не улеглось, несмотря на усталость и повседневные житейские заботы. Всех по-прежнему не оставляла мысль о колоколе, который можно извлечь, поскольку воды в омуте не стало, а заклинания уже утратили свою силу. Находились люди, вспоминавшие, как их отцы или деды говаривали, что дела, дескать, примут именно такой оборот, — и вот, глядите, их предсказания сбываются…

Пастухи из графского поместья, которые пасли в эту пору барские стада на Харангошской пустоши, видели, как по ночам возле высохшего болота блуждает таинственный синеватый огонек. Они уверяли, что это водяной ходит и сторожит клад. Теперь воды-де не стало, жить ему негде, вот он и блуждает у колодца, уж очень привык к этим местам, ему с ними расстаться трудно…

Предание о несметных сокровищах, над которыми уже утратило власть магическое заклинание, переходило из уст в уста. И подумать только, что клин у Татарского вала вместе с Харангошской пустошью и со всеми этими сокровищами продается! Кто же его купит?

6

По улочке быстро шла Розка. Она направлялась к своей будущей свекрови и бережно несла блюдо, прикрыв его передником. Сегодня к обеду она испекла слоеный пирог с начинкой и вот решила ее угостить. Правда, день нынче вовсе не праздничный, и завтра праздника не ожидается, и до свадьбы вроде бы далеко… Недаром мать ее журила: зачем, мол, непутевая, ни с того ни с сего затеяла пироги печь. Только муку зря переведешь, смалец да прочее добро. А когда Розка достала расписное, все в цветах, блюдо, предназначенное для самых торжественных случаев, мать накинулась на нее пуще прежнего:

— Думаешь, они тебя за пироги любить станут больше? Думаешь, они только и мечтают заполучить молодку, умеющую стряпать? Коли уж испекла пирог, то нечего носиться с ним, как дурень с писаной торбой…

Мать бранилась, желая уберечь Розку от срама. Но она могла корить дочь сколько угодно: Розка испекла пирог не для того, чтобы его съели домашние. Она даже сама не попробовала; едва вынула из печи и тут же побежала к Балогам. А блюдо все-таки сунула под передник. Идя по улице, она озиралась по сторонам: не заметил бы кто, какая у нее ноша. У самой усадьбы Бенкё она перешла на другую сторону улицы, даже не взглянув туда, а лишь крепче прижала к себе блюдо с пирогом и закусила губу. Нет-нет, она перешла на противоположную сторону вовсе не потому, что боялась, как бы кто не увидел ее с крыльца или со двора усадьбы старосты. Просто не желала глядеть на этот дом.

Пиштина мать встретила ее приветливой улыбкой и все-таки спросила:

— Что это у вас за праздник нынче? — но виду не подала, что не одобряет Розкину затею с пирогом. А ведь деревенские старухи, вроде бы сердечные и сердобольные, за спиной готовы все косточки перемыть и охаять самые добрые и чистосердечные намерения.

Взяв из рук хозяйки пустое блюдо, Розка осталась стоять у порога. Весь ее вид говорил, как ей не хочется уходить! И хотя знала она, что девушке не пристало проявлять излишнее любопытство, все же спросила:

— А Пишта где? Домой еще не вернулся?

— Это мне, девонька, надо у тебя спросить, где пропадает Пишта, — ответила хозяйка с лукавой усмешкой.

Розка улыбнулась, хотя ей было не до улыбки, скорее, наоборот, хотелось заплакать. На сердце у нее словно камень тяжелый. Взглянув на пирог, почувствовала она, что смотреть на него не может, не то чтобы есть. Эх, Розка, Розка. А ведь с каким старанием, с какой надеждой месила она тесто, ловко раскатывала, смазывала смальцем и даже тлеющим уголькам в печи нашептывала, чтоб жару поддали, — побыстрее пирог испечь. Бежала сюда, дурочка, ног под собой не чуя, точно ждала ее здесь добрая, согревающая душу весть.

Попрощавшись с Пиштиной матерью, Розка понуро побрела домой. Куда девалась ее легкая, летящая походка: должно быть, пустое блюдо, спрятанное под передником, стало без пирога намного тяжелее. Дойдя до конца улицы, где жил староста Бенкё, Розка на какое-то мгновение остановилась в нерешительности, хотела было перейти на другую сторону, но, гордо тряхнув головой, решительно прошла мимо.

Навстречу ей шла жена Михая Заны.

— Что отец твой пишет, Розка? — спросила она, поравнявшись с девушкой. — Когда они думают домой вернуться?

Муж и старший ее сын тоже ушли на заработки и, как видно, не слишком торопились подать о себе весть. Недаром при каждой встрече она с тревогой расспрашивала Розку или ее мать, что им известно о землекопах.

— От отца давно уж нет вестей. А как дядя Михай, пишет?

Розка понимала, что спрашивает напрасно, но ей хотелось с кем-то поговорить, на душе было нехорошо, неспокойно. Пишта батрачил на далеком хуторе и вестей о себе тоже не подавал. Тоскуя и терзаясь сомнениями, Розка готова была взывать даже к придорожным акациям с пожухлой запыленной листвой в надежде услышать в их шелесте что-нибудь утешительное и обнадеживающее.

Был конец августа, тускло светило блеклое солнце. Наступила пора осеннего листопада; под деревьями уже лежали вороха желтых листьев. Розке ничуть не жаль было, что пришла пора увядания. Приближение осени не отзывалось в ее душе грустью или тоской. Пусть хоть все листья опадут, пусть ни одного не останется на деревьях и солнце перестанет греть, зато скорее наступит время обложных грибных дождей, густых осенних туманов! И в один прекрасный день на деревенской улице покажется вереница землекопских тачек…

Всего лишь несколько дворов осталось позади, как Розка распростилась с женой Заны, но ей, погруженной в мечты, показалось, будто она прошла долгий путь и уже наступила долгожданная поздняя осень. Очнувшись от своих грез, она увидела, что вокруг все озарено солнцем, в дорожной пыли резвятся, чирикая, воробьи и даже серебристые паутинки плывут в воздухе. Но ненастная осень все-таки непременно придет!.. Развеет ли она ее сомнения? Лето Розка прожила надеждой: вот вернется домой отец и справят ее свадьбу… И, торопя время, она нетерпеливо отсчитывала дни, мечтая, чтоб поскорее наступил долгожданный час свадьбы… Но вдруг она неожиданно для самой себя почувствовала, что ее пугает стремительный бег времени. Да, да, неизвестность вселяла в нее безотчетный страх, хоть она и не решалась себе в этом признаться. Она продолжала по-прежнему ждать наступления осени, терзаясь в ожидании…

— Гляди под ноги, сестренка! О чем размечталась? Так у тебя из-под ног прохожие дорожку могут выдернуть, а ты и не заметишь! — произнес внезапно появившийся перед ней встречный.

Погруженная в свои думы, Розка вздрогнула от неожиданности и подняла глаза. Перед ней стоял криворукий Балог, только что вышедший из ворот усадьбы Фекете с большим жбаном в руках. Он подрядился к Фекете молотить и теперь шел за водой в соседний двор. У Фекете и свой колодец есть, но вчера в нем утопилась дворовая девка, и хозяева решили не брать из него некоторое время воду для питья. Лошади и те брезгливо воротили морды от той воды. Недаром всех членов этой семьи односельчане прозвали чистюлями в отличие от прочих Фекете. Даже в страдную пору мужчины из этой семьи носили белые полотняные штаны. Правда, злые языки болтали, что они опрятно одеваются вовсе не потому, что очень чистоплотны, а совсем по другой причине. Все семейство страдает падучей, которая передается из поколения в поколение. Еще прадеду Фекете одна старуха наворожила, что избавиться от этой болезни его домочадцы смогут, если во всем будут соблюдать чистоту.

— Что у тебя под передником, сестренка? — двусмысленно спросил криворукий Балог и ухмыльнулся.

Розка показала пустое блюдо.

— Только-то? — и он озорно подмигнул. — Ну ничего, на будущий год к этому времени появится иная ноша. Так я говорю, а?

Девушка зарделась и опустила глаза. Этот Балог доводится Пиште родней, так что волей-неволей приходится терпеть его противные шуточки.

— Когда Пишта домой наезжал? — спросил Балог.

— Да в прошлую субботу…

— Что за жених у тебя? Я бывало, когда женихался, всякую ночь бегал в деревню, иной раз даже спать не приходилось. Правда, ума у меня тогда не было… А когда поумнел, было уже поздно.

— Вот бы тетушка Юлиш послушала, что вы тут говорите!

— Подумаешь, я и ей сказать не побоюсь.

— Небось побоитесь, недаром по деревне всякое болтают…

Розку развлекла озорная болтовня криворукого Балога, лицо ее осветилось улыбкой. Уже прощаясь, криворукий Балог вдруг подошел к Розке вплотную и сказал шепотом:

— Передай Пиште, мне нужно с ним поговорить. Есть важные новости.

Балог не произнес больше ни слова, но и сказанного было достаточно, чтобы к Розке вернулось грустное настроение. На этот раз ей стало грустно по другой причине. Розка долго не понимала, почему в последнее время столько людей спрашивают у нее о Пиште и каждый спешит что-нибудь сообщить. Теперь ей стало известно, что Пишта занят поисками каких-то старинных грамот, хочет добиться, чтобы крестьянам вернули исконные общинные земли и степные угодья. Но вся эта затея казалась ей неосуществимой и внушала серьезные опасения. В иное время она, может, и радовалась бы тому, что жених ее на виду у односельчан, что люди ему доверяют, но сейчас их повышенный интерес к нему вселял в нее какую-то смутную тревогу. Что-то будет? Чем ей все это грозит? С кем еще предстоит ей делить своего возлюбленного? Ибо, что бы там ни говорили, она уже и сейчас делит его с кем-то. Да-да, она чувствовала это всем своим существом. Даже если бы ничем не могла подтвердить свои догадки; Не возникли же эти подозрения из ничего? Предчувствие не обманывает ее. И как ей быть? Терпеливо ждать? Такое ожидание — что медленная смерть!

Господи, да что она могла бы сказать Пиште? В чем упрекнуть? Если у него выпадает свободный вечерок, он всегда приходит к ним посидеть. Приветлив и ласков с ней, как и прежде, даже, пожалуй, нежнее стал. Часто делится своими мыслями о будущей семейной жизни… Отчего же все-таки запала ей в душу тоска и тревога? Почему у нее такое ощущение, будто все те пять лет, когда она его ждала, а о нем ходили лишь смутные слухи, он казался ей ближе, чем сейчас…

Розка вдруг остановилась, словно хотела еще что-то сказать вслед удаляющемуся Балогу. Но ничего не сказала, только окинула взглядом оставшуюся позади тропку, точно что-то потеряла на ней. По обеим сторонам улицы жались друг к другу приземистые домики, облупившиеся и пыльные. И казалось, окна их щурились от полуденного солнца. Розка подняла голову, желая убедиться, можно ли поздним летом поглядеть на его яркий диск. Но солнце светило так ослепительно, что Розке невольно пришлось зажмуриться. Из-под плотно сомкнутых ресниц ее покатились слезы.


Возможно, в то же самое время и Пишта, укладывая на гумне снопы, на какое-то мгновение остановился и взглянул на солнце, чтобы определить, долго ли еще до наступления сумерек. Лето подходило к концу, и дни убывали все заметнее. Вот и нынешний день тоже короче вчерашнего, и тем не менее не видно ему конца. Лошади, фыркая, понуро ходили по кругу: в ноздри им забивалась колючая, едкая пыль от обмолоченной соломы. Притихшие батраки работали молча и сосредоточенно. Они трудились уже третий месяц. Изнурительная работа за лето не только иссушила людей, но и отбила у них охоту к разговорам, веселым шуткам, песням. Они привыкли к однообразным, монотонным движениям, повторяющимся изо дня в день, и могли совершать их даже с закрытыми глазами. Нередко они так и делали, потому что их все чаще одолевала усталость.

Хозяин, у которого Пишта работал, тучный Салаи, остановился возле хлева и крикнул батракам:

— Эй, вы! Начинайте зерно провеивать!

Со стороны Тисы потянуло свежим ветерком. Батраки быстро вытащили и расстелили на земле широкие полотнища. Принесли полные мешки намолоченной за день пшеницы, и двое поденщиков принялись за дело: насыпав из мешков в корзины неочищенное зерно, они высоко подняли их и, повернувшись лицом к ветру, стали сыпать его тонкой струей. Ядреные зерна пшеницы с тихим журчанием струились в кучу, а шелуха, чешуйки, соломенная труха, усохшие зернышки и всякий сор ветер успевал относить подальше, прежде чем они достигали земли.

Это была, пожалуй, самая увлекательная работа, венчающая молотьбу, — сыпать тонкой струей хлеб и любоваться, как отделяется от налитых полновесных зерен полова. Радостное это занятие, только уж очень трудное: высоко на весу держать наполненные доверху корзины, пока из них не вытечет вся пшеница. На этой работе любой молодец так умается, что у него от смертельной усталости и ломоты во всем теле отпадает охота обнять даже самую пригожую девушку.

И чтобы хорошо выполнить эту работу, одной силы мало, нужно еще иметь и сноровку. Ибо если зерно потечет слишком толстой струей, несоразмерной силе ветра, то все старания напрасны — пшеница останется непровеянной. Вот тут-то и замечает человек, что даже у самого легкого ветерка есть своя особенность, что у него тоже как бы бьется сердце, то ровно, то прерывисто, словно он во власти каких-то своих чувств и страстей. Надо все время следить за этой переменчивостью ветра, за силой его порывов и, более того, предугадать их и легким движением руки либо пустить более обильную струю зерна, либо убавить ее. Пишта любил эту работу. Никто на хуторе не умел так сноровисто провеивать зерно, как он. Но сегодня дело у Пишты явно не клеилось и хозяин поглядывал на него косо. На другого поденщика уже давно бы прикрикнул, но с Пиштой связываться не хотел: людская молва и всякие кривотолки, ходившие по селу о парне, дошли и до Салаи. Вот почему хозяин счел благоразумным только слегка всех поторопить:

— Эй, люди, прилежнее, прилежное! Как следует пшеничку-то провеивайте, как следует!

Салаи как раз сегодня ходил в село и опять наслышался про Пишту от соседа Куноша. Мол, Пиште Балогу сам Кошут велел про все несправедливости, допущенные еще в стародавние времена при размежевании угодий, разузнать. И этот самый Пишта все годы, пока его не было в деревне, оказывается, учился, как докопаться до правды… Он тайно пробрался за кордон к самому Кошуту. Неужто и впрямь все обстоит именно так? — с тревогой спрашивал себя Салаи.

Хозяин слонялся по гумну, но, за что бы ни принимался, тут же все бросал и краем глаза поглядывал на Пишту. Что ни говори, этот парень не чета другим работникам. И рассуждает разумно, да и глаз у него острый. Хозяина так и подмывало отозвать Пишту в сторонку и хорошенько расспросить, правда ли все то, что про него болтают, но присущее ему высокомерие удерживало его от подобного шага. Словом, хозяин слонялся по гумну. И если даже и замечал, как пригоршня непровеянного зерна вместе с половой нет-нет да и плеснется на кучу чистой пшеницы, то, стиснув зубы, терпел и молчал.

Ему не давала покоя и другая мысль: знает ли Пишта о его участии в лиходействе, которое сотворила пьяная орава под водительством Анти Хедеши в день Маришкиной свадьбы? Вспомнив о Хедеши, он решил непременно расспросить его об этом парне. Мирскому старшине наверняка кое-что известно.

Пишта не обращал никакого внимания на слонявшегося вокруг да около хозяина, так как был поглощен своими мыслями. Словно в полусне слышал он монотонное шуршание льющегося зерна. Он по колено утопал в пшенице, и падавшие зерна, как бы резвясь, щекотали его оголенные икры.

Пишта не чувствовал ни малейшей усталости. Он любовался тонкой, словно живой, струей пшеницы, следил за игрой ветра, который то налетал стремительным вихрем, то покорно затихал. Как ловко отделяет ветер одно зерно от другого — налитое, тучное от хилого, захиревшего… и все происходит так потому, что этого хочет он, Пишта. От его воли, от движения рук зависит, попадет ли полова вместе с добрым зерном или нет… Неужто покоряться ветру, его прихотям? Это он, Пишта, движением рук повелевает ветром, по его воле разъединяются, чтобы никогда уже не соединиться, колосья.

Пишта смотрел на выраставшую у его ног груду пшеницы, на скопившуюся чуть поодаль полову. Зерно к зерну, шелуха к шелухе — должно быть, так уж заведено. Но заведено людьми! Ведь природа сотворила только самый пшеничный колос, зародыши зерен сожительствуют в нем и вызревают вместе, пока по воле людей колос не станут мять конские копыта. Так вот и сами люди: одни — зерно, другие — охвостье, третьи — шелуха. Нет, быть того не может, не шелуха они с Розкой, не охвостье! Перед ним возник светлый облик Розки, он вспомнил ее ласковый взгляд и вдруг почувствовал прилив невыразимой нежности. Волей судьбы они с Розкой оказались вместе и теперь неразрывно связаны друг с другом.

Пишта еще раз посмотрел на небо. Неужто никогда не наступит вечер? Глядя на мягко светившийся диск предзакатного солнца, Пишта снова невольно вспомнил озаренное ласковой улыбкой лицо Розки. Какая усталая и грустная улыбка была у нее на лице, когда он в последний раз ее навестил. Она прощалась с ним, как это заходящее солнце прощается с летом. Быть может, у нее какое-нибудь горе? Или она чем-то огорчена? Надо будет у нее расспросить и утешить. И как-то вдруг успокоившись, он стал работать прилежнее, держал корзину так, чтобы зерно лучше отделялось от половы: пусть отделяется то, что должно отделиться, и соединяется то, что должно быть вместе…

С соседнего тока вывели лошадей и пустили пастись на луг. Работники вместе с хозяином вилами сгребали солому в кучу, укладывали ее в ометы, а затем наполняли мешки чистым зерном. Со скирд сбрасывали снопы, их подхватывали на лету, расстилали на току.

Ветер подымал пыль от соломы, похожую на мелко истертое в порошок золото, она блестела в косых лучах заходящего солнца. Усталость сделала всех молчаливыми. Люди были измучены изнурительным трудом и недосыпанием.

Вдалеке, на сжатом поле, паслась стая гусей. Взмахивая крыльями, гуси хотели было оторваться от земли, но их грузные тела тут же плюхались на жнивье. Большие распластанные крылья отливали на солнце белизной. Гуси щипали друг друга и неистово гоготали, и это гоготание скорее походило на прощальные крики их диких сородичей. А вон там подросток-свинопас, чертыхаясь и чуть не плача с досады, гонялся за свиньями, которые то и дело забирались в кукурузное поле. Вот одна из них, ухватив увесистый початок, стремглав мчится прочь, спасаясь от хлесткого бича, и, остановившись неподалеку, хрюкая, поглядывает на мальчишку-свинопаса, который в бессильной ярости носится по полю.

«Скоро ли наконец настанет вечер?» — в который уже раз спрашивал себя Пишта. Он решил отпроситься у хозяина и наведаться в село, оттого ждет не дождется конца работы.

После той памятной встречи, когда случай свел его с Маришкой ночью на дороге, у него осталось такое ощущение, будто они расстались навсегда. Их прощальный поцелуй как бы венчал расставание.

Однако время шло, и Пиштой все сильнее овладевала тоска, неодолимое желание встретиться с Маришкой еще хоть раз, самый последний. Высказать ей все, иначе он никогда не обретет душевного покоя. А Розке он потом во всем признается. Ведь Розке тоже будет лучше, если он станет веселей и приветливей.

Возвращаясь субботними вечерами в село, Пишта лелеял затаенную надежду опять встретиться с Маришкой на дороге. С хутора он старался уйти не вместе со всеми работниками, а один. Но и дальше уповать на слепой случай он не захотел, не хватило терпения. Не зря же он целых четыре зимы учился грамоте у господина Калмара. Пишта написал Маришке записку и послал с мальчишкой-свинопасом Йожкой, строго-настрого наказав передать ее лично Маришке, да так, чтобы никто не видел.

В записке Пишта сообщал Маришке, что будет ждать ее нынче вечером возле их хутора, в акациевой аллее.

Послав записку, Пишта тут же раскаялся. Не следовало бы поступать так опрометчиво. Да и вообще, что ему надо от Маришки? Ведь он даже и мысли не допускал расстаться с Розкой. Он любит ее! Любит! Розка славная девушка и предана ему. Собственно, что он так разволновался, Маришка все равно не придет на свидание. Ну конечно же. Да он и сам не пойдет. О каком свидании может быть речь?

Но с самого утра Пишта ждал наступления вечера. А вечером снова стал уверять себя, что незачем ему идти на это свидание.

— Кто ж откажет жениху, ступай, пожалуй! — сказал, улыбаясь, хозяин, когда Пишта стал у него отпрашиваться на ночь. А Пишта подумал: какая уж тут невеста, не к невесте его тянет…

И вот он шагает по пыльному проселку, который ведет на хутор старосты. Раз уж послал Маришке записку, нельзя не прийти, скверно это было бы… Как же это у них все получится? Ну вот, Маришка пришла на свидание. Он, Пишта, подходит к ней и говорит: отныне между ними все кончено. Сказав это, круто повернется и зашагает в село. Так, что ли?

Пишта шагает быстро, боится опоздать. Не дай бог, Маришка, не дождавшись, уйдет. Вокруг темень, такие непроглядные ночи часто выдаются в осеннюю пору. Луны нет, только падающие звезды, вдруг прочертив светящуюся дугу, озаряют землю тусклым голубоватым светом.

Пишта прижался к обочине, опасаясь, как бы его кто-нибудь не узнал, будто это было возможно в такой кромешной тьме. На пути ему пока никто не встретился, если не считать телеги, запряженной волами. Неуклюжие животные, сопя, тащили груженую скрипучую телегу. В темноте казалось, будто волы не двигались, а мерно покачивая большими лобастыми головами, лениво топтались на одном месте. Возницы не было видно — наверное, распластавшись на мешках или снопах, он спал беспробудным сном. А вокруг так тихо, будто нигде и никто на всем белом свете не бодрствует и мир, предоставленный самому себе, движется, куда ему заблагорассудится.

Подойдя к хутору старосты, Пишта спустился в придорожную канаву. Ему послышалось, будто над его головой шелестят акации, хотя с заходом солнца ветер совсем утих. И только тут он невольно спросил себя: откуда ему было известно, что в этом месте вдоль проселка тянется аллея? Он ведь здесь не бывал.

Пишта стоял в канаве, с нетерпением ожидая Маришку, хотя и не был уверен, что она придет.

Томительное ожидание тянулось бесконечно долго. А Маришка все не появлялась. Ну конечно, она не придет. Вот он досчитает до пятидесяти и уйдет. Он старался считать все медленнее и медленнее, едва шевеля губами. Затем прибавил еще двадцать и, наконец, для круглого счета решил досчитать до ста. Пусть будет сто, и тогда он уйдет!.. Досчитав до девяноста, он сбился со счета и, дав себе поблажку, принялся снова отсчитывать от восьмидесяти. «Сто», — мысленно произнес он, и это слово долго гудело у него в ушах, как лопнувшая струна. Дальше считать он не стал, но и с места не сдвинулся. Господи, чего же он ждет? Где-то в глубине души он даже хотел, чтобы она не пришла. Да-да, хотел. Но, несмотря ни на что, продолжал стоять, вслушиваясь в вечернюю тишину. Сердце гулко стучало.

Так же гулко отдавались в тишине чьи-то шаги.

Это шла Маришка, в темноте белела ее одежда.

— Ну вот я и пришла, — тихонько сказала Маришка, и в следующее мгновение она уже стояла на дне канавы перед Пиштой. Ее лица не было видно, но в голосе чувствовались растерянность и волнение. — Пишта, я пришла к тебе сказать… не посылай мне больше записок. Не дай бог, если бы она попала в руки мужа. Подумай, что было бы… Прощай!

— Маришка! Погоди, побудь немного! Я хотел поговорить с тобой!

Он произнес эти слова с мольбой, и Маришка, уже собравшаяся было уйти, заколебалась.

— Нельзя мне дольше оставаться. Муж на гумне. Того гляди, на хутор явится. А еще…

— Выслушай меня, Маришка! — Он приблизился к ней вплотную и… уже не в силах был произнести ни слова. Безмолвная тишина и кромешная тьма, должно быть, досказали ей то, чего не смог сказать он. Срывающимся от слез голосом Маришка проговорила:

— Господи! Неужто этому не будет конца? И зачем ты только терзаешь мою душу, Пишта?

— Разве я сам не терзаюсь?

— Все ведь это зря. Ничего уж не вернуть!

— Скажи хоть мне, нашла ты свое счастье?

— Не томи душу…

— И тебе не жалко меня? Разлюбила?

Молодая женщина молчала.

— Маришка! — хриплый голос Пишты дрогнул. — Я нынче под вечер веял пшеницу и все глядел, как ветер отделяет зерно от половы… А когда корзину повернул вот этак, то…

Пишта умолк, опустив голову. Нет, не то ему хотелось сказать. В нем жило что-то огромное, непостижимое, а слова, которыми он пытался выразить свои мысли, были так невыразительны, пусты… Как похожи они на дырявые сети, которые не стоит и забрасывать: все равно проку не будет.

— Спокойной ночи, — прошептала Маришка.

Пишта схватил ее за руку и потянул к себе.

— Пусти! Пусти! А то муж…

Пишта, не отдавая себе отчета, крепко держал ее. Молодая женщина пыталась вырваться, но Пишта обнял ее. Она затрепетала всем телом, потом вдруг уперлась руками ему в грудь, большой платок сполз у нее с плеч. Маришка была в одной полотняной сорочке: должно быть, выскочила прямо из постели и прибежала сюда. Сквозь тонкую ткань сорочки ее тело обжигало Пишту. Маришку била дрожь. Они молча боролись, слышалось только их прерывистое дыхание. Какая Маришка сильная! Руки у нее, точно тугие пружины, — нет, их сопротивление невозможно преодолеть!..

Пишта хотел было уже прекратить бесполезную борьбу, но вдруг почувствовал, как ее упорно сопротивлявшиеся руки ослабели, и в следующее мгновение, словно у них обоих иссякли силы, они в изнеможении повалились на сухую траву…

Пишта очнулся, только когда подходил к хутору Салаи. До этого он не замечал, что творится вокруг: его сознание не воспринимало окружающего. Он не различал отдаленного шума со стороны степных хуторов, не ощущал пряного запаха прелых листьев и сухой травы. Ночные шорохи, аромат, исходивший от полей, как бы просеивались сквозь него, не задерживаясь. И вот теперь Пишта вдруг ощутил себя в беспредельном мироздании. Он шел по проселку, ни разу не оглянувшись назад. Все равно ничего не разглядишь в кромешной тьме. О том, что произошло, он старался не думать — что толку и что можно ответить на сам собой напрашивающийся вопрос: к чему все это приведет? А что дальше? Разве можно знать, что тебя ожидает? Доступно пониманию только то, что есть, что существует. Вот, он, Пишта, есть. Он существует независимо ни от чего. Живет, дышит и сейчас идет под этим загадочным звездным небом. Какое острое, до боли ощутимое чувство безграничной радости, трепетной, сладкой истомы охватило его. Как хочется крикнуть что есть мочи, чтобы разлетелась в клочья пелена ночного мрака и все окрест озарилось ярким светом — проселок, стерня, пашня под паром, кукурузные поля и хутора!..

На хуторе Салаи по-прежнему кипела работа. Домолачивали пшеницу. Один только хозяин отправился на боковую, но все батраки и поденщики работали без передышки. Добрые духи, сколько бы эти горемыки ни ожидали их появления, так и не пришли им на подмогу.

Волей-неволей пришлось взяться за вилы и метать солому в ометы. Решили до утра не делать новой укладки на току, а только закончить обмолот уже расстеленных на земле снопов да прибрать потом на гумне.

Пишта тоже взял вилы и присоединился к остальным. То ли от того, что всех клонило ко сну, то ли от крайней усталости, но в первый момент беднягам почудилось, будто это добрый дух-стогометатель пришел им на подмогу.

— Господи, это ты, что ли, Пишта? — спросил наконец кто-то, разглядев парня в темноте.

— Уж больно ты быстро обернулся. Неужто успел в село? — подхватил другой.

Пишта пробормотал в ответ что-то невнятное.

— Аль кого другого застал у своей милашки?

— Не иначе. Вишь, каким букой смотрит.

Пишта не обращал внимания на эти подтрунивания: пусть потешатся в свое удовольствие.

— Что нового на селе?

— Ничего…

— Так уж и ничего? — и Анти Кесера присвистнул от изумления. — Про клад разве не слыхал? Чем не новость?

— Про клад не слыхал, — буркнул Пишта.

— Пишта нынче другим занят. Зачем ему клад?

— Неужто ничего не слыхал? — все еще недоумевая, переспросил Анти Кесера.

— Говорю, не слыхал, значит, не слыхал.

— Давеча приходил сюда мой куманек Бако. Он подрядился на хутор Бенкё. Вот и заглянул по пути из села. С тобой хотел повидаться. Говорит, на Харангошской пустоши, возле омута, народу видимо-невидимо…

Слабо шуршала впитавшая вечернюю сырость солома. Казалось, даже голоса людей звучат приглушеннее, словно они тоже отсырели. Взволнованный Анти Кесера не преминул поделиться со всеми последней новостью. Он рассказал, что здешний помещик, граф Вайнштейн, будто решил тайком вытащить из омута колокол. Уже отыскали место, где был заброшенный старый колодец, и человек десять дворовых принялись откапывать его по ночам. Им посулили по десять хольдов земли, если будут держать язык за зубами. Даже графское стадо оттуда отогнали, чтобы пастухи ничего не заприметили и не догадались о барской затее. Дни и ночи копали дворовые. Вырыли из колодца гору земли. И на седьмые сутки, аккурат в полночь, наконец-то докопались до колокола. Привязали к проушине его толстые канаты, подвели три упряжки волов и принялись тащить. Поначалу все шло чин чином. Но в тот самый момент, когда колокол поднялся до колодезного устья, откуда ни возьмись подскочила к волам черная собачонка и злобно на них залаяла. Волы от испуга рванули, канаты оборвались — и колокол с грохотом рухнул вниз. Как только плюхнулся он на дно, из омута вдруг хлынуло столько воды, что люди и волы едва не потонули. А черная шавка сгинула, как сквозь землю провалилась. Никто так и не заметил, откуда она выскочила и куда потом исчезла.

Вот и вся история, как ее поведал нынче вечером Бако, принесший эту весть из села, и Анти Кесера не прибавил от себя ни единого слова. У всех создалось впечатление, что старик Кесера перенял от своего кума даже дрожащий, полный таинственности голос, потому как не своим голосом говорил. В темноте нельзя было разглядеть ни его лица, ни рта под пышными усами, и поэтому всем казалось, что вовсе это не дядюшка Кесера и даже не кум его Бако рассказывает, а какой-то домовой из их села, говорящий по-человечьи.

С гумна донеслось сонное ворчание мальчишки-погонщика: он бранил лошадей. Видно, они устали и никак не хотели исправно идти по кругу, то и дело останавливаясь пощипать наполовину обмолоченные колосья. Как гласит поговорка, при молотьбе лошадиную пасть не завязывают. На хуторе Салаи им тоже не завязывали пасть. Зато сам хозяин день-деньской неустанно следил за тем, как бы лошади не поживились пшеницей. Ведь ему и зернышко жалко было! Оттого голодные животные норовили ночью наверстать упущенное.

— Да брось ты с ними возиться! — заворчал кто-то на парнишку. — Пусть едят сколько влезет. Небось не твой хлеб жрут — хозяйский.

Но погонщик все не унимался, его выкрики мешали должному обсуждению важной новости. Перестав орудовать вилами, мужики стояли и смотрели вдаль, как путники, укрывшиеся от дождя под деревом, смотрят на новую идущую на них тучу.

— Видать, колдовские чары удерживают колокол…

— Нет, это уже не чары. Колдовская сила вся вышла…

— А коли так, что ж тогда не пускает?

— К нему приставлен дух-стражник, он и не пускает. Становится поперек всякому, кто не имеет прав на колокол.

— То-то и оно, что граф не имеет на него прав.

— Нисколечко не имеет. Ясно как божий день.

Помолчав с минуту, принялись за мирского старшину: кто, как не он, во всем повинен.

— Ох и паршивец этот Анти Хедеши! Только и знает, что языком чесать. Ему власть дадена, ему правды насчет пустоши и доискиваться.

— Да не хочет он, не хочет!

— А почему не хочет? Вроде бы ему и нам от этого только одна польза? Тут что-то нечисто.

— Он что так, что этак в накладе не останется.

— Это уж точно, своего не упустит. Такое не-раз случалось, известное дело.

— А я вот что вам скажу, мужики: нечего тут ждать. Наша пустошь — и все тут. Возьмем и будем владеть.

— Ишь ты, владеть! У барина силы да власти поболе нашего. Он нас и близко не подпустит к тем местам.

— То, что давеча стряслось у колодца, нам на руку, про нашу правоту говорит.

— Так что с того? — вставил Анти Кесера. — Ну свалился колокол на дно! Поди докажи, отчего он свалился. Мы будем свое говорить, а барин свое. Пора бы в суд обратиться всем миром. Пусть нас выслушает да по совести и справедливости рассудит нашу тяжбу с барином. Пусть заставит его поступить по закону. Верно я говорю, Пишта?

Так уж получилось, что, пускаясь в рассуждения, батраки и поденщики, по сути, обращались все время к Пиште. Уши ему прожужжали: ни дать ни взять — шмели. И вот с последним вопросом старик прямо к нему обратился, уж и никак от этого нельзя было отмахнуться.

Да Пишта и не собирался отмахиваться. Эта необыкновенная ночь, нежданно-негаданно даровавшая ему блаженство, всколыхнула его душу.

— Придет наш час, дядюшка Анти! Дай только срок! Недолго нам сидеть сложа руки! Недолго ждать!..

В голосе Пишты звучала убежденность, уверенность. Мужики, слушавшие его, поверили в них. Движения рук, управлявшихся с вилами, время от времени замедлялись, и мечтательные взгляды устремлялись в звездное небо. Мужики следили за падающими в бездну вселенной звездами, пытаясь угадать — счастливое это предзнаменование или грозное предостережение?

«Придет наш час… Недолго нам сидеть сложа руки!» — ободряющие слова Пишты снова и снова эхом отдавались в их сердцах. И все вокруг: гумно, усадьба, степные хутора, далекое село — вся равнина чутко прислушивалась к этим вещим словам. Внимая им, в Харангошской пустоши со дна колодца снова забила фонтаном родниковая вода, чтобы уберечь исконное достояние тех, чей час грядет. Разве не самое село глаголет истину устами Бако? Испокон веков стоит оно на берегу Тисы, примостившись на прибрежном косогоре, и, как сказочная наседка, высиживает птенцов, торжествуя над самой смертью и вновь и вновь приумножая свой выводок. И не так уж важно, какие страсти, кипевшие в душе молодого батрака, всколыхнули в нем недюжинную силу и уверенность в своей правоте, побудили сказать веское слово. В эту минуту мужикам было не до того, чтобы предаваться всяким там размышлениям и душевным переживаниям. Сейчас взоры всех были устремлены на сиявшую в бездонной вышине самую яркую звезду. Она светилась чисто, как глаза невинного младенца, и трепетно. Все, кто в эту страдную пору неустанно трудился, добывая хлеб насущный, с надеждой и упованием взирали на путеводную звезду.

На току, борясь со сном, запел мальчишка-погонщик:

Чинно ходят лошади по кругу —

Сыплется отборное зерно,

Ну, а бедняку — одну мякину

В драный свой мешок собрать дано![35]

Парень слышал эту песню от отца, а возможно, еще от деда…

Почти каждый вечер Пишта, едва представлялась такая возможность, на ночь уходил с хутора. На первых порах он объяснял, что хочет наведаться домой, а потом перестал. Хозяин его не расспрашивал. Скорее всего, догадывался, куда по ночам ходит его работник, и рассудил: пусть его поколобродит, дело молодое.

Сам Пишта жил все это время как в полусне, не утруждая себя размышлениями. Светлое время суток вроде бы существовало только для того, чтобы смениться темнотой. А долгожданные сумерки день ото дня наступали все раньше и раньше, как бы благоприятствуя ему. День мало занимал парня. Он даже глаз не поднимал, чтобы взглянуть на окружающее при ясном свете солнца. В работе он находил спасительное убежище. Скорей бы вечер… Маришка…

Иной раз он напрасно ждал ее в придорожной канаве, схороненной ветвями акации. Но вот наступал следующий вечер, и она приходила. О, это долгожданное счастье! Награда за долгие годы мучительного ожидания.

Домой, в село, он перестал ходить даже по субботам. Чистое белье на хутор ему приносил Анти Кесера. Старик доставлял и кое-что другое: записки от Розки, в которых была тоска и недоумение. Пишта отбрасывал их с болью в сердце…

Потом свиданья прекратились. На хуторе Бенкё закончили обмолот, все перебрались в село. На хуторе Салаи, кроме старшего батрака, тоже никого не осталось. Короткие дни и длинные вечера теперь уже не радовали Пишту. Время тянулось однообразно и томительно. А прощальные крики гусиных стай нагоняли на парня безысходную тоску. Опять он один, как всегда, один…

Ему стало невмочь. На гумне, правда, еще оставалась необмолоченная скирда пшеницы, но Пишта сказал хозяину, что дома его ждут неотложные дела. Пусть кто-нибудь вместо него закончит. Довольно он наработался, больше других.

Домашние встретили Пишту так же, как и зимой, когда он неожиданно вернулся после многолетних скитаний. Пожалуй, даже более отчужденно. Отец с матерью старались молча обойти его, словно не замечали. Ему казалось, даже младший брат, десятилетний Ферко, и тот поглядывает на него с немым укором. Но сейчас это мало тревожило Пишту. Он воспринимал их отчужденность, как человек, уверенный, что если и лишится домашнего очага, то горевать ему не придется, есть у него пристанище, есть уютное гнездышко в другом месте…

Но вот о Розке он не мог думать спокойно. Угрызения совести терзали его, как ни старался он от них избавиться. Мысли о Розке не оставляли Пишту, они роились в голове, неотступно преследуя его, как остервенелые осы. Хуже, чем осы. От них нельзя было укрыться. Они гонялись за ним повсюду и настигали даже во сне…

Однажды утром Пишта встал с твердым намерением навестить вечером Шебёков. «Нет, не вечером, — тут же передумал он. — Вечер — это совсем не то, это не ясный день. — Он особенно отчетливо осознал разницу между ними в те августовские вечера… — Нет, я отправлюсь к Розке не вечером, а ясным днем. Сейчас».

Однако время шло, а он все не решался, тянул и тянул… Вот уж и за полдень перевалило. Наконец после обеда Пишта вышел из дому и направился в верхнюю часть села. Как всегда, он обошел улицу, на которой жил староста Бенкё, и, как всегда, втайне опасался, как бы кто не проведал, о чем он думает и куда путь держит.

Шебёки встретили Пишту не менее холодно, чем его домашние. Они нисколько не скрывали своей к нему неприязни. На его приветствие ответили сдержанно. Хозяйка дома тут же вышла из сеней и больше не появлялась. А он все стоял и стоял на пороге, хотя его так и подмывало круто повернуться и уйти прочь. Но, взглянув на бледное лицо Розки, он сделать этого не решился и в смущении беспомощно переминался с ноги на ногу. Выражение Розкиного лица было точь-в-точь таким, как он представлял его себе, когда провеивал на гумне пшеницу. Ему даже почудилось, будто он слышит тихое журчание зерна, и, беззвучно шевеля губами, повторял те же слова: зерно к зернышку, шелуха к шелухе, охвостье к охвостью…

Охваченная смятением, девушка стояла к нему вполоборота и молчала. Во всей ее фигуре угадывалось напряженное выжидание. Она сторожко прислушивалась к происходящему вокруг, внимательно, хоть и незаметно, следила за каждым Пиштиным жестом.

— Я присяду чуток, чтобы вам не привиделись дурные сны, — сказал Пишта, принужденно улыбаясь.

— Садись, пожалуйста!.. — пригласила Розка, и голос у нее был усталый.

В сумрачных в эту послеобеденную пору сенях наступила тягостная тишина. Посудная полка на стене, остывший очаг в углу, стол, сундук, потертая лавка, расписанная линялыми тюльпанами, низкие табуреты — все здесь стояло к нему как бы спиной, вполоборота, как и сама Розка.

— Что слышно об отце? — спросил он, лишь бы не молчать. — Когда домой вернется?

Едва он произнес эти слова, как тут же пожалел. Розку передернуло от этого неожиданного вопроса, точно в тело ей вонзилась колючка терновника. Она совсем отвернулась от Пишты и, понуро опустив голову, теребила передник.

Глядя на ее вздрагивающие плечи, Пишта понял, каких усилий стоило ей не дать волю слезам.

Теперь ему захотелось уйти. И дело тут не в тягостной тишине, не в отчужденности, не в ее упорном молчании, а в его угрызениях совести, в сознании того, что он причиняет Розке душевную боль, заставляет ее страдать. Нет, нет, ему нельзя было приходить сюда. Ни утром, ни днем, ни вечером.

Однако угрызения совести не в меньшей мере и удерживали его здесь. Они словно пригвоздили его к лавке.

— Я к тому спросил, когда же нам к свадьбе готовиться?..

Эти слова вырвались у него как-то сами собой, помимо воли.

Розка разрыдалась. Прижав передник к глазам, она принялась осыпать Пишту упреками.

— И зачем ты только пришел? За что измываешься надо мной? Ступай себе снова туда, где пропадал. Бессовестный, выставил меня людям на посмешище!

Ее всхлипывания и плач напомнили тоскливое воркование горлицы. Пишта был растроган. Невидимая рука сдавила ему горло, и он крепко зажмурил глаза, боясь, как бы из них не брызнули слезы. Только этого не хватало… Перед его мысленным взором предстала картина: вечеринка в доме Бадьо, стремительно кружится хоровод, а в середине его он с Розкой… Тогда в этой круговерти он почувствовал, как заново обретает родное село, обретает ту, которую потерял, которая пойдет с ним бок о бок по жизни: зерно к зерну, шелуха к шелухе, охвостье к охвостью…

Теперь он снова ощутил стремительный ритм хоровода, его сумасшедшую круговерть и невольно открыл глаза. Еще чуть-чуть, и он свалился бы со стула, так закружилась у него голова.

— Я люблю тебя, Розка… — проникновенно произнес он, снова чувствуя комок в горле.

— Зачем же ты мучишь меня, коли любишь? — сквозь слезы спросила она и повернулась к Пиште.

Розка все еще плакала, но в плаче ее уже слышно было, что она перестала горевать.

Он хотел было спросить ее, в чем его вина перед ней, в чем он должен покаяться, но сдержался. Стыдно, что ли, стало? Он молча встал, подошел к Розке и обнял ее. Она не отстранилась, а, все еще продолжая всхлипывать, припала головой к его груди.

Затем, словно желая подольститься к нему, преподнесла в дар то, что бережно хранила:

— Столько людей спрашивают о тебе, Пишта. Полюбился ты им, все хотят рассказать тебе что-то. Отыскал ты грамоты?

— Нет, не отыскал. Но отыщу, вот увидишь!

Сентябрьский день был на исходе, когда Пишта вышел на улицу. В воздухе летали серебристые нити паутины. Щурясь, Пишта посмотрел на тусклый диск осеннего солнца. Что он чувствовал сейчас? Радость? Пожалуй, нет. Он чувствовал, скорее, тихую грусть. Да, это было расставание навсегда. Но Пишта находил в этом расставании с прошлым и успокоение, которое давало долгожданный отдых его измученной, истомившейся душе.

7

Волнение, вызванное в селе слухами о готовящейся продаже угодья у Татарского вала, росло как снежный ком. Никто не придавал значения тому, что земли было всего восемьсот хольдов и что даже если бы у крестьян нашлись деньги на покупку этого угодья, то все равно его на всех бы не хватило. Сделка, в которой были заинтересованы вначале лишь зажиточные хозяева, теперь представлялась заманчивой всем крестьянам. Они взирали на это степное угодье, как на волшебный колобок из сказки, от которого каждый голодный бедняк мог отхватить себе кусочек и насытиться, и при этом колобок не только не поубавится, а, наоборот, превратится в огромный каравай. И это вызвало такой ненасытный голод, что вцепиться в каравай и урвать себе кусок побольше норовил всякий. Никакие разумные доводы о невозможности насытить всех никого не убеждали.

Поскольку и с покупкой угодья получилась заминка, люди опять заподозрили в неблаговидных поступках Хедеши. Все единодушно считали, что это он вставляет им палки в колеса. Высказывалось предположение, что он намерен вместе с несколькими богатеями приобрести весь клин в личную собственность. Тщетно пытался Хедеши убеждать крестьян, что Вардаи станет разговаривать только с таким покупателем, который выложит ему на стол сразу всю сумму наличными, а ежели у них денег нет, то тут ни он, ни кто иной ничем помочь не сможет. Люди для виду соглашались с мирским старшиной, а в душе не верили ему, подозревая, что он их обманывает.

Односельчане припоминали ему и Харангошскую пустошь. Когда, мол, с ней-то будет решено? Обещал, что выгон на Харангошской пустоши останется за миром навечно? Обещал. А теперь что ж, готов примириться, что крестьян лишили этого выгона? Выходит, документ — пустая бумажка? Тогда пусть добудет другую бумагу, настоящий контракт, где бы все по правде было записано. Для чего же поставлены сельский староста, мирской старшина, вся управа, ежели не для того, чтобы блюсти справедливость? Уж не плутуют ли эти шельмецы?

Своим важным видом и повелительным голосом Хедеши по-прежнему внушал всем робость. Когда ему случалось проходить по улице, женщины с нескрываемым восхищением заглядывались на него, а мужики, признавая превосходство этого властного человека, подобострастно вступали с ним в разговор. Шашни с молодой красоткой, женой ночного сторожа, он прекратил, да и с другими уже не хороводился. Он стал заметнее сутулиться, и не было уже у него былой орлиной зоркости во взгляде. Смотрел он теперь все больше себе под ноги. Пуще всего занимали его хозяйственные дела и, главное, новые наделы, которые он стремился присоединить к своей земле.

По вечерам они с женой садились рядком и, забыв о старых обидах и неурядицах, прикидывали, как дальше вести хозяйство.

Хедеши очень хотелось приобрести степное угодье у Татарского вала. Ради этого он готов был пойти на все.

Прослышав, что говорят о нем крестьяне, Хедеши по старой привычке гневно воскликнул:

— Паршивцы! Мерзавцы! — но в тоне его уже не чувствовалось прежней спеси и уверенности.

Деньги! Как они нужны! Где взять этакую прорву, чтобы можно было явиться к Вардаи и выложить на стол всю сумму наличными? И мешкать нельзя — не ровен час, другой перехватит, и останутся они с носом.

Но сколько ни ломал голову Хедеши, ничего путного придумать не мог. Возрастающая тревога односельчан, опасающихся, что опять у них из-под самого носа уведут землю, и ему не давала покоя. Хедеши опять пошел к Дежери. Тот пообещал еще раз переговорить с Вардаи.

Вардаи принял Дежери, как всегда, приветливо и любезно.

— Добро пожаловать, дружище Ласло! Ты что-то в последнее время совсем нас позабыл. Засел в своей берлоге, ничем тебя не выманишь. Даже сретенье провел дома.

— Я на горьком опыте убедился, дорогой Вардаи, что на сретенье солнце светит, да не греет, одна только видимость.

— Помилуй, неужто мир представляется тебе в таком мрачном свете?

— В мрачном свете? Отнюдь нет. Просто я вижу его таким, какой он на самом деле.

— Тебе надобно женой обзавестись. Она развеяла бы твою тоску-печаль.

— Стар уж я для любовных утех.

— Не скажи, брат, не скажи. Даже я себя таким не считаю, — рассмеялся Вардаи и лихо, как и подобает старому волоките, подкрутил ус.

— А я, собственно, к тебе по делу, дорогой Вардаи. Не догадываешься по какому? — переменил тему Дежери.

— Только денег не проси, потому как у меня их нет.

— Наоборот, я намерен тебе их подкинуть.

— О, прекрасное начало! Ежели и дальше обещаешь в таком духе, что ж, с нетерпением жду продолжения. Выкладывай, не тяни!

— Меня интересует угодье у Татарского вала.

— Ах вот оно что, дружище! Ты, стало быть, опять за свое? Интересно, уж не сам ли ты собираешься купить?

— Конечно, нет, — недовольно буркнул Дежери, явно досадуя на подтрунивающий тон Вардаи. — Я уж тебе говорил, мне своей земли хватает.

— В таком случае ты подослан новоявленным землевладельцем Баги, — продолжал подшучивать Вардаи.

— А если бы и так?!

— Тогда я сказал бы тебе, что не продам.

— А кому-нибудь другому?

— Никому не продам.

— А вот я слышал, что дело обстоит иначе…

— Люди страх как любят привирать.

— Я слыхал, будто ты уж и цену назначил. Условия совершения купчей выдвинул.

— Ну и ну… Выходит, ты за мной шпионишь? Любопытно узнать, кому я назначил цену? И каковы мои условия?

Внешне пока еще спокойная, непринужденная беседа готова была в любой момент перейти в открытую ссору.

— Послушай, мой дорогой! — сказал Дежери серьезно. — Давай не будем играть в прятки. Прежде ты не таил от меня дел и поважнее, посвящал в самые что ни на есть сокровенные тайны. Я же, насколько мне известно, не давал тебе ни малейшего повода к недоверию. Разве не так? Скажи прямо, без обиняков!

— Да с чего ты взял, Ласло? Какое недоверие? Я ценю и уважаю тебя. Просто наши мнения не всегда совпадают.

— Стало быть, я смело могу сказать людям, от которых слышал о продаже, что они заблуждаются? Так, что ли?

— Ну-ну, продолжай! — уклонился от ответа Вардаи.

— Как только я узнал о твоем намерении, тотчас поспешил передать просьбу всей сельской общины: они готовы купить угодье у Татарского вала, ежели оно продается. Сами крестьяне не решились обратиться к тебе со своим предложением.

— Одним словом, все-таки Баги… — усмехнулся Вардаи.

— Ну Баги так Баги, ежели угодно. А чем это плохо?

— Да нет, ничего… Просто я вспомнил, что ты говорил несколько лет назад… когда этот Баги приходил сюда. Помнишь?

— Припоминаю, — неопределенно ответил Дежери.

— В те времена ты не взял бы на себя роль посредника.

— Тогда не взял бы, не спорю. Но с тех пор много воды утекло.

— Смею заметить, дружище, что именно тогда ты был прав.

— Тогда было совсем другое дело.

— Почему? Неужто за эти несколько лет мужики переменились? Или у тебя теперь другое о них мнение и ты готов вверить им судьбу нации?

— Насколько они переменились, я не знаю. Но зато мы еще больше погрязли в болоте! Нашему брату я уже ничего не рискнул бы доверить. В этом я твердо убежден.

— Ты слишком строго судишь, дружище. И преувеличиваешь.

— А разве нет оснований? Найдется ли среди нас хоть один человек, заслуживающий иного отношения?

— Ну вот взять тебя хотя бы, — ехидно заметил Вардаи и усмехнулся.

— Оставь, пожалуйста! Постепенно у нас тут докатятся до того, что станут завидовать Пиште Жиди, его теплому местечку в соляном ведомстве. Он по крайней мере хоть делом занимается.

— Значит, и мне остается продать свои земли и поступить на службу в соляное ведомство? — рассмеялся Вардаи.

— Не смейся, дорогой Пали! Я говорю вполне серьезно. Я хотел бы, чтобы тебе не пришлось продавать ни одного хольда. Поверь. Но если уж это необходимо, то…

— То следует уступить землю Баги или кому-нибудь вроде него. Так, что ли?

— Лучше уж им, чем пришлым.

— В таком случае не лучше ли предложить мне в покупатели Баллу?

— А почему я должен его предлагать, как ты думаешь?

— Потому что это в большей мере отвечало бы твоим взглядам. Ведь рано или поздно мужичье, подобно Баги, разбогатеет и станет похожим на этого спесивого выскочку Баллу. Вполне допускаю, что мы неумело хозяйничаем. Все уплывает из наших рук. Но зато у этих мужиков мертвая хватка, они ничего не упустят и всегда готовы вытрясти из тебя душу. Если мне не изменяет память, эти слова принадлежат именно тебе.

— У тебя нет никаких оснований приписывать мне слишком благосклонное отношение к таким людям, как Балла. Но как знать? Если бы он не попал в нашу среду, может, из него другой бы человек вышел?

— Стало быть, то, что он изменился в худшую сторону, тоже наша вина? Скажи, дорогой Лаци, неужто ты и впрямь не находишь в нас ничего хорошего? Ведь ежели допустить, что мы все такие, как ты нас представляешь, то нас следовало бы истребить, под корень срезать, чтоб и духу нашего не осталось.

— В чем, в чем, а в этом-то мы преуспеваем, сами себе копаем яму.

— А по-моему, такие взгляды у тебя потому, что ты затворник, Лаци. Но сегодня ты превзошел самого себя — смотри, накличешь беду. Нет, определенно, одиночество на тебя скверно влияет. А отшельник всегда приходит к полному одичанию. Сидишь в четырех стенах и выдумываешь всякие небылицы…

Дежери не на шутку рассердился. Но его выдавали только глаза: и без того темные, от гнева они еще больше потемнели.

— Ты бы, дорогой Пали, лучше рассказал о своем сынке!

— О сыне? А что о нем рассказывать? Учится. Познает жизнь. Пусть поживет в свое удовольствие, пока молод. А вернется домой — сменит меня.

В том, что говорил Вардаи, чувствовалось больше петушиного задора, чем глубокой убежденности. Старый, дряхлый человек, он изо всех сил старался держаться уверенно. Когда же его собеседник упомянул о сыне, Вардаи весь как-то сник. От его самоуверенности не осталось и следа, он просто растерялся.

Дежери стало жаль старика, да и не хотелось ему обострять и без того крайне сложные с ним отношения.

— Итак, дорогой Пали… мне ничего не остается, как с удовлетворением принять к сведению, что ты не нуждаешься в моем посредничестве, — невесело усмехнувшись, заключил Дежери.

— Послушай, Лаци. Я буду говорить с тобой начистоту. У меня с некоторых пор появилась надежда избежать продажи этого угодья. Если эта надежда не сбудется, то… мы с тобой всегда успеем потолковать. Правда? В конце концов, — он горько усмехнулся, — как говорится, деньги не пахнут… Одно сомнительно, есть ли у мужиков деньги? Ведь не станешь же ты требовать, чтобы я так, за здорово живешь, во имя пресловутого спасения венгерской нации обогащал крестьян, приумножая их земельные владения.

— Думаю, ежели они собираются покупать землю, деньги у них есть.

— Как сказать. От них можно всего ожидать. На нашей с тобой памяти в сорок восьмом году голытьба вместо выкупа схватила вилы и по-своему расплатилась с помещиками. Уж не одобряешь ли ты этот способ расплаты?

— Ну, этакие взгляды у меня не скоро появятся, — рассмеялся Дежери.

— Если у тебя и дальше так дело пойдет, то, чего доброго, и до такого докатишься, — сказал Вардаи шутливо и уже серьезно добавил: — Поговорим откровенно, раз уж затронули эту тему. Я знаю, ты всегда говоришь искренне. Мне странно, что ты вновь пришел к тому, от чего однажды ушел.

— Не к тому я пришел, дорогой Пали. Для познания истины важно не только то, к чему придешь, а каким путем идешь. Когда-то в юности доискиваться истины меня побуждал патриотический пыл, теперь — безвыходность. Я и сейчас ратую за то же, что и прежде: нужно не разорять, не разрушать, а созидать. Но только опору для своих убеждений я ищу уже в другом.

— А теперь разреши задать тебе вопрос: ты уверен, что ищешь опору там, где следует искать?

Дежери на какое-то мгновение задумался, затем негромко сказал:

— Надо же где-то ее искать!..

— Я в этом не уверен. В спорах с Гезой ты всегда обвинял его в крепостнических замашках, сравнивая с жестоким феодалом Вербёци. Вполне допускаю, что ты и меня причисляешь к заядлым крепостникам. Но видишь ли, я убежден, что косами да мотыгами нельзя возродить нацию, особенно если применять их не по назначению…

— Но защитить нацию можно!..

— Ну нет! Тебе известно, чем это обернулось в сорок восьмом.

— Дать крестьянам землю необходимо, важнее этого нет ничего. Тогда они будут использовать косы да мотыги только по прямому назначению. Тогда и спросить с них будет можно. А главное, они не станут на нас замахиваться.

— Что ж… желаю тебе не обмануться в своих ожиданиях!.. Дай бог!

Собеседники успокоились, и разговор принял миролюбивый характер, как в прежние времена, когда они, бывало, сойдясь вместе, частенько спорили, но всегда были настроены доброжелательно, несмотря на различие своих идеалов.

Неожиданно дверь распахнулась, и в комнату вбежал мальчуган. В руке его трепетал воробей.

— Дедушка!.. Дедушка!.. — закричал он в восторге, но, увидев незнакомого человека, застыл на месте, удивленно и испытующе глядя на гостя.

Оробевший мальчик казался таким же беспомощным, как и зажатая в его руке птаха. Он попятился к двери, явно намереваясь дать стрекача.

— Подойди-ка, Петер, — позвал его повеселевший Вардаи. Глаза его светились радостью, когда он сказал: — Мой внучонок. Ты ведь еще его не видел?

— Да, мы не имели удовольствия встречаться, — с напускной важностью заметил Дежери.

— А посему изволь, Петер, подойти и представиться дяде, как и подобает воспитанному мальчику.

Мальчик нерешительно подошел ближе и, застенчиво поклонившись, шепеляво пролепетал:

— Петер Балог.

Дежери встал и в тон ему, церемонно поклонившись, сказал:

— Ласло Дежери…

— Вижу, знакомство уже состоялось… — раздался в дверях оживленный женский голос.

Это была Жужа. Она пришла за сыном, но, увидев гостя, в нерешительности остановилась на пороге и так же, как и ее сын, попятилась было к двери, чтобы незаметно уйти. Однако, овладев собой, она все же вошла в комнату. Лицо ее то заливал нежный румянец, то оно вдруг бледнело. Это выдавало ее смятение и никак не вязалось с непринужденным тоном, которого Жужа старалась держаться.

Дежери только теперь сообразил, что этот малыш — сын Жужи. Почему-то эта мысль не возникла у него, когда мальчик влетел в комнату и даже когда Вардаи назвал его своим внуком. И лишь при появлении молодой женщины Дежери осенило: ведь мальчик-то похож на Жужу!

Подойдя к Жуже, он поцеловал ей руку.

— Мне вы решили не представляться?

Жужа свободно держалась и казалась веселой.

— А ведь в этом действительно есть необходимость: мы же не виделись целую вечность… — заметил Дежери смущенно и робко.

— Мы помешали? Простите, но во всем виноват Петер. Ему во что бы то ни стало хотелось показать дедушке свой первый охотничий трофей.

— Ты сам поймал воробья? — спросил Дежери мальчугана, жавшегося к матери.

— Нет, он еще не настолько ловок. Воробушка он отнял у кошки. Но безусловно, это смелый поступок. Не так ли?

— За тебя, Петер, не приходится опасаться. Как вижу, ты малый не промах, не пропадешь, — пошутил Вардаи. — Пусть другие стараются, ловят, ты потом сумеешь у них отнять добычу.

— Смотри, дед, научишь внука на свою голову.

— А что тут плохого? Я не умел так поступать, пусть внук будет умнее меня.

— Но не следует забывать, что кошки в таких случаях имеют обыкновение царапаться, — рассмеялся Дежери.

— Жаль, вы не видели, как это все было. Прекомичная сцена! Кошка яростно шипела, шерсть у нее встала дыбом. Я боялась, как бы она не выцарапала мальчику глаза. Но Петеру все было нипочем, он бесстрашно кинулся спасать растерзанного воробья, словно воевать с кошками для него дело привычное.

— Эту черту он унаследовал явно не от своего деда, уверяю вас, — сказал Вардаи.

Дежери весело заметил:

— У каждого человека обычно бывает два деда, не так ли?

По наступившему молчанию Дежери понял, что сказал лишнее.

— Продолжайте вашу беседу, мы вас покидаем. Пойдем, Петер, выпустим воробушка на волю. Может, ему, бедняжке, повезет, и он сумеет вспорхнуть и улететь.

— Оставайся с нами, Жужа. Мы уже обо всем переговорили. Верно ведь, Ласло?

— Да-да, конечно! Вот только с Петером мы еще не все обсудили.

— Хотите поговорить с ним с глазу на глаз? — поддразнила Жужа. — Предупреждаю, Петер пока не волен поступать по своему усмотрению. Так что вам придется у меня спросить разрешения…

— Так-так… А у меня есть для него заманчивое деловое предложение.

— Если я сочту его приемлемым, пожалуйста.

— Есть у меня ручной сарыч, он на лету ловит воробьев, но добычу свою не заклевывает. Он ловчее самого проворного кота. Я охотно уступил бы его Петеру, ну а добычу мы могли бы поделить пополам.

— Предложение принято, — с напускной серьезностью согласилась Жужа. — А насчет дележа — посмотрим.

Дежери и Жужа бойко обменивались репликами. Мальчик мало что понимал в этом словесном каскаде. Недоуменно и с явной завистью, цепляясь за юбку матери, уставился он на взрослых, как бы отнявших у него любимую игрушку и почему-то не принимающих его в свою веселую игру.

— А почему бы нам не сесть за стол? — спросил Вардаи. — Ведь разговаривать легче сидя.

Может быть, он заметил, что за необычной словоохотливостью молодых людей и взаимным подтруниванием скрывается желание перебросить мост над разделявшей их пропастью.

— Долго вы намерены пробыть дома? — спросил Дежери у Жужи.

— Трудно сказать, — уклончиво ответила Жужа. — В здешних местах чудесная осень…

— Здесь чудесная и зима… и весна… — заметил Вардаи.

— А вы, как я слышал, теперь живете в Сегеде? — спросил Дежери.

— О, неужели и до вас доходят слухи о том, что делается в мире, за стенами вашей обители?

— Ваш любезный батюшка незадолго до вашего прихода упрекал меня, что живу я, будто медведь в берлоге. Однако, как вы изволили убедиться, кое-что доходит и до меня. Как поживает Лёринц? Он, конечно, заедет сюда?

— Может быть… Точно не знаю…

— Наверно, он очень занят.

— Да, конечно… — смущенно проговорила Жужа.

Дежери пристально на нее посмотрел. Ему вспомнилась прежняя Жужа, легкая, как мотылек, изящная девушка. Теперь она пополнела, обрела женственность и зрелость, но по-прежнему оставалась стройной, изящной. «В сущности, она мало изменилась», — решил он.

О мальчике, казалось, совсем позабыли. Забившись за кресло матери, он с жалостью разглядывал израненного воробья, трепещущего в судорогах на его раскрытой ладони. Все-таки хорошо бы получить ручного сарыча. Гадкая, злая кошка, замучила бедную птичку!


На гумне усадьбы Салоков полным ходом шла работа — лущили кукурузу. Собралось столько мужиков, баб, парней и девок, что они едва разместились вокруг кукурузной кучи. Начали засветло, к ночи наверняка управятся, может, еще хватит времени и повеселиться. Нельзя сказать, чтобы Салоки были очень уж зажиточными хозяевами, но и бедняками их не назовешь. Было у них несколько хольдов пахотной земли, уцелевшей со времен крепостничества от прежнего крестьянского надела, и еще клочок под кукурузным полем. Вся эта земля давала не бог весть какой урожай. Обернется хозяин с хорошим возом раз-другой, глядишь, и весь урожай свезен с поля. Тогда собирались соседи со всей улицы, помогали лущить кукурузу. А назавтра они уже на другой усадьбе рассаживаются вокруг сваленных в кучу початков.

Шумное веселье было в полном разгаре. Особенно дружно смеялись над шутками и проделками балагура Йожки Салока. Он все увивался вокруг Жужи, дочери криворукого Балога. Вот и теперь с умильной улыбкой потянулся он погладить девушку по щеке и вдруг испуганно отдернул руку.

— Послушай, Жужа, зачем ты так густо нарумянила щеки? У меня вся ладонь в твоей краске!..

Оказывается, проказник перемазал щеки девушки пыльцой пшеничной головни. Лицо ее стало черным, словно она вылезла из дымохода. Смеясь и чуть не плача от досады, девушка вскочила и пустилась вдогонку за убегающим от нее парнем. Они долго гонялись друг за другом вокруг вороха кукурузы.

Остальные девушки поспешили на подмогу своей подружке. Они окружили парня и стали его ловить. А когда наконец поймали, подняли невообразимую кутерьму. С визгом потащили они его к вороху кукурузных листьев. Как он ни барахтался, как ни брыкался, стараясь вырваться, девушки все-таки его одолели. Желая как следует проучить проказника, девушки принялись стаскивать с него одежду, при этом они визжали, подбадривая друг друга, а те, что не принимали участия в этой кутерьме, продолжали лущить кукурузу, поощряя безудержным хохотом их проказы. В конце концов раздетый донага, посрамленный Йожка, стыдливо прикрываясь ладонью, умчался прочь под всеобщий хохот. Казалось, даже луна ополчилась против озорника. Она озарила все окрест, и на гумне стало светло, почти как днем. Парень бросился к конюшне, чтобы укрыться от взоров покатывавшихся со смеху людей. Диковинное зрелище — бегущий очертя голову нагой человек и его причудливая, мечущаяся по земле тень — было столь комично, что могло рассмешить даже мертвого.

— Вот так потеха!

— С этими девками лучше не связываться!

— Эй, Йожка, в кусты сигай, больше некуда!

— Беспортошный! В чем теперь щеголять будешь?

— Ничего, нарисует себе головней праздничные портки.

— Эти уж девки не смогут снять!

— Ну и озорницы! Бедовые девки!

Долго не смолкали галдеж и веселый смех. Не утихали они, даже когда все снова принялись лущить кукурузу. Нет-нет да и прыснет кто-нибудь, и снова взрыв хохота…

Работали споро. Так и мелькали в воздухе початки, плавно падая на растущую груду очищенной кукурузы. Влажное пахучее тепло исходило от снятых с початков листьев и золотистого волокна. Сонные хныкающие малыши забирались в самую середину вороха и, уютно там примостившись, засыпали, убаюканные гомоном, смехом и мерным глухим стуком падающих в кучу початков.

Дед Шебештьен пришел-таки лущить кукурузу, хотя и поссорился с семейством Салоков из-за колодца с колоколом, а те отреклись от родства с ним. Он сидел и пространно доказывал, что в старину свиней куда лучше откармливали, чем в нынешние времена. Он был еще мальчишкой. Крестьяне тогда считали, что свинарники да закуты вовсе не нужны. Свиньи круглый год паслись в поле да в зарослях камыша. А когда хотели какую свинью поставить на откорм, рыли для нее яму, из которой ей было не выбраться. Загонят туда животное и откармливают. Свинья на диво быстро тучнела, потому как не растрясала жира в ненужной беготне. В этой яме не только бегать, даже повернуться не удавалось.

— А ежели какая свинья околеет, то и яму рыть не надобно: завалил землей, и вся недолга, — заметил кто-то, желая поддразнить старика.

— Ни одна не околевала, как на духу говорю, братец! В те времена что свиньи, что люди крепче теперешних были. Ведомо тебе, братец, что свиньи в тростниках нередко с дикими кабанами спаривались?

— Выходит, кабаний приплод получался?

— Нет, братец, они дикими ослами, вроде тебя, дурня, поросились, — огрызнулся старик.

— Будет вам старика-то дразнить, — увещевала насмешников Салокиха. — А вы, дед, не очень-то их слушайте. Лучше расскажите нам про старину что-нибудь.

— Старину с нынешними временами и равнять не стану. Было дело такое. Как-то раз, утречком, говорит мне дед кума моего Салока — были мы с ним не просто свояками, а закадычными дружками, — стало быть, говорит он мне: «Мишка, уж больно охота отведать жареной стерлядки». Шибко охоч был мой дружок до рыбки. А я уже тогда свинину предпочитал. Потому как от рыбы меня почитай целые сутки, а то и двое мутило, притом в брюхе до того урчало, словно я большую лужу воды выдул. Но это так, к слову… Ну вот, значит, я и говорю ему: дескать, пошли на реку. В ту пору Тиса не там протекала, где нынче, а намного ближе к селу. Бывало, выйдешь за околицу, тут уже и берег. Людям тогда времени на все хватало, не то что нынче. Народ не подгонял себя, не лез из кожи вон, а теперь и поесть-то по-людски некогда. Ну, стало быть, пошли на рыбалку. Кум прихватил удочки. Закинули мы удочки и сидим-посиживаем на бережку, у самой воды. Долго сидели, а рыба не клюет. Стало смеркаться. «Пошли домой, — говорю я куму. — На кой черт без толку сидеть». Но мой куманек ни в какую: зазорно ему было возвращаться в деревню с пустыми руками. Сидим. И тут вдруг из воды вынырнула баба, красоты несказанной, одно загляденье! Такой писаной красавицы мне ни во сне, ни наяву не доводилось видывать. Тогда луна, вот как сейчас, заливала все окрест серебром, потому видели мы эту красавицу как днем. Волосы у нее — что твое золото и, длинные, раскинулись по воде, точно тонкие стебельки болотной травы. Мы с куманьком затаились в камыше, таращим на нее глаза, но она нас не видит. И вот она стала расчесывать свои волосы, а сама разглядывает себя в воде, словно в зеркале. Любуется собой и поет. Голос у нее такой, что, кабы я не слыхал собственными ушами, ни за что бы не поверил, что можно так петь. Ее пение заколдовало рыб, они стали выскакивать из воды и порхать вокруг певуньи, будто птахи. Такого чуда я отродясь не видывал. Кто знает, может, нам довелось бы еще и не такое увидеть, но тут как на грех в ноздрю моему куму комар залетел. Известное дело, как тут сдержаться? Куманек мой чихнул, ну и спугнул красавицу. В единый миг она нырнула в воду…

Все затаив дыхание слушали рассказ старика: надо же, невидаль какая! А когда дед Шебештьен умолк и его последние слова растаяли в вечерней тишине, отовсюду послышались тихие вздохи сожаления.

Долго никто не решался нарушить тишину. Наконец кто-то спросил:

— И вам, дядя Мишка, так никогда больше и не довелось увидеть ту красавицу?

— Нет, так и не довелось. С той самой поры и по сей день ни разу не видал. В нынешние времена и подавно не дано человеку узреть этакое диво.

— То была русалка, — изрек криворукий Балог тоном знатока, которому все доподлинно известно.

— Не чихни ваш кум, вы могли бы попытать счастья.

— А то как же, известное дело, мог. В те времена такое нередко случалось. Да чего там: батька мой знавал мужика одного, Иштвана Сабадоша. Так этот мужик нажил себе немалое богатство. Однажды выследил он и поймал вот этакую русалку и до той поры не отпускал бедняжку на волю, пока не показала она ему несметные сокровища. Только вот не принесло ему богатство счастья.

Вдруг Жужа Балог радостно воскликнула:

— А мне красная кукурузина попалась!

— Значит, тебе повезло, можешь отправляться на боковую.

Проворные пальцы шумно срывали с початков сухую обертку.

— Шурин мой, Вечери, ходил на усадьбу к Ванштаям, — сказал кто-то. — Там его младший брат батрачит. Оттуда возвращался через пустошь. Так вот он говорит, опять вода в омуте спала.

— Другие то же самое говорят.

— Придется им сызнова колодец отыскивать.

— Ежели смелости хватит.

— Мужики! А что слыхать насчет Харангошской пустоши?

— Спроси у Анти Хедеши, небось сумеет зубы заговорить!

— Совсем стыд и совесть потеряли подлецы! Ни старшина, ни староста палец о палец не ударят для общей крестьянской пользы.

— Я еще, когда наезжал к нам молодой Вешелени, всех остерегал: эти шельмы такое ему наговорили, толку не жди.

— Не велика беда! — понизив голос до шепота, сказал криворукий Балог. — Пишта уже готовит для них аркан.

— Ну-ка, ну-ка, говори! — обратился к нему возбужденный Салок. — Что тебе известно? Ты ведь как-никак родственником ему доводишься.

— Дело тут, мужики, особое, вроде бы как-то боязно приставать с расспросами, а уж любопытно — страсть. Одно знаю: грамоты насчет пустоши…

— Я первый надоумил Пишту, — поспешил вставить дед Шебештьен.

— …словом, тех самых грамот в сельской управе не оказалось. Пропали. Так вот, Пишта разыскивает стариков, которые помнят про эти бумаги, и допытывается у всякого, что там в них было записано.

— А какой толк от его затеи?

— Вот как разузнает все до конца, так станет ясно, где она, эта правда. Стало быть, требуй тогда справедливости.

— Надобно, чтоб кто-то ему помог.

— Он знает, к кому обратиться. Барин Дежери, сказывают, очень даже ему помогает. А еще того… — тут он понизил голос, — он знает дорогу к самому Кошуту. Вешелени пригласил в наше село тоже он. Они не встречались на людях, потому что никто не должен знать об их знакомстве. Про это мне известно не от Пишты, а от другого человека. Но все так и есть, в точности. Этот человек вместе с Пиштой бродил по белу свету…

— Идет молва, будто Пишта был бетяром у Шандора Рожи…

— Вранье это, будто Шандора схватили и завербовали. Жандармы Радаи схватили кого-то другого, кто похож на атамана Шандора. А настоящий Шандор Рожа и по сей день разгуливает себе на свободе, собирает по всей стране верных людей. Для чего, сами знаете. Кошут вернется в родные края, тогда все и случится… И потом, вот что еще вам скажу: барин-то Дежери тоже служил в армии Кошута в сорок восьмом… Так вот, мужики, скоро тут такое начнется…

Тень надвигавшихся, по словам криворукого Балога, грозных событий невольно побуждала людей теснее жаться друг к другу, и они, поеживаясь от вечерней прохлады, глубже зарывались в ворох парных кукурузных листьев.

— Пишта теперь рассчитается с Хедеши и за Маришку, и за поджог дома, — заметил кто-то.

Женщины стали шушукаться, послышались сдержанные смешки.

— Может статься, что и нынче вечером ему старый долг выплачивают… — съязвила Салокиха. — Слыхала я, путается он с Маришкой. Люди их вместе видели…

— Не болтай зряшное, баба! Пишта нынче осенью на Розке Шебёк женится, — заступился за парня криворукий Балог.

— Ну и что с того? И ту хочет получить, и эту… Ежели у молодухи есть охота расплатиться, чего ж тут…

Желчно засмеялись женщины, девки хихикнули сдержанно, точно кипящая вода забулькала. Но смех этот, подобно пузырям, которые, едва возникнув, тут же лопаются, вскоре заглох, и водворилась тишина. Однако про себя каждый думал обо всем, что услышал за сегодняшний вечер.

— Мать, пойди взгляни, что с Йожкой? — окликнул Салок жену.

— Не дай бог в колодец от срама бросится, — встревожился кто-то.

— Еще чего? Знаю я Йожку. Спать небось в сено завалился. Уж не первый сон видит.

— Небось, шельма, не против, чтобы девки каждый вечер его раздевали. По крайней мере выспится в свое удовольствие. Лучшего и желать не надо.

Кольцо людей вокруг кучи неочищенных початков все сжималось, а груда очищенной кукурузы все росла и росла. Гладкие кукурузные зерна отсвечивали золотом в лунном свете. От вороха кукурузных листьев подымалась теплая пахучая испарина. Она оседала на ресницах, и людей клонило в сон. Руки еще продолжали проворно двигаться, но слова, которыми люди обменивались, раздавались все реже и будто издалека…


В усадьбе Хедеши ничто не нарушало тишины. Ее обитатели ходили с такими скорбными лицами, словно понесли тяжелую утрату. Не зная, чем заняться, они слонялись по двору, и только Маришка с отцом оставались дома. В праздничном платье, с плетеной корзиной в руках, Маришка стояла посреди сеней, собираясь уйти. Она приходила в село за покупками и на обратном пути заглянула к родителям. Ведь ей так редко удавалось улучить свободную минутку и забежать домой. Маришка все еще так и говорила «домой», хотя дом у нее теперь вроде бы был в другом месте. У родителей же она стала редкой гостей, наведывается от случая к случаю, и то ненадолго. И каждый раз замечает, что все здесь становится для нее все более чужим, непривычным.

Опустив голову, Маришка молча стояла, исподлобья поглядывая на отца, размашисто шагавшего взад и вперед. Время от времени он останавливался перед ней, явно собираясь что-то сказать, но, как бы передумав, снова продолжал расхаживать по сеням. Его так и подмывало сорвать с головы дочери низко надвинутую на лоб косынку, чтобы лучше видеть ее лицо.

— Так правду люди говорят или неправду? — Он наконец прекратил свое бесцельное хождение. — Хоть ты и ушла из отчего дома, но я отцом тебе остался. Потому твой срам — это и мой срам.

Маришка по-прежнему разглядывала переплетенные пальцы сложенных на животе рук и только еще ниже опустила голову. Видна была сейчас лишь тонкая линия ее плотно сжатых губ. Удивительно даже, как это могут пухлые алые губы сделаться такими бледными тонкими, так вытянуться в ниточку?

— Будешь отвечать или нет?

— А чего мне отвечать-то?

— Может, не про тебя говорят? Может, есть у нас в селе другая Маришка Хедеши, по мужу Бенкё? Я другой такой не знаю. А коли так, стало быть, про тебя люди говорят.

— Досужие кумушки рады посплетничать. Рады перепачкать грязью соседа, вместо того чтобы подмести у своего порога.

— Знать ничего не желаю про чужой порог. Мне до них дела нет! Но в своем доме грязи не потерплю. Поняла? Говори, когда в последний раз встречалась с этим разбойником?

Маришка молчала.

— Почему молчишь? Хочешь, чтоб за косы оттаскал? Помни, дочка, коли свою да мужнюю честь ни во что не ставишь, так подумай об отце с матерью, не марай их доброе имя! Мы тебя вскормили, вспоили, ничего для тебя не жалели, не плати нам позором! Да и о детях своих подумай! Каково им будет от людей услышать, что их родная мать потаскуха?

От последних отцовских слов Маришка вздрогнула. Это не ускользнуло от Хедеши, и теплившаяся в его душе надежда, что все это сплетни да пустые наговоры, стала гаснуть. Но тем больше ему хотелось, чтоб дочь хоть словом единым возразила. Его гнев вдруг угас, и в речах, за минуту до этого звучавших угрозой, теперь слышалась, скорее, мольба:

— Ну скажи, дочка, что все это неправда! Я разыщу этого мерзавца, этого болтуна. Я покажу ему, как язык распускать! Так заткну глотку, что до конца дней своих рта не раскроет. Ты же знаешь, дочка, как я люблю тебя. Всегда я желал тебе только добра. Каково мне слышать, что моя Маришка этакое позволяет? Скажи мне всю правду, Маришка!

— Отец, не мучайте меня! — взмолилась Маришка.

— И у тебя поворачивается язык сказать, что я тебя мучаю? Это ты нас мучаешь! Погляди на мать! Она извелась, на ней лица нет, будто хворь к ней какая привязалась. Или у тебя сердца нет и ты готова променять мать родную и деток своих на бродягу? Как же нам в глаза людям глядеть?

Упрямое молчание дочери и горечь самим же высказанных слов взвинтили Хедеши и снова вызвали в нем утихнувшую было ярость. Он подскочил к Маришке и с силой рванул ее за руку.

— Говори же, ну!..

— Не трогайте меня! Отпустите! — закричала молодая женщина и попыталась вырваться из цепких рук, как клещами стиснувших ее запястья.

— Это чтоб я-то не трогал? Я, отец? Да я изобью тебя до полусмерти! А заодно и твоего полюбовника. Шлюха!..

— Что вам от меня нужно? Убить меня хотите? Так убивайте! Лучше смерть, чем постылая жизнь!..

Маришка разрыдалась.

Хедеши побледнел, выпустил руку дочери и отступил на шаг, но тут же набросился на нее с еще большим ожесточением.

— Твой муж выбьет из тебя дурь! Не думай, я не стану прикрывать твой грех! Сегодня же все расскажу. Он из тебя душу вытрясет. Все откроешь, все! А с этим негодяем я сам расправлюсь! Жандармам его выдам! На виселицу отправлю! Туда ему и дорога, разбойнику!..

Последние слова Маришка услышала уже на крыльце, если вообще слышала, потому что, едва отец выпустил ее руку, она бросилась бежать.

Хедеши рванулся было следом, но остановился. Вдогонку Маришке полетели его проклятия.

Маришка в мгновенье ока пересекла двор и выскочила на улицу. Она прижимала ко рту платок, словно пыталась сдержать рыдания. Нет, она не думала о том, что кто-то может заметить ее слезы. Не до того ей сейчас было. Людей она не видела. Шла и шла, не зная куда и зачем, не помня себя от горькой обиды, не глядя под ноги. Она то и дело спотыкалась и едва не падала. Сердце так и рвалось у нее из груди.

Все последнее время Маришка жила словно в каком-то угаре. Только что пережитое потрясение не привело ее в чувство, наоборот, она совсем растерялась. У нее кружилась голова и замирало сердце. Ни об отце, ни о муже она сейчас не думала. О чем же она думала? О прошлом? Его она не в состоянии была до конца осмыслить. О будущем? Было ли у нее будущее? Ей казалось, что жизнь кончена…

В чем ее обвиняют? В том, что уже ушло безвозвратно и быльем поросло? С тех пор как они вернулись с хутора, она ни разу не виделась с Пиштой, хотя и знала, что он дома. Почему он не давал о себе знать, не искал встречи? Почему не слал весточки, не откликался на ее зов?

Конечно, надо было все отрицать, все начисто. Надо было сказать отцу, что ничего такого не было и быть не могло. Продолжайся их любовь с Пиштой по сей день, она наверняка стала бы отпираться. Иной раз человек, пытаясь что-то уберечь, защитить, всячески открещивается от этого, а бывает, берет на себя вину, хотя на самом деле ни в чем не виноват. А что, если бы она сказала отцу, что все это неправда, наговоры злых людей? Вот бы и утихло все, а там и забылось бы, точно никогда ничего и не было. Отчего она так не сказала? Отчего не открестилась? Разве от самой себя открестишься? Разве этим успокоишь сердце, коли оно болит?

Маришка перестала плакать, но платок от губ не отнимала. Со стороны она походила на старуху-богомолку, которая, слушая проповедь, заранее подносит платок к глазам, ожидая того момента, когда растрогается до слез.

Тучи заволокли небо над Тисой. Все вокруг по-осеннему нахмурилось. Порывистый холодный ветер пронесся по улице, гоня перед собой пыль и мусор. Пыль попала Маришке в глаза, и снова на них навернулись слезы.

Муж и тесть были на хуторе, вместе с испольщиками убирали кукурузу. Свекровь возилась где-то на задворках. В сенях Маришка застала только детей.

— Что ты принесла? — подбежал к ней младший, Мишка, и припал к юбке в ожидании, что мать погладит его по косматой голове. Ах, озорник, и когда он только научится говорить матери и отцу «вы»! И какой же он замарашка, этот курносый сопливец!

Платком, который она держала у рта, Маришка стала вытирать сыну нос. А спустя минуту ей он самой понадобился, потому что в который уже раз сегодня она залилась безутешными слезами.

На дворе заметно стемнело, оттого таким низким казалось хмурое небо. Облака проплывали над самыми крышами, того и гляди, заденут за трубы. Пошел мелкий, моросящий дождь.

Осень. Работы в поле заканчивались, люди возвращались домой. Пора и о другом подумать: заботы о земле, о хлебе насущном отложены до весны; надобно подумать, как пустить поглубже родовые корни, дать новые побеги.

Осень — пора свадеб для тех, кто занимается землепашеством. Девушке и парню, прозевавшим осень, приходилось ждать следующей.

Пишта и Розка готовились к свадьбе.

С тех пор как Пишта вернулся с хутора Салаи и в тот сентябрьский день навестил Розку, он ни разу не видел Маришку, даже издали. Правда, частенько где-нибудь за поворотом вроде бы мелькала ее юбка. Пишта улавливал столь знакомое ему плавное движение Маришкиного тела, ее упругую походку, ладную, статную фигуру. Но он старался скорее уйти, прежде чем удостоверится, правильна ли его догадка. По вечерам, когда он шел к Розке, им не раз уже у самых ворот дома овладевало непреодолимое желание повернуть назад. Жадно вдыхая в темноте свежий воздух, Пишта остро ощущал в нем пьянящий и пряный запах акации и сухой травы, которыми пахло там, на дне придорожной канавы…

Однажды вечером, когда Пишта возвращался домой от Шебёков, его подкараулила девочка, служанка Бенкё, и сунула ему в руку записку. Он хотел было порвать ее не читая, но передумал и положил в карман. Долго бродил он в тот вечер по селу, ожидая, пока в доме все уснут, чтобы при свете коптилки прочесть записку.

Пиште показалось, будто с измятого листочка бумаги на него глядели его собственные каракули. «Завтра вечером приходи к нам на гумно». Если судить по почерку, эту записку мог написать любой из их села, кто две-три зимы учился грамоте у досточтимого учителя Калмара, ибо все писали одинаково коряво.

Эта единственная строчка всю ночь не давала парню покоя, он так и не уснул. Его бросало то в жар, то в холод. Он старался сосредоточить свои мысли на Розке, думать только о ней. Как ему хотелось представить ее лицо таким, каким оно запечатлелось у него в тот памятный день, когда они объяснились, но Розкино лицо все время заслоняла Маришка. Что это — сон или хворь какая? Два лица, сменяя одно другое, мелькали перед ним: стоило появиться Розкиному, как тут же соперницу вытесняла Маришка, а Розка в свою очередь выталкивала обидчицу. Но как они непохожи на те лица, которые он знал! Их исказили ненависть, злоба. Они скалили зубы, готовые перегрызть друг другу глотку…

Потом оба эти образа слились в один, сохранив некоторые черты того и другого лица… В голове у Пишты был полный сумбур. Он пытался разобраться, сон это или явь. Ему хотелось что-то сказать, крикнуть, но слова застряли в горле, и он не мог издать ни звука. В его сознании смутно возникали обрывки воспоминаний о детстве, когда, бывало, очнувшись ночью от кошмарного сна, он плакал и звал мать.

«Мама!» — хотелось ему крикнуть и сейчас, но язык словно присох к гортани. Он попытался шевельнуть рукой, поднести ее ко рту и пощупать свой язык, но и рука не повиновалась.

Конечно, он спал, потому что очнулся от ворчливого окрика отца:

— Эй, чего ты там кряхтишь?

— Сон дурной приснился…

Пишта и впрямь был весь в холодном поту.

«Не пойду», — упрямо твердил он про себя. Он боролся с искушением, ему хотелось произнести это вслух, чтобы запрет, положенный самому себе, запечатлелся в сознании, вошел в плоть и кровь. Может, только тогда его перестанет тянуть туда, на гумно к Бенкё.

— Нет, надо попрощаться… — он шел на сделку со своей совестью, но тут же опять давал зарок: — Нет! Туда мне идти нельзя!..

Его трясло как в ознобе, а ладони горели, точно касались разгоряченного тела Маришки, как тогда, в акациях…


На исходе следующего дня Пишта отправился к Балле. Там работал старый батрак, дед Бакша. Он давно уже дал Пиште знать, что хочет повидаться с ним и рассказать о доподлинно известных ему обстоятельствах, проливающих свет на историю с Харангошской пустошью.

Когда Пишта добрался до усадьбы, уже вечерело. Батраки как раз задавали корм скотине. Приход Пишты заставил их быстрее обычного покончить с делами. Народу собралось много, едва разместились в тесной каморке деда Бакши. Историю с пустошью все слышали не раз и потому собрались: уж больно хотелось знать, что о ней скажет Пишта. Мужики считали: он-то истинную правду скажет.

Тускло светила плошка, слабенький язычок пламени то и дело грозил погаснуть от прерывистого дыхания сгрудившихся вокруг людей.

Дед Бакша начал свой рассказ:

— Слыхал я еще от отца, что у старика Ванштая, прапрадеда нынешнего графа, родился сын с порчей. Урод уродом, свет таких не видывал. И вот, когда старый граф помер, остальные его сыновья задумали сжить со свету братца-урода и присвоить себе его долю наследства. Долго думали-гадали братья, как поскладнее обстряпать дельце. И сошлись на том, чтобы утопить брата. Так и сделали душегубы: утопили беднягу в омуте, возле того колодца, что на Харангошской пустоши. Да не тут-то было: избавиться от бедняги им не удалось. Стал утопленник являться к братьям по ночам. Вот ведь бесовское наваждение! Да и в каком обличье, доложу я вам: та черная шавка, что своим заливистым лаем снова повергла колокол в колодец, и есть призрак утопленного… Однако я лучше расскажу все по порядку, как было. Не на шутку испугались братья. Пошли к колдуну за советом, как избавиться от призрака. Он велел им семь лет кряду, в день, когда произошло злодейство, босыми и простоволосыми обходить Харангошскую пустошь. Тут-то и вышла загвоздка: в те стародавние времена пустошь принадлежала селу, там паслось общинное стадо. Конечно, братья не хотели, чтоб честной народ узнал, что они душегубы и искупают свой смертный грех. Вот они все так и подстроили, чтоб отобрать у села выгон…

Пишта огорчился, не обнаружив в этой истории сколько-нибудь достоверных сведений, ухватившись за которые можно было доискаться правды. Но мужики, затаив дыхание, с благоговением, бог весть уже в который раз слушали старика. Пишта не стал разочаровывать приумолкнувших людей, да и деда Бакшу обижать не хотел. Пусть себе верят до поры до времени. Вот почему, вынув из кармана клочок бумаги, он записал несколько слов и показал мужикам, мол, взял на заметку, чтоб не забыть. Пока он писал, все смотрели на него с надеждой, словно от того, что он пишет, зависела их судьба.

Пишта еще раз пробежал глазами свои каракули, и вдруг его бросило в жар, дыхание сперло, ему показалось, что он задохнется, если сию же минуту не вырвется из этой душной клетушки. Скорей, скорей в село, он еще может успеть, еще не поздно…

Но усилием воли он овладел собой и стал просить старика, чтоб тот еще что-нибудь рассказал о прежнем житье-бытье. Старик уступил его просьбе, и Пишта остался ночевать у Баллы.

Когда он представлял себе, как Маришка стоит на гумне, притаившись среди стогов и ометов, и пристально вглядывается в темноту, тихонько его зовет, у него щемило сердце, и Пишта чувствовал себя самым несчастным на свете. Маришка… Розка… ну как тут поступить по справедливости, как воздать должное этим женщинам, но и себя не обидеть?

Так и не сумев найти ответ на мучивший его вопрос, запутавшись в своих предположениях и сомнениях, Пишта все чаще переключался на упорные поиски другой истины. Той, которая была не только Маришкиной, Розкиной или его собственной, а касалась всех обиженных судьбой, соединяла в себе общую правду и справедливость.

Со своим небольшим хозяйством Пишта вместе с отцом легко управились. Вспахали и засеяли клочок земли. Скотины у них было мало, с ней и одному нетрудно было справиться. И Пишта ходил по селу и окрестным усадьбам, собирая все, что могли рассказать ему местные старожилы о давно минувших днях. Если говорить честно, он и сам сколько-нибудь отчетливо не представлял, каким образом эти разноречивые свидетельства послужат установлению истины и справедливости. Но тем не менее в глубине души он верил, что его поиски обязательно увенчаются успехом, и при каждой встрече с односельчанами искренне уверял людей, что непременно все будет по-ихнему.

Между тем крестьяне по-прежнему чего-то тревожно ожидали, на что-то надеялись. Дело с пустошью застопорилось, прошло немало времени, а оно не продвинулось ни на шаг. О покупке степного угодья у Татарского вала тоже не удавалось договориться. По селу ходили самые невероятные слухи. Будто Кошут со своей несметной ратью уже стоит на границе, что вместе с ним в его рядах певец свободы Шандор Петёфи, и Шандор Рожа с лихими бетярами, и отважный воин Пишта Тюрр. А коли так, пора, мол, и всем браться за оружие. Эти вести облетели всю страну. Повсеместно объединялись гонведы, сражавшиеся за свободу и независимость отечества в сорок восьмом году. Из Кишкунфеледьхаза пришла весть о смелой попытке тамошних «демократов» разделить помещичьи земли между бедняками. Власти направили туда войска и силой оружия жестоко подавили выступления безземельного крестьянства…

Немало говорили и о Пиште, что способствовало росту его популярности среди односельчан. Особенно большие надежды возлагала на него верившая ему беднота. Пишта Балог еще покажет себя, он ведь как-никак верный человек Вешелени, а тот сподвижник самого Кошута!.. В чем он себя проявит? Пожалуй, вряд ли нашелся бы хоть один крестьянин, который сумел бы ответить на этот вопрос, но все были уверены, что проявит обязательно…

Зажиточные хозяева во главе с Хедеши держались в стороне, настороженно прислушиваясь к глухому ропоту бедноты, и тревога их росла по мере того, как нарастала волна недовольства и возмущения среди крестьян, угрожая не сегодня-завтра захлестнуть и смести богатеев…

Пришли осенние туманы. Настали холодные промозглые дни. С чердаков мужики достали кожухи. Улетели на юг последние птичьи стаи. На голых ветвях деревьев сидели только нахохлившиеся вороны. В дорожных выбоинах и колдобинах от копыт не просыхала вода. И началась осенняя слякоть, а за ней непролазная грязь.

В один из таких дней, под вечер, в село возвратилась артель землекопов. Устало брели мужики по дороге; вытянувшись длинной вереницей, катили они перед собой тачки. На них была все та же ветхая одежда, в какой они уходили на отхожий промысел, на тачках были навалены те же орудия труда землекопа. Они промокли до нитки и были грязны. На первый взгляд казалось, что они просто обошли село вокруг по непролазной грязи и вернулись. Однако тяжелая поступь, исхудавшие лица говорили, что за плечами этих людей месяцы изнурительного, каторжного труда.

Они очень отличались от неторопливых деревенских жителей и потому выглядели пришельцами из чужих краев. Многие крестьяне из года в год работали землекопами, но за зимние месяцы передышки они совершенно утрачивали приобретенные на земляных работах трудовые навыки. Как вспаханные поля вновь порастают пыреем, мятликом и полевицей, так и у них всякий раз сызнова давали себя знать старые, дедовские привычки и повадки. Теперь же землекопы возвращались в родные края неузнаваемо изменившимися, но с уверенностью можно было сказать, что будущей весной, когда они снова уйдут отсюда на земляные работы, будет им тяжело и все словно впервой, словно они никогда и не уходили из родного села.

Возвращение землекопов было обыденным и малозаметным, не то что проводы. Да это и понятно: никто их не ждал, никто не знал, когда они должны вернуться. Они расходились по домам, и село поглощало их, как вода в колодце — дождевые капли, как завеса густого тумана — вьющийся тонкий дымок.

В прежние времена редко кто уходил за пределы села. А если кто и покидал родные края, то не уходил, а бежал без оглядки, чтобы никогда уж не возвращаться обратно. Да и чужаки забредали сюда редко. Здесь это считалось событием, как-никак приносили вести из неведомых краев. Шутка ли! Землекопы тоже немало диковинного рассказывали о чужих краях, в которых побывали.

Взять, к примеру, Шани Бадьо. Легко разве поверить его россказням о том, что сарвашские словаки хлеб пекут с картошкой? Что за чудной обычай! Картошка должна быть картошкой, а хлеб хлебом. Картошку, оно конечно, едят с хлебом, это еще куда ни шло, но замешивать в тесто вместо закваски картошку?! Да еще уверяют, будто хлеб от этого не черствеет! Ерунда какая-то. А ежели это так, тем более глупо — мягкого хлеба человек съест в два-три раза больше. Лучше всего делать, как заведено у них на селе: выпекать по четыре-пять больших караваев и, пока хлеб не кончится, следующей выпечки не начинать. Хлеб, конечно, основательно черствеет, зато не слишком возбуждает аппетит едоков.

Тот же Шани крепко повздорил с матерью из-за того, что требовал к баранине кисленького — квашеной капусты, огурцов или еще чего-нибудь. Этих разносолов ему довелось отведать в Эчёде. Ну что ж, вот тебе виноградный уксус, сказала ему мать, коли так потянуло на кисленькое. До кисленького больно охочи затяжелевшие бабы, чтобы выкидыша не случилось, а здоровому парню это уж вовсе ни к чему.

Все, что землекопы слышали и видели на берегах Кёрёша и по пути домой, вызывало у односельчан самый живой интерес. Они тоже наслышаны были о добрых делах Вешелени-младшего, о том, что он побывал в здешних краях, расспрашивал народ о нуждах и собирал пожертвования для Лайоша Кошута. А еще слыхали они — уж про это в селе никто не знает, — будто королева пожаловала Кошуту трехцветную венгерскую кокарду. Стоит ему предъявить ее при возвращении на родину — и все препятствия на пути будут устранены… Кошут-де уже собирается в дорогу, беда только, что венгерскую корону, которую он зарыл, перед тем как бежать за границу, кто-то похитил, и пока она не отыщется, Кошут домой не возвратится… Но день его возвращения уже недалек. Осталось подождать самый чуток, и дарует он вольность народу, какой никогда и не было…

Вот о чем говорили землекопы, вернувшись из далеких краев. И поскольку эти вести подтверждали давно уже ходившие в селе слухи, убежденность крестьян в том, что все это правда, возрастала. Что же касается нелепых обычаев выпекать хлеб вместе с картошкой да есть квашеную капусту и маринованный перец с бараниной, то к ним отнеслись с большим недоверием.


Шебёк возвратился домой, и теперь можно было назначить день свадьбы дочери. Шебёк, правда, настаивал на том, чтобы справлять свадьбу поскромнее, в узком семейном кругу. Где он только понабрался таких премудростей? Говорит, нечего, мол, зря тратиться на пышную свадьбу, лучше денежки отдать молодым. Но разве кто поддержит этакое? Человеку раз в жизни выпадает счастье. Ну, мало у них земли, ну, бедное хозяйство. Так разве они виноваты? Не выдавать же из-за этого дочь замуж по-цыгански! Ладно, пусть будет по-вашему, согласился он наконец. Пусть будет пышная свадьба, которая потом всю жизнь тяжким бременем лежит на плечах бедняка. Но разве крестьянин уже своим появлением на свет не обрек себя на то, чтобы весь век тянуть лямку?

Осенние работы закончились. Лишь на усадьбе у Хедеши да еще у двух или трех хозяев все еще не управились с молотьбой. Осеннее ненастье прогнало молотильщиков с гумна в ригу, где последние снопы приходилось выколачивать вручную, цепами.

Пишта почти все вечера проводил у Розки.

Столь частые посещения сына пришлись явно не по вкусу его матери.

— Смотри, как бы твоя нареченная не надоела тебе еще до свадьбы, — недовольно ворчала она.

За несколько дней до венчания, возвращаясь как-то поздним вечером домой, Пишта вдруг столкнулся в темноте с молоденькой девчонкой, что работала у Бенкё. Не успел он опомниться, как она сунула ему в руку записку и исчезла.

Почерк показался Пиште незнакомым. Во всяком случае, слова уж точно были какие-то необычные: «Мне нужно встретиться с тобой и поговорить, от этого зависит жизнь!»

Что могут значить слова «от этого зависит жизнь»? Господи, уж не стряслось ли какой беды с Маришкой?.. От этой догадки ему стало не по себе. Что, если она явится к нему и скажет, что ждет от него ребенка? Что станет он тогда делать? У него ребенок? От Маришки? Его охватило какое-то странное чувство: испуг и радость, смущение и гордость, покорность перед неизбежным и желание что-то немедленно предпринять. Все эти противоречивые чувства сплелись воедино, и нельзя было отделить одно от другого. Неужели не будет конца всем этим испытаниям?

А что, если муж уже знает о случившемся и теперь мучает, терзает бедную Маришку? Чего доброго, бьет!.. Чтобы сжить со свету!.. Иначе зачем ей писать, что от их свидания зависит жизнь? Подумать только, откуда она набралась таких мудреных слов?

Пишта вытянулся на своем ложе, устроенном в углу сеней, укрылся тулупом. Горящими глазами уставился он в темноту. Да, они ее избили! Изувечили, изверги… Да, да, били, и уже не одну ее… Вполне возможно, что Маришка и раньше писала именно об этом, хотела сообщить ему. А он ни разу к ней не пришел! О господи, если ты есть, почему не убережешь человека от неверного шага? Разве трудно это, ежели тебе известно все? Почему наставляешь на путь истинный, когда уже поздно и ничего не изменить?

Не изменить? Неужто не изменить? Поздно? Что значит поздно? Можно ведь и в церкви круто повернуть назад! Вот только Розку жалко. Ну а Маришку разве не жалко?

Пишта прислушивался к мерному дыханию спящих, к посапыванию и храпу отца. Самый подходящий момент тихонько встать, одеться и незаметно выскользнуть. Вывести коня из конюшни — и прочь! Но куда податься? Где, в какой щелине сможет он, подобно пауку-отшельнику, укрыться? Да и как можно сплести новую паутину, не распутав сперва старой, в которой безнадежно запутался? Беги не беги — паутина потянется за ним до самого что ни на есть далекого пристанища.

Что это за коварная таинственная сила, которая связывает человека по рукам и ногам? Где она таится и как называется? Если завтра пойти к Маришке и сказать ей: так, мол, и так… Нет, это невозможно!

У Пишты мороз пробежал по коже; пытаясь согреться, он плотней, с головой, завернулся в тулуп, только чтобы не видеть жуткой непроницаемой тьмы.

На следующий вечер Пишта подкрался к гумну Бенкё. Ему пришлось ждать долго, очень долго, приткнувшись к мокрому стогу сена. Время тянулось томительно. Да он и не торопил его. Как никогда, страшился он этой встречи, питая тайную надежду, что она не состоится.

Но Маришка пришла. Она торопилась и, словно притащив на себе тяжелую ношу, тут же поспешила ее сбросить с плеч, одним духом выпалив то, ради чего явилась:

— Пишта, уходи поскорей из села! Все бросай и уходи! Отец со своими дружками затевает недоброе. Я подслушала их разговор. Они собираются выдать тебя жандармам. Им доподлинно известно, что ты входил в отряд бетяров Шандора Рожи…

Торопливый, сбивчивый рассказ Маришки ошарашил Пишту. Голова у него пошла кругом.

— Ты только затем и звала меня? — спросил он, сам толком не понимая, облегчение или разочарование принесла ему эта весть.

— Разве мало? Коль не уйдешь сейчас же, завтра нагрянут жандармы и схватят тебя. Может, даже молодчики самого Радаи из Сегеда. — Помолчав немного, она снова принялась просить: — Уходи, Пишта! Нынче же вечером уходи, если ты не враг себе. Я знаю, отец ни перед чем не остановится, выполнит задуманное. У него слово твердое: сказано — сделано.

— Никуда я не уйду!..

Маришка удивленно замолчала, затем глухо проговорила:

— Понимаю, у тебя свадьба назначена на послезавтра.

— Да, назначена!.. — дерзко, с явным вызовом выпалил Пишта. Но тут же сам устыдился своей резкости и горячности.

Они молча стояли в двух шагах друг от друга, и ни один не сделал и шага навстречу, чтобы раздвинуть разделявшую их темноту. На гумне было тихо, только падали капли с торчавших из стога соломинок.

— Как знаешь, Пишта… — начала было Маришка, но запнулась, не решаясь произнести готовое сорваться слово «прощай».

— Ты больше ничего мне не скажешь?

— Ничего…

— Стало быть… — проговорил он и тоже запнулся.

— Я хотела еще сказать тебе, — прошептала Маришка чуть слышно, — что между нами все кончено навеки. Видать, разошлись наши стежки-дорожки. А ежели и случится повстречаться — куда ж денешься, в одном селе живем, — поздороваемся как старые знакомые. Но только не остановимся и словом не перекинемся… Желаю тебе счастья, Пишта…

Она говорила всхлипывая, ее душили слезы.

У Пишты тоже комок подкатил к горлу. «Вот так. Кончилась наша любовь. Неужто навсегда расстаемся? Будто ничего и не было». Пойдут они с Маришкой каждый своей дорогой. Как это она сказала: разошлись наши стежки-дорожки. Несколько лет тому назад, когда он, как затравленный зверь, бежал из села, не было ему так больно, как сейчас… Тогда внутренний голос ему подсказывал, что они еще встретятся, если останутся в живых. Ну, а теперь… Неужто жизнь так неумолима? Приходит время, и кто-то должен уйти…

— Если у тебя будет ребенок… — снова заговорила Маришка сквозь слезы, — приласкай его, ведь я не смогу этого сделать… своих я очень люблю… может, они будут счастливее меня…

Она не смогла больше говорить и, круто повернувшись, побежала к дому. Но, добежав до соседнего стога, Маришка обернулась и прокричала:

— Уходи отсюда, Пишта! Уходи из села! Боязно мне за тебя!

Маришка бежала по размытой дождем дорожке через все гумно, и вскоре ее поглотила темнота.

Пишта продолжал стоять один под осенним свинцовым небом. «Если у тебя будет ребенок…» В ушах все еще звучал ее дрожащий от слез голос. Вчера вечером он был почти уверен, что услышит от нее: «У нас будет ребенок…» Тогда ему пришлось бы сказать: «Приласкай его, ведь я не смогу этого сделать…» Нет, было бы совсем иначе. Мы оба смогли бы приласкать его…

Пишта поднял голову, надеясь увидеть в хмуром, затянутом тучами небе хоть какой-нибудь просвет. Шел дождь, мелкий, осенний. Несколько капель упало Пиште на лицо, он вытер их ладонью. Вокруг него громоздились мокрые немые стога, они походили на огромных нахохлившихся перелетных птиц, которые отбились от стаи.

Пишта пошел вдоль изгороди к своему дому.

Утром память воскресила совсем в ином свете прощальный разговор с Маришкой. Ее предостерегающие слова теперь не казались, как накануне, напрасными. Вот уж недаром говорится, утро вечера мудренее. Не то чтобы он вдруг испугался, нет, просто, поразмыслив трезво, отчетливее представил грозившую ему опасность. Пишта и думать не хотел о том, чтобы уйти из родного села. И не только из-за свадьбы. Его удерживало здесь сознание долга перед односельчанами. Когда Хедеши с пьяной оравой изгнал его из села, он оставил здесь только своих родителей, братьев и сестер да нескольких, нельзя сказать, чтоб уж очень закадычных, дружков. Теперь же ему пришлось бы покинуть людей, которые верят ему и надеются, что он им поможет. Нет, он не допустит, чтобы Хедеши снова выжил его из села.

Пишта понимал, что ему нельзя сидеть сложа руки и дожидаться, пока мирской старшина приведет жандармов или ищеек Радаи. Но что предпринять?

Сначала у него возникла было мысль пойти прямо к Хедеши и объясниться с ним начистоту. Любопытно, как поведет себя этот хваленый храбрец! Но, взвесив все, Пишта раздумал. Хотя большинство односельчан и настроено против Хедеши, однако он все еще держит село в руках, к тому же пользуется поддержкой властей.

Вдруг Пишта вспомнил о Дежери. Пожалуй, самое разумное пойти к нему и рассказать все как есть. Он же сам говорил, чтоб обращаться к нему, обещал помочь. Ну что ж, сейчас как раз такой случай, когда следует обратиться за помощью. Ведь, может, уже сегодня за ним явятся жандармы…

И Пишта, не откладывая, еще до полудня отправился в имение к барину Дежери.

«Барин Дежери…» — иначе Пишта не мог его назвать, и не просто по укоренившейся с незапамятных времен привычке, но выражая этим известную сдержанность и недоверчивость крестьянина. Пишта понимал, что человек этот не похож на других господ, которых он видел только издали и здороваясь с которыми снимал шапку, но тем не менее был насторожен. Других господ он считал уж и вовсе чужими, даже, пожалуй, почти чужеземцами, которые живут в неведомом и недоступном ему мире. Этот же сам сделал первый шаг к сближению. Для чего, непонятно. Интересно бы все-таки узнать, зачем ему это? И, желая оградить себя от любой неожиданности, Пишта заслонялся от него этим обращением «барин», как щитом, который держал перед собой для отражения удара…

— Ну здравствуй, здравствуй, с чем пришел? — спросил Дежери, дружелюбно глядя на него из-под густых нависших черных бровей.

Комкая в руке шапку, Пишта, не зная, с чего начать, стоял перед Дежери с таким же сконфуженным видом, как и в тот раз, когда впервые пришел сюда. Почему он заранее не обдумал все, что хотел сказать? Конечно, обо всех своих бедах он мог говорить, даже если бы его разбудили среди ночи, но теперь, стоя здесь, в этом красивом барском доме против сидящего в кресле барина, он вдруг представил себе, как его слова будут отскакивать от крашеных стен. И в самом деле, разве не кажутся они здесь, в этой обстановке, какой-то несуразностью, чем-то совсем ненужным и даже непристойным?.. С чего начать? С его истории с Маришкой?.. Нет, этим ничего не объяснишь… Ведь все началось гораздо раньше. Но разве это можно рассказать словами? Это можно только почувствовать… Ведь надо было бы рассказать о ночах, проведенных в степи, когда он, охраняя спящее стадо, глядел на необъятное звездное небо и вслушивался в темноту, в таинственные шорохи, наполнявшие степные просторы. Надо было рассказать и о старом Ференце да и о дедушке, обо всем, что тесно сплелось в единое целое и стало содержанием всей его жизни: о беспросветной нужде, о несбывшихся надеждах, которые он вынашивал с детства, о родной деревне и живущих там людях и еще о многом, многом другом.

— Ну что там с тобой приключилось? Какая беда?

— Да вроде беды нет, барин… Только и хорошего мало…

— Ну так чего ж ты? Давай выкладывай!

С трудом, краснея и запинаясь, поведал он Дежери о том, что случилось. Подробно рассказывать Пишта не стал, ограничился только тем, что Хедеши задумал изгнать его из села и грозит жандармами.

— Отчего это Хедеши так зол на тебя?

— Старая у нас с ним вражда…

— Из-за чего же?

— Сами знаете, барин, таких бедняков, как я, ни во что не ставят, презирают.

— Это еще не причина для вражды. Уж не провинился ли ты в чем перед ним?

— Разве только тем, что дочку его, Маришку, хотел взять себе в жены. Потому как мы с ней очень любили друг друга…

Поначалу Пишта скупо отвечал на вопросы Дежери, но постепенно он оживился и рассказал все по порядку, дойдя до того, как Хедеши с дружками поджег его дом. Пишта увлекся и едва не проговорился, что вместе с бетярами Шандора Рожи занимался разбоем. Но, спохватившись, замолчал. И без того у него было такое ощущение, будто он уж слишком открылся перед чужим, который хоть и хороший человек, но все-таки барин.

Дежери взволновала исповедь простого деревенского парня. Столько лет он жил рядом с этими людьми и так мало их знал! Ему и в голову не приходило глубже заглянуть к ним в душу. И уж конечно, он не представлял, какой сложной она окажется. Дежери даже страшновато стало, будто он заглянул в бездну.

— Ну, а теперь как же ты?

— Как? Вот женюсь. Завтра свадьба.

— Чего же еще нужно от тебя этому Хедеши?

— Сам не знаю. Видно, не хочет, чтобы жил я на белом свете. Такой уж он человек, недаром не любят его наши мужики. Корыстный он человек. Вот взять, к примеру, Харангошскую пустошь. Так про это люди говорят, будто он в этом деле заодно с господином управляющим. Ничего точно я про пустошь эту не знаю. Одно могу сказать: принадлежит она селу. А вот доказать, чтобы дело решилось в пользу села, пока не могу. Ловкие люди обманули когда-то наших дедов, и обманщиков нужно на чистую воду вывести. Все бумаги насчет этой самой пустоши пропали. Вот я и решил поспрошать наших, что они знают про эти земли. Собрать всю правду по крупице и добиться справедливого суда…

Пишта совсем позабыл, что он в барском доме, а не среди своих односельчан, и потому говорил внятно и уверенно. Ему казалось, что обращается он уже и не к барину Дежери, а к кому-то другому, кто горой стоит за мужицкую правду и справедливость.

Возможно, Пишта и не добавил ничего нового к тому, что поведал Дежери в свое первое посещение. Но сегодня его рассказ был гораздо убедительней. Почему? Трудно сказать. Видимо, много тут было причин. Только сегодня он говорил уверенно, страстно, глубоко убежденный в своей правоте, и Дежери не приходилось вытаскивать из него каждое слово.

«Какая трудная жизнь у этого парня! Одни лишения и невзгоды!» — подумал Дежери.

Он смотрел на Пишту со смешанным чувством удивления и восхищения.

— Я поговорю с Хедеши, — поднимаясь из-за письменного стола, сказал Дежери и добавил на прощание: — Постараюсь помочь, чем смогу…

Однако на этот раз он произнес свое обещание довольно неуверенно, не как в прошлый раз.

Пишта шагал по дороге в село. Почему-то снова он испытывал чувство неловкости от разговора с Дежери, как и в прошлый раз. Тогда он дал себе зарок не приходить сюда больше. Зачем же все-таки пришел? Зачем изливал душу перед этим человеком? Может, лучше было бы собрать односельчан и рассказать им все как есть: послушайте, люди добрые, вот что задумал учинить надо мной этот негодяй Хедеши! Ну да ладно! Сделанного не вернуть. Глядишь, и поможет барин Дежери.

Как только Пишта ушел, Дежери тотчас вызвал приказчика и велел ему послать кого-нибудь в село за Хедеши.

— Пусть явится немедленно! — распорядился Дежери. В тоне его было такое нетерпение, что, казалось, он хочет, чтобы этот рослый ражий мужик Хедеши уже стоял перед ним с повинной.

После обеда явился Хедеши. Он стоял у письменного стола, держа в руках шапку точно так же, как незадолго до него Пишта.

— Скажите-ка, любезный! — начал Дежери. — Известен ли вам Пишта Балог?

— Известен, ваша милость. — Хедеши настороженно поднял брови.

— Он приходил ко мне жаловаться, вы-де собираетесь прогнать его из села. Верно ли это?

— Я? Прогнать? Ей-богу, не думал о таком! А вот управа, это другое дело. Она точно отдаст разбойника жандармам. По нем виселица скучает, ваша милость, вот что.

— Как это прикажете понимать?

— Он был бетяром. Степным разбойником. Совершал набеги с шайкой Шандора Рожи.

— И это правда? — спросил ошеломленный Дежери, явно не веря ему.

— Все село знает. Любой может подтвердить. По селу ходят слухи, ваша милость, что-де вы помогаете ему в деле о Харангошской пустоши. Вот я и подумал, не следует ли предостеречь барина…

— В чем же я, любезный, ему помогаю?

— Бумаги отыскать помогаете. А в этих бумагах записано, будто Харангошская пустошь принадлежит селу…

— Кто же это вам сказал?.. Он сам?

— Так люди говорят. Каждый по-своему, кто так, кто этак. Но все твердят, будто ваша милость помогает ему в этом деле.

Дежери встал из-за стола, несколько раз прошелся по комнате, затем снова сел.

Глядя из-под мохнатых бровей, Хедеши пытливо следил за каждым его движением.

— Скажите честно, любезный! Харангошская пустошь на законных основаниях должна принадлежать селу?

— А то как же? По закону. Да у нас в селе любой это знает. Спросите…

— А если так, почему вы настроены против этого Балога?

— Потому как он разбойником был, разбойником и остался. А вышло так, что нам отказали отдать выгон в долгосрочную аренду. Нарушили уговор. А теперь этот… голодранец подстрекает народ против меня, будто это я подстроил так, чтобы не дали аренды. А ведь всякий знает и подтвердить может…

Хедеши выложил все это запальчиво, с негодованием и до того разошелся, что, казалось, не сможет остановиться. Но Дежери прервал его:

— Почему вы не отдали за него дочь? Они же любили друг друга.

Мирской старшина на мгновение опешил, он не ожидал такого вопроса. Неужто барин знает все? Чего он добивается, какое ему дело до всего этого? Не успел он сообразить что к чему, как Дежери задал новый вопрос:

— Этот парень в то время был бетяром?

— Нет. Он был подпаском.

— Так почему вы не отдали за него дочь?

— Ну как же… я считал, что моя дочь достойна лучшего. Я, барин, всю жизнь в поте лица трудился, гнул спину ради своей семьи, чтоб дом был полной чашей. Вот и не хотел, чтоб все мои труды пошли прахом. Он не пара ей. Потому, как говорится, всяк сверчок знай свой шесток. Каждому воздается по заслугам.

— А потом вы подожгли его дом. Верно? — спросил Дежери, защищая Пишту.

— Верно. Так ведь он мою дочь прямо со свадьбы к себе увел!..

— Должно быть, очень любила ваша дочь этого парня, если пошла за ним.

Хедеши не нашелся с ответом, он только в растерянности вертел головой. Его так и подмывало огрызнуться, сказать барину, чтоб оставил он их в покое, что он, Хедеши, отец и потому выдал дочь замуж за кого хотел. Это его дело, и пусть никто не сует свой нос куда не следует. Но сказать не сказал — боязно было.

— А вот насчет того, был ли он бетяром… Есть у вас доказательства? — снова спросил Дежери.

— Ну, люди так говорят… — пробормотал мирской старшина, уклоняясь от прямого ответа. Голос у него был виноватый. И в то же время он недоумевал: как это случилось, что ему приходится оправдываться?

— А если и правда был, то вы в том повинны. Нет ничего удивительного, если человек, чей дом спалили и кого изгнали из родной деревни, с отчаяния становится бетяром. Разве не так?

Припертый к стене, Хедеши молчал, словно воды в рот набрал. Ему очень хотелось сказать, что наглеца, посмевшего позариться на его дочь, он не только выгонит из села, но и сживет со свету, но Хедеши не стал перечить барину. Он подумал об угодье у Татарского вала. Ради такой вожделенной цели он готов был стерпеть еще не один оскорбительный для него вопрос. Пусть его милость, господин Дежери, потешится в свое удовольствие! Зато потом потешится он, мирской старшина Хедеши!

И после долгого и покорного молчания он лишь позволил сказать в свое оправдание:

— Это у него в крови, барин…

Дежери понял, что, сколько ни говори с этим мужиком, правды не узнаешь. Кто виноват? Как защитить парня? Уговаривать мирского старшину, чтоб оставил его в покое? Но ради Хедеши, ей-богу, не стоило тратить красноречия. Надо просто приказать, без обиняков — требую того-то и того-то! Дежери сдерживался, чтобы не накричать на Хедеши, который стоял перед ним смиренно, с подобострастным видом. Дежери кричал иногда на приказчика или на нерадивых батраков. Господи, как бы он сейчас одернул его: молчи, шельмец, не лги!

Поразмыслив, Дежери пришел к выводу, что, в сущности, в отношениях этих людей нет ничего необычного. И в том, что тут явно не обошлось без лжи, тоже нет ничего необычного. Но только кто из них врет: этот седеющий мужик? Или тот, молодой? Нет, не врет парень.

Дежери задал Хедеши еще несколько вопросов. И мирской старшина теперь уж стал врать без стеснения. Он явно старался говорить то, что, по его мнению, должно было понравиться барину.

Наконец Дежери надоело вести бесплодную беседу, он встал, давая понять, что разговор окончен.

— А парня этого не троньте. У него завтра свадьба. Пусть себе живет тихо и мирно.

— Ну, коли ваша милость велит… Учтем, значит, вашу волю и будем поступать как следует быть.

По тону Хедеши Дежери почувствовал, что мирской старшина и на этот раз кривит душой. Ох и шельмы эти мужики! Хитрят, лгут, наивными простачками прикидываются.

Хедеши продолжал стоять, явно чего-то ожидая. Потом медленно направился к двери. Снова остановился, комкая шапку и откашливаясь, негромко спросил:

— Прошу прощения, ваша милость, пособите нам насчет клина у Татарского вала.

— Попробую, может удастся, — без всякой охоты ответил Дежери. — Только насчет цены ничего не выйдет, цену сбавлять помещик не хочет. Я попробую еще раз переговорить с господином Вардаи.

Подойдя к окну, Дежери долго смотрел вслед уходящему Хедеши, на его саженные плечи, на чуть сутулую широкую спину. Хедеши твердо, размеренно шагал к проселку. Да, он чувствовал под ногами твердую почву!

Зачем Дежери пообещал ему поговорить с Вардаи? Станет ли он в самом деле разговаривать с ним? Что-то не хочется. Вдруг Дежери пришли на ум слова Хедеши о том, что в селе всякому известно о его, Дежери, намерении помочь крестьянам в их тяжбе с графом из-за Харангошской пустоши… Помогать этим напористым мужикам?.. А собственно, кому же еще, если не им, можно оказать подобную услугу?

На дворе грязь и слякоть. День сегодня унылый. Густой туман похож на стелющийся по земле дым из труб. Постепенно туман обволакивает и фигуру Хедеши. Сперва исчезла в тумане его голова в высокой шапке, затем плечи, широкая спина. Оставались видны только ноги в сапожищах, мерно месившие липкую грязь. На них столько грязи, что не каждому было бы по силам их подымать. Но эти крепкие ноги не только не остановились, даже шага не замедлили. Дежери вдруг показалось, что это его собственные ноги отяжелели от налипшей грязи, ему невольно захотелось стряхнуть эту грязь. «Этот здоровяк не станет стряхивать грязь с сапог, донесет ее до дому… все-таки хоть что-нибудь да принесет от меня, — подумал Дежери. — С паршивой овцы хоть шерсти клок!»

И оттого, что наградил себя таким нелестным сравнением, он кисло улыбнулся.


Перед крыльцом барского дома стояла запряженная волами колымага. Моросил мелкий дождь. Он был таким частым, что казалось, в воздухе висела кисея тумана. Почему же с мокрых воловьих спин стекали струйки, образуя грязные лужицы? Ведь дождя-то настоящего нет?

Батраки выносили из барского дома мебель и грузили ее на телегу. Зеркальный шкаф, резные стулья и стол выглядели нелепо на этой забрызганной грязью колымаге. Люди, выносившие вещи, как будто выполняли траурный обряд, так молчаливы и угрюмы были их лица. Кормилицу и ее дочь дворовые не любили, завидовали им и даже таили против них злобу. Они считали, что эти женщины незаслуженно пользуются барской благосклонностью и попали в хоромы лишь благодаря счастливому случаю.

Кормилица в глубокой печали стояла возле телеги; прижав к губам край передника, она с трудом сдерживала слезы.

— Не горюйте! — утешал ее один из батраков. — Чего вам? Хуже не будет. Заживете в достатке и довольстве, еще получше прежнего. Вам и работать самим не придется.

— Много ты смыслишь в таких делах!.. — возразила ему старуха, но тут же замолкла — то ли слезы говорить помешали, то ли дочь, которая дернула ее за рукав.

Девушка с безучастным видом стояла рядом с матерью, лишь лицо ее было бледным, а губы бескровными. Она равнодушно оглядывала грязный, неуютный двор, но ни разу не посмотрела на колымагу, ни на людей, которые грузили скарб. К барскому дому она повернулась чуть ли не спиной.

Дежери, стоя у окна на втором этаже, наблюдал, как грузят вещи. «До чего же канительная дворня! Мебели-то всего ничего!» Ему не терпелось поскорее спуститься вниз, сесть в коляску и укатить к Вардаи, но не хотелось выходить на крыльцо, пока колымага не съедет со двора. Рука тянулась к шпингалету, чтобы раскрыть окно и крикнуть тем внизу, чтоб поторапливались и не мешкали.

Отойдя от окна, Дежери несколько раз прошелся по комнате. Приходил конец терпению: ну просто невмоготу ему было смотреть на эту возню. Еще немного, и он, пожалуй, на них прикрикнет, если они все еще будут копаться.

Какая досада! И чего это няня все время прикладывает к губам передник? Может, это она подбивает дворовых тянуть волынку до бесконечности? А может, Шари?.. Нет, Шари не станет, а вот няня… Неужто надеется, что он передумает… Ну что ты будешь делать! Радовалась бы, что отпускают со службы, так щедро вознаградив…

Дежери с возрастающим нетерпением расхаживал из угла в угол и считал повороты. Пятнадцать… Эх, пусть будет двадцать… двадцать пять!.. Терпение его готово было лопнуть, он с трудом сдерживался, чтобы не подойти к окну, но все откладывал, надеясь дождаться такого момента, когда, посмотрев вниз, увидит двор опустевшим. Ему даже неприятно было бы видеть задок удаляющейся повозки. Сколько еще ждать? Там, у Вардаи, чего доброго, могут подумать, что он вообще не приедет…

У Вардаи… Мысленно он давно уже был там.

«Какой же, интересно, они купили себе дом, эти женщины? Однако что мне за дело! Какой хотели, такой и купили. По своему вкусу. Деньги, потраченные на покупку, я им возмещу! Надел в двадцать хольдов они получат. Что им от меня еще нужно? Небось не обижены!»

Терпение его истощилось. Подойдя к окну, он глянул вниз. В это время повозка тронулась с места и медленно покатилась. Кормилица с дочерью плелись следом, шлепая по грязи. Сесть в повозку они не захотели. Будут тащиться за колымагой пешком до самого села. «Сопровождают свой скарб, как покойника на кладбище. Что за люди!»

— Что за люди! — повторил он уже вслух, словно хотел этими словами распалить себя. Но чем дольше смотрел он вслед уныло бредущим по грязи женщинам, тем быстрее проходило его раздражение, уступая место тоске.

Тоскливое настроение не покинуло его, даже когда он сел в коляску и отправился в село.

Едва Дежери выехал на проселок, как увидел перед собой медленно тащившуюся повозку. Как это ему в голову не пришло, что он может их нагнать? Неужели ему никогда не избавиться от этих женщин? Первым побуждением его было повернуть назад, но он передумал, решив ехать дальше. Дежери настегивал лошадей, и они мчали во весь опор. Так, пожалуй, он еще никогда не ездил. Поравнявшись с повозкой, Дежери отвернулся, чтобы не видеть женщин, которые шли, низко опустив голову. А миновав их, он стал нахлестывать лошадей еще яростнее, словно опасался, как бы ленивые волы, тащившие повозку, не превратились в мгновение ока в крылатых коней и не опередили его…

Во дворе усадьбы Вардаи он увидел незнакомую, до самого верха забрызганную грязью карету. Должно быть, кто-то прибыл совсем недавно, так как лошадей еще не выпрягли.

— Чья карета? — спросил Дежери у подоспевшего к нему дворецкого.

— Его благородие господин Балог приехали из Сегеда…

— Не нужно, старина! — остановил он слугу, который подошел и хотел отвязать постромки. — Я вспомнил, у меня неотложные дела в селе. Наведаюсь попозже…

Развернув лошадей, Дежери уехал. Ему хотелось обернуться и крикнуть, чтобы из той кареты тоже не выпрягали лошадей, ведь и она вскоре укатит назад, в Сегед… Значит, инженер Балог все-таки явился? Ну что ж, ничего тут не поделаешь. Собственно, это обстоятельство не очень-то тревожило Дежери. Он был уверен, что карета Балога скорехонько выкатится отсюда.

Выехав из усадьбы, Дежери на минуту придержал лошадей, прикидывая, куда свернуть: направо или налево? На какое-то мгновение перед его мысленным взором промелькнула забрызганная грязью повозка, запряженная ленивыми волами, и он, резко натянув поводья, повернул лошадей влево. Что ж, он заедет к учителю сообщить, что дело с покупкой угодья у Татарского вала на мази. Не зря же он в последнее время зачастил в гости к Вардаи. Теперь-то его заступничество за крестьян непременно увенчается успехом. Пусть учитель Калмар услышит эту добрую весть от него самого и разнесет ее по всему селу.

А в барском доме Вардаи в гостиной верхних покоев сидели друг против друга Жужа и Лёринц.

— …Поймите же, это безумство! — миролюбиво уговаривал Балог жену, но слова его, несмотря на всю их мягкость и миролюбие, были ей нестерпимы.

— Я не могу ехать с вами и прошу вас понять это наконец.

— Объяснитесь. Почему не можете?

— Не вижу в моем возвращении никакого смысла. И для вас и для меня так будет лучше.

— А как же Петер? Вы что же, прикажете мне отречься от сына?

— Петер пока что нуждается в материнской заботе. Надеюсь, вы не станете это отрицать? А когда подрастет, сам решит…

Жужа не могла продолжать, мучительная боль за сына, который, повзрослев, окажется на перепутье, перед трудным выбором, сдавила ей горло.

Задыхаясь от волнения, Лёринц то вопрошал, то молил в отчаянии:

— Разве это возможно… Жужа? Подумайте, это же немыслимо!.. Как мне жить без вас? Опомнись, милая! Дорогая, подумай хорошенько!

Молчание в ответ на эту вспышку отчаяния говорило отнюдь не о сомнении или колебании, а, наоборот, о непреклонности, уже не нуждающейся ни в каком подтверждении, настолько она была определенной и жесткой. Балог почувствовал это и молча повернулся, чтобы уйти. В дверях остановился и сказал:

— Если вам когда-нибудь понадобится моя помощь, в жизни все случается, вы можете на меня рассчитывать, можете опять… — Ему хотелось закричать от невыносимой боли, осыпать Жужу упреками и проклятиями, но он сдержался и произнес только эти жалкие заискивающие слова. Прошло то время, когда у него было мужество нападать…

— Куда же вы, Лёринц? Не возвращаться же вам в город в такой поздний час?..

Немного помолчав, не без колебаний Балог произнес:

— Вы ведь знаете, у меня есть родственники в селе. Надеюсь их разыскать. Приютят на одну ночь…

Эти слова, рассчитанные на определенный эффект, тоже не возымели действия. Удар пришелся мимо цели и был воспринят Жужей, скорее, как желчный выпад. Если кого-либо он задел, так это его самого, к тому же он далеко не был уверен, что сможет устроиться на ночлег.

— Мне хотелось бы проститься с сыном… — проговорил он глухо, в голосе его слышны были подавленные слезы.

8

Природа пробуждалась необычайно бурно. Весна наступила рано и была дружной. Такой ранней весны давно никто не видывал. Бывали годы, когда после мягкой зимы, в день именин Жужи, можно было услышать пение разве что самой ранней птицы, полевого жаворонка, который возвещал близкую весну. Нынче же к этому времени уже зеленела молодая трава, устелив ярким ковром обочины дорог и придорожных канав. Снег в эту зиму выпал только к рождеству, точно по заказу. Он застелил землю белым искристым покрывалом, но вскоре этот тонкий покров растаял. Частые дожди орошали посевы и поля под паром. Стоило подуть легкому весеннему ветерку, и все подсыхало, а в погожие деньки солнце прогревало обильно пропитанную влагой землю. В лесах раньше, чем всегда, начали токовать тетерева, повсюду слышался призывный весенний рев зверей. В самой теплыни, в мягкой погоде таилась какая-то неизлитая, буйная сила, неукротимая страсть. В конце февраля грянула весенняя гроза. Над селом пролился ливень. На деревенских улицах и во дворах крестьянских усадеб стояли большие лужи. Подумать только, раскаты грома в феврале! Подобного не слыхивали, пожалуй, за последние полстолетия!

— Богатый урожай нынче уродится, — говорили простодушные крестьяне, наблюдая эти необычные явления природы. Но кое-кто предполагал и нечто из ряда вон выходящее и, делая загадочное и непроницаемое лицо, предрекал:

— Нынешний год будет особенным!.. Грянут большие события… Вот увидите…

Усатый Мешко неутомимо шнырял по селу, нашептывая последние новости. Его недолюбливали за то, что он льнул к Хедеши, во всем с ним соглашался и постоянно торчал у него в доме. Но тем не менее мужики охотно его слушали. Мягкая зима словно бы и людей смягчила, настроив их на мирный лад. Возможно, не в зиме было дело, не она явилась умиротворительницей, а общие интересы, но так по крайней мере казалось. Обитатели села, как всегда, жили надеждами, чего-то ждали, уповая на перемены к лучшему.

Клин у Татарского вала Вардаи решил-таки уступить крестьянам. В радужных мечтах крестьян этот клин разросся до размеров обширного угодья, чуть ли не целого земельного массива площадью с округ. На самом же деле он был невелик. Говорить о нем старались поменьше и не прикидывали, кому и сколько земли достанется. Но в глубине души даже самый что ни на есть бедный крестьянин лелеял мечту привязать своего коня к межевому колышку на этом поле. Каждый уповал на лучшую, счастливую долю, и тут между ними царило молчаливое согласие, полное единодушие.

Начни крестьяне заранее судить да рядить об этой земле, начни ее межевать, всеобщее согласие давно бы порушилось. Но дело в том, что клин у Татарского вала представлялся размечтавшимся крестьянам не угодьем в восемьсот или тысячу хольдов, а каким-то сказочным царством, где они вольны вбить межевые колья, как им вздумается. А то и вовсе не ставить никаких межевых знаков: пусть-де поле останется единой бескрайней равниной.

В зимнюю пору, коротая вечера в разговорах об этом клине, мужики обменивались скупыми словами. Но эти немногие слова звучали куда убедительнее веских доводов, которые приводились в ином прошении на целых десяти страницах.

Денег на угодье еще не было, но мужики уже знали, откуда их раздобудут.

Уверенность в том, что деньги найдутся, вселил в них Хедеши, который, когда однажды зашла речь о покупке клина, твердо заявил:

— Деньги на покупку земли раздобудем. Хоть из-под земли, а достанем!..

Ну конечно, из-под земли! Кто ж не знает, что в степи раскинулась Харангошская пустошь и посреди нее есть омут с колодцем, на дне которого колокол, а в колоколе — несметные богатства! Пустошь ведь по праву принадлежит общине, стало быть, и угодье будет закреплено за крестьянами по закону. Пишта Балог уже столько доказательств собрал! Они подтверждают, что права у крестьян бесспорные. А коли пустошь безраздельно принадлежит общине, то кому же должен достаться клад? Конечно, той же общине! Потому и дух — хранитель клада не допустил несправедливости и сокровища не попали в руки сиятельного графа. Извечное проклятие и магические заклинания уже утратили свою власть над сокровищами, и теперь можно поднять колокол со дна колодца, как только придут за ним те, кому они по праву принадлежат. Никому другому дух-хранитель не отдаст сокровищ.

А в колоколе том богатства несметные. Кому это не известно? Не то что клин у Татарского вала, а несколько таких угодий на них купить можно. И ждать уже недолго, всего до весны, когда сойдут вешние воды. А там можно будет и начать раскопки. Но чур, рыть только по ночам, как полагается искателям клада. Копать придется семь ночей кряду, и только на седьмую ночь они доберутся до колокола. Все старания кладоискателей, коли такие найдутся, открыть клад побыстрей, окажутся напрасными. Только семь ночей…

Кто сложил эту легенду? Скорей всего, никто; она родилась сама по себе, возможно, в зимние вечера от тепла жарко натопленной печи. Растет же сама по себе никем не посеянная трава у придорожной канавы. Кто-то услышал легенду, вставил свое словечко, другой подхватил обрывок недосказанного и досказал сам. Да мало ли еще как складывалась она, пока не превратилась в предание. С детства все знали эту легенду, как слова материнской колыбельной, которую слушали в запечном закутке.

Клад между собой на словах не делили, но мысленно всякий знал свою в нем долю. В последние годы, с тех пор как землекопы стали уходить из родного села на заработки, к концу зимы в их домах обычно начиналась подготовка к предстоящему сезону. Пали Берта, подрядчик и артельный староста, носился по селу, вербовал людей, сговаривался, на каких условиях станут они работать. В общем, поднималась суетня да беготня. В эту же весну никто не собирался на отхожий промысел. Никто не доставал из сарая заступы и кирки, чтобы отбить их и наточить, а если кое-кто и точил, то потихоньку от соседей, и совсем не потому, что собирался на отхожий промысел, а для того, чтобы отрыть на пустоши старый колодец с кладом.

Вот какие надежды пробуждал свежий, порой и по-зимнему хлесткий весенний ветер, врываясь на привольные стенные просторы ожидающей обновления Венгерской равнины.


Молодожены все еще жили в родительском доме, у Пишты. Здесь им было тесновато, как-никак тут и старики, и младшие братья с сестрами. Но до осени ничего, потерпеть можно. Только до осени, не дольше, потому что к тому времени и у них будет свой дом. Купят или построят новый где-нибудь на свободном клочке. И поселятся в нем уже не вдвоем, а втроем, так как Розка… Впрочем, тут особые пояснения не требуются. Розка ждала ребенка. Все шло как надо, еще в старину люди знали: если в первый брачный год не родится ребенок, стало быть, не подходят друг другу муж и жена и можно ставить крест на таком браке…

Нынешний год — високосный. А сегодня как раз последний день февраля. Особенный день, знаменательный. Кто двадцать девятого февраля посадит наседку на яйца — у того из каждого яйца вылупится цыпленок, кто в этот день смастерит люльку — у того ребенок родится в сорочке, везучий.

Вот и принялся Пишта мастерить колыбельку. В этот погожий ясный день солнце припекало изрядно, ни малейшего ветерка не ощущалось. Женщины занялись стиркой в сенях, а Пишта ушел во двор и пристроился со своей работой у крыльца. Доски он уже успел распилить и теперь собирался вытесать топором шипы. Редкостное сегодня утро. Сердце Пишты полнилось радостным ожиданием, он думал о судьбе своего ребенка. «Как-то сложится его жизнь? — вопрошал он себя. — Наверняка парень будет красивым да крепким. Розка — баба здоровая, ладная. Вон какие у нее бедра!» Вдруг, как набежавшая тучка заслоняет солнце, мимолетная мысль омрачила радость Пишты. «Приласкай его за меня…» — послышался ему голос Маришки, и радужное настроение сменилось щемящей тоской. Но быстро прошла тоска: весна на пороге, в такую пору облака быстро плывут мимо.

Со стороны гумна донесся какой-то неясный шум. Пишта прислушался, даже поднялся. Ему казалось, что стоя он лучше расслышит и определит, что там такое. С дальнего конца улицы все нарастал гул голосов. Что бы это могло быть? Уж не ребятишки ли это галдят, возвращаясь из школы? Но среди сплошного гула отчетливо различались главные выкрики. Они отнюдь не походили на детские.

Пишта выбежал на улицу и остановился у ворот.

От деревенской площади сюда, в его сторону, валила толпа. Теперь уже были отчетливее слышны возмущенные голоса, но разобрать, что кричали люди, было невозможно. В толпе он приметил кое-кого из знакомых. Впереди всех шествовал дед Шебештьен. Он заметно прихрамывал, но воинственно размахивал палкой, словно грозил самому небу. Пиште тут же припомнилось воскресное утро много лет назад и сам он верхом на лошади перед храмом, ожидающий появления на паперти прихожан и с ними Маришку. Так же валила толпа к сельской управе, а во главе толпы, вроде того, как сейчас дед Шебештьен, шел его дед, размахивая суковатой дубиной.

Из домов выбегали люди и присоединялись к шествию. Толпа разрасталась. И где только они взяли столько вил, заступов, кирок?

И тут он расслышал кем-то оброненные слова:

— Надо же, колокол откапывают!.. Не дадим клад…

Пишта стоял неподвижно, казалось, он врос в землю ногами. Не двинулся он, даже когда толпа поравнялась с его домом. Возле самых ворот люди на какую-то минуту остановились, будто направлялись именно сюда.

— Пишта! — прокричал дед Мишка надтреснутым старческим голосом и с такой натугой, точно хотел, чтобы его услышали на противоположном конце села. — На пустоши опять колодец отрывают. Слышь, что надумали?

— Хотят колокол увезти!..

— Задумали клад утащить!..

— Не дадим, люди добрые!

— Это наше, кровное!..

— Это наше по праву!.. Пустошь тоже наша!

Село огласилось яростными возгласами возмущения, в воздухе замелькали грозно поднятые кулаки, заступы, вилы.

Улучив момент, когда шум чуть поутих, дед Мишка, несмотря на свой сиплый голос, пронзительно крикнул:

— Пишта! Постоим за правду и справедливость! Идем с нами! Веди нас!

Вслед за призывом старика, как бы вторя ему, раздались крики из толпы:

— Не допустим, чтоб утащили клад!

— Люди! На пустошь!

— Не позволим отнять наше добро!

Пишта по-прежнему стоял с топором в руке, как выбежал на улицу, и молча глядел на бушевавшую возле самых ворот толпу. Ясно было, что народ шел прямо сюда, к нему, и теперь все ждут его слова. Необузданный порыв вдруг овладел Пиштой. Не помня себя он рванулся вперед и в следующее мгновение уже стоял во главе толпы, рядом с дедом Шебештьеном, и, как старик свою суковатую палку, так Пишта высоко поднял над головой свой топор. В следующее мгновенье раздался его призывный клич:

— Не дадим разграбить наше добро!..

Толпа тотчас пришла в движение и, захватывая все большее пространство, хлынула вдоль села, а там за околицу и дальше, к Харангошской пустоши. В руках у крестьян был уже целый частокол из заступов, кирок, вил, поблескивающих в лучах солнца. Они потрясали ими в воздухе.

И надо же было верить, что дух, охраняющий клад, никому не позволит добыть и взять себе эти сокровища, кроме них, крестьян? Как только в голову могло прийти такое? Но разве люди поверят, что все это сказки? Кто-то, проходя через пустошь, увидел, как дворовые люди графа опять там копают, ищут клад. Уж и волы стоят наготове, чтобы вытащить колокол из колодца.

Кто увидел, никого сейчас не интересовало. Этот кто-то поделился новостью с кем-то, стоявшим у калитки своего дома, вокруг него собралось послушать человек десять, а на следующей улице его окружили уже не меньше сотни любопытных…

Людей скапливалось все больше и больше, и по главной улице шла уже целая толпа. В это время из ворот сельской управы вышел Хедеши и с ним несколько человек. Людской поток подхватил их и тоже увлек за собой.

Впрочем, возможно, они пошли бы и сами, по своей воле. Вот Хедеши уже шагает рядом с Пиштой, выделяясь в толпе ладной, статной фигурой. Может, он даже не заметил, с кем идет бок о бок? Может, Пишта тоже не видит, кто шагает рядом с ним?

А в степи, на Харангошской пустоши, лемехи вспарывали уже зазеленевшую целину. Только что оттаявшую нетронутую целину легче всего поднимать именно в эту пору, когда она особенно рыхла и податлива от напитавшей ее влаги. Плугов, запряженных четверками волов, здесь оказалось не меньше десятка: пригнали сюда, на пустошь, можно сказать, целое стадо.

Толпа, дойдя до Харангошской пустоши, воочию могла убедиться, что никто никаких раскопок клада не ведет. И хотя люди увидели это собственными глазами, они продолжали двигаться вперед как одержимые.

— Не отдадим наше добро!

— Не позволим грабить наше кровное!

Возмущенные призывы раздавались то тут, то там, и никому в толпе эти слова не показались неуместными. Кому же, как не им, крестьянам, принадлежит эта пустошь? И кто посмел вспахать пастбище, поднять эти целинные земли?

Завидев разъяренную, орущую толпу с угрожающе поднятыми кирками, вилами, заступами, батраки из графского имения, побросав плуги и волов, в панике пустились наутек. Из толпы вдогонку им устремилась целая ватага деревенских парней. Среди батраков оказался один пожилой, он не мог быстро бежать и, заметно отстав от других, отчаянно кричал вслед бегущим, чтобы не оставляли его. Преследователи, смекнув, что им все равно не догнать остальных, устремились к отставшему. Первым его настиг Шани Бадьо и с такой силой хватил киркой по голове, что несчастный тут же рухнул наземь. Остальные набросились на волов и плуги. Несколько волов закололи вилами, а с уцелевших сняли ярмо и погнали в село. Плуги в считанные минуты были разобраны по частям, искорежены и поломаны, словно крестьяне всю жизнь только этим и занимались. Их охватила какая-то страсть разрушения — ломать, крушить, уничтожать все, что попадется под руку. Шани Бадьо, одержимый жаждой мщения, примчался к своим, оставив на земле распростертое тело старого батрака. С налитыми кровью глазами он озирался вокруг, как бы отыскивая, что еще можно уничтожить? И, не найдя вблизи ничего, достойного внимания, пустился вслед за волами и, настигнув последнего, с размаху вспорол ему киркой брюхо.

Раненое животное взревело от боли, но, едва передвигая ноги, продолжало идти за остальными.

Когда уже нечего было крушить и уничтожать, люди продолжали метать злые взгляды по сторонам, теперь уже готовые броситься друг на друга. Вокруг, куда ни кинь взор, зеленело пастбище. Молодая трава ласкала взор своей яркой нежной краской. Глубокие черные борозды, проведенные плугом на бархатном зеленом лугу, казались зияющими ранами на брюхе вола. Невдалеке, в низине, поблескивало в лучах солнца неглубокое родниковое озерцо. Где-то на дне его обмелевшего омута, должно быть, и притаился старый колодец. А что, если сейчас взять да откопать колодец? Перво-наперво вычерпать всю воду и вытащить колокол с заветным кладом.

Налетел свежий ветерок. Покрылась рябью зеркальная гладь мелководного озера. Наклонился к озеру, к самой его средине, прибрежный тростник, точно указывал законным наследникам клада расположение скрытого под водой волшебного колодца.

Люди стояли на берегу, растерянно переминаясь с ноги на ногу и беспомощно озираясь, не зная, как им поступить, с чего начать? Вот он рядом, заветный клад, который так долго владел всеми их помыслами. Теперь он принадлежит им и пустошь тоже… Что же делать?..

Сильнее стало припекать солнце. Степь вдали словно загорелась — это курился над ней пар. Если прислушаться, казалось, тихонько шуршит, вылезая из земли, растущая трава.

Мужики повернули в село. Человек пятьдесят во главе с Пиштой остались в степи охранять пустошь. Собственно, они и сами-то не очень хорошо представляли, чего хотят добиться и зачем остаются здесь. Просто, видимо, думали самим своим присутствием подтвердить, что это степное угодье они отныне считают своим неотъемлемым достоянием и готовы за него постоять, если кто-то вздумает прогнать их отсюда. Раз они теперь здесь, стало быть, заветные мечты их сбудутся. Возможно, сами власти признают справедливость их требований. Придут, увидят крестьян здесь, на их исконных землях, и признают за ними право на эти земли.

Трудно сказать, о чем они думали. Сидели на солнышке, грелись, ждали чего-то. Время от времени поглядывали в сторону усадьбы графов Вайнштейнов, видимо желая убедиться, нет ли чего подозрительного.

Во второй половине дня из села пришли женщины и дети, принесли корзины с едой. Бунтари встретили их восторженными возгласами и на радостях основательно подкрепились, отметив столь знаменательное событие. Вина было вдосталь: домашние прислали полные кувшины.

Когда женщины и дети ушли в село, мужикам стало как-то не по себе, и они принялись усердно прикладываться к кувшинам. Кое у кого из них возникла мысль, не совершить ли набег на графскую усадьбу? Но додумать ее до конца они так и не успели. Неожиданно на дороге появились жандармы. Они двигались верхом от графской усадьбы к Харангошской пустоши. Каски с двуглавым австрийским орлом блестели в лучах послеполуденного солнца. Жандармов было не два, не три и даже не десять, а намного больше. Чего им здесь надо? Ведь они скачут сюда, это совершенно очевидно.

Вдруг жандармы, выстроившись цепью, стали окружать бунтарей, обходя их с флангов. Крестьяне едва успели сообразить, в чем дело, как кольцо вокруг них сомкнулось и раздался грозный окрик:

— Сдавайтесь подобру-поздорову, коль дорожите своей шкурой!

А почему, собственно, они должны сдаваться? Что они такого сделали?

Кольцо все больше сжималось, жандармы подходили ближе и ближе. Уже отчетливо слышалось фырканье разгоряченных коней. Предложение сдаться офицер повторил еще раз.

Тут раздался зычный голос Пишты.

— Братья! За мной! Круши кровососов!

Ватага бунтарей, схватив кирки, заступы, вилы, ринулась на жандармов, чтобы с боем пробиться сквозь кольцо окружения. Вначале жандармы отбивались саблями, потом пустили в ход пистолеты. Послышались стоны раненых, предсмертные вопли людей, ржание коней.

Заходящее солнце, прощаясь с этим днем, еще раз перед закатом взглянуло на поле боя и залило его своими словно обагренными людской кровью лучами. Оно стало невольным свидетелем короткой кровопролитной расправы.


В гостиной собралось все семейство Вардаи. Мрачные взгляды присутствовавших были обращены к Дежери. Молча, с опущенной головой ходил он взад-вперед по комнате.

— Я уверяю тебя, Ласло, — обратился к нему хозяин дома, — это величайшая глупость, поверь мне. В том, что случилось, нет твоей вины.

Дежери остановился, точно получил неожиданный удар в спину.

— Не переубеждай меня. Во всем виноват только я!

— Вздор, вздор, поверь мне! Откуда у тебя такая щепетильность? Не понимаю, какое ты имеешь отношение к этому побоищу? — вопрошал Вардаи.

— Не свяжись я с продажей угодья у Татарского вала, ничего подобного бы не случилось.

— Выходит, я тоже виноват? Ведь я собирался продать крестьянам этот клин. Значит, и я должен себя за это казнить?

— Ты — совсем другое дело.

— Но ты же хотел им добра! Разве не так?

— Я вступил в игру, правила которой мне совсем незнакомы. Мне казалось, я хорошо знаю правы своих партнеров по игре, а на деле вот что вышло… я глубоко ошибался…

— Право же, Ласло! Нельзя быть таким несправедливым к себе, — перебила его Жужа.

— Я потерпел жестокое поражение… По моей вине загублено столько жизней и…

— Вы ни в чем не виноваты! Вас никто ни в чем не может упрекнуть! — восклицала Жужа.

— Зато я сам себя считаю виновным. И никогда не смогу себе этого простить, никогда не смогу найти оправдание!

— Ну как же так! — сделала новую попытку возразить ему Жужа и, едва не расплакавшись, беспомощно махнула рукой. — У меня просто все это не укладывается в голове…

— Несколько месяцев назад этот парень, Пишта Балог, приходил ко мне. Просил заступиться за него, защитить от притеснений мирского старшины. Беседуя с ним, я уже тогда понял, что тут не все чисто, что с ним хотят расправиться. И несмотря на это, я не попытался что-либо предпринять. Хедеши уверял, что этот парень был бетяром, а посему его нужно выдать жандармам, и, кроме того, он-де возмущает народ, подстрекает голытьбу к бунту. Однако я попытался заступиться за него. Тогда оба они, Хедеши и Балог, представлялись мне смертельными врагами. А сейчас, во время этих кошмарных событий, они оказались рядом, выступили заодно. Как прикажете это понимать, как во всем разобраться?

— В том-то и дело! — воскликнул Вардаи. — Мог ли ты предвидеть, что история примет такой оборот? Не станешь же ты утверждать, что подбивал мужиков на бунт?

— Бывает и невольное соучастие в преступлении…

— Соучастие! Ты что же, собираешься обвинить себя в причастности к бунту? Так, что ли? Прости, это нелепо.

— Я способствовал тому, чтобы крестьяне приобрели землю у Татарского вала. Стало быть, я разжигал у них жажду приобретательства. Не будь этой ненасытной жажды владения землей, не разыгралась бы трагедия.

— Ты ведь хотел как лучше…

— Да, конечно, я хотел как лучше…

Дежери проговорил это совсем упавшим голосом. Создавалось впечатление, что его возбуждение уже спало и он готов успокоиться, примириться со случившимся. И только Жужа уловила в его упавшем голосе безысходное отчаяние и мучительные угрызения совести.

— Побудьте с нами еще, Ласло, — проговорила она дрогнувшим голосом, увидев, что Дежери собрался уходить.

— Пусть себе идет, — возразил Вардаи. — После всего случившегося ему следует хорошенько выспаться. Утро вечера мудренее. Завтра наверняка эти события представятся ему в ином свете.

— Да… Мне кажется… так будет лучше. Я пойду… прощайте…

Был прохладный весенний вечер. Удивительно пах по-весеннему звенящий воздух. Он был каким-то пронзительно-свежим. У Дежери даже дух захватило, как это бывает с человеком, который впервые после болезни покинул затхлое помещение…


На следующее утро Пишту Балога, как главного подстрекателя и зачинщика бунта, а также как скрывавшегося от правосудия бетяра, и еще нескольких крестьян отправили в Сегед. Арестованных бунтовщиков сопровождали жены и ребятишки. Громко рыдая, шли они рядом с конвоем. Шла и Розка, с распущенными волосами, с лицом, мокрым от слез. За околицей все стали постепенно отставать, и только Розка все шла и шла, с трудом переставляя ноги. Когда и она начала отставать, Пишта, заметив это, обернулся и крикнул:

— Сходи к барину Дежери. Он поможет…

— Он уже тебе ничем не поможет, — злорадно процедил сквозь зубы один из жандармов. — Небось уж укатил куда-нибудь с дочерью господина Вардаи…

«Так, значит, уехал… — подумал Пишта и поморщился от сильной боли в голове. — Да и с чего я взял, будто Дежери станет за меня заступаться? Барское ли это дело? А вот Хедеши, этот теперь злорадствует: дождался-таки своего часа. Довелось ему увидеть, как ведут меня под конвоем жандармы… Что станется теперь с Розкой? — При этой мысли Пишта почувствовал щемящую боль в сердце. — Хорошо хоть не одна будет. Может, сын родится…»

Тяжкие мысли роились у него в голове, а в сердце клокотал гнев.

В стороне от дороги показалась Харангошская пустошь. Пишта посмотрел на нее, и сердце его, только что клокотавшее гневом, вдруг замерло от радости. Уж не заветный ли колокол волокут волы? Но тут же радость сменилась отчаянием. Нет, они тащат двухлемешный плуг. На Харангошской пустоши снова пашут, как и вчера утром, точно никто не крушил, не корежил эти самые плуги. Ишь как спешат распахать пастбище! Неужто к осени засеют пшеницей? И не будет больше в степи пастушьего ночлега, не будет ни старшего пастуха, ни подпасков, которые в летние тихие ночи с трепетом в душе станут прислушиваться к таинственным звукам, долетающим со стороны затерявшегося в камышах озерка.

Но горе тому, кто услышит звон заколдованного колокола, доносящийся со дна омута. Тот, кто услышит зловещий колокольный звон, непременно погибнет… если, конечно, этот звон не окажется хриплым криком выпи…

Пьяный дождь