Колокол в колодце. Пьяный дождь — страница 6 из 70

м ничего, что уже свершилось, нельзя начать заново!

— Вы собираетесь сегодня вернуться в Пешт? — негромко спрашивает у меня кто-то.

Это Пишта Вирагош, мой и Гезы давнишний приятель; когда-то он был художником, а может, и по сей день остался им, но вот уже несколько лет он работает в министерстве.

— Да.

— У вас в машине не найдется свободного местечка? — В выражении его лица, в голосе чувствуется торжественная скорбь, словно он не просто поинтересовался, есть ли свободное место в попутной машине, а произносит заученные слова, выражая свое соболезнование. Возможно, он и сам замечает эту неуместную елейность. — Несчастный Геза. Никто не мог предположить, что все кончится так трагически. Даже ты, не правда ли?

— О ком ты хлопочешь?

— Надо бы подвезти Лили Варнаи. Видишь ли, мы сейчас не едем в Пешт. Завтра открывается выставка в Мишкольце, — несколько смущенно, в каком-то замешательстве говорит он. Явно врет. — Хорошо, если бы вы захватили ее с собой…

— У нас нет свободного места!

Неприветливый, чуть ли не грубый тон и мой отказ привели его в еще большее замешательство, он совсем смутился.

— Извини за беспокойство…

Чуть в стороне от траурной толпы, словно отверженная, стоит Лили Варнаи. В строгом черном костюме. Эту женщину никак нельзя назвать красивой. Не понимаю, что находят в ней мужчины. Они так и пожирают ее глазами. Неправильные черты лица — слишком большой рот, широко поставленные глаза, курносый, чуть вздернутый нос — придают ей несколько вызывающий вид. Даже здесь, на кладбище, в столь горестный час. Но вряд ли она повинна в этом, ибо весь ее внешний облик, скорбная фигура, скорее, выражают трепетную мольбу о прощении. Кажется, что вся она поглощена мучительной внутренней борьбой. Кричащее противоречие между чертами лица и трепетной, взывающей о помощи скорбной позой поразительно. Что-то трогательное есть в ее удрученности и печали и вызывает сочувствие, жалость.

Никто не нарушает торжественной тишины. Лишь где-то далеко в поле монотонно рокочет трактор. Пашут. За кладбищем, на каменистой проселочной дороге, стоят плоские повозки. Четыре, пять, шесть. На повозках — ящики с виноградом. Сбор урожая подходит к концу, но кое-где спелые гроздья еще висят на виноградных лозах. Погребальный обряд совершен, и ничего кощунственного не было бы в том, что собравшиеся здесь люди отправились бы в обратный путь. Автомашины — их прибыло около десяти, преимущественно из Пешта — прижались к обочине проселка, к самому рву, окаймлявшему кладбище; они не мешают движению. А повозки все-таки не трогаются с места. Они застыли, выстроившись в ряд, воздавая последние почести.

И неожиданно в тишине раздается песнопение. Это крестьяне поют древний погребальный псалом:

Мы так на тебя уповали,

Надежды свои возлагали…

Деревенские жители и прибывшие на похороны горожане, толпившиеся вокруг могилы, слились в одну сплошную массу. И все же кажется, будто между ними проходит какая-то невидимая, разделяющая их линия. Правда, по одежде уже не очень-то отличишь деревенского жителя от столичного. Но лица у крестьян совсем другие, они точно высечены из каменной глыбы. На их лицах запечатлены глубокая скорбь и печаль. Если бы я производил сейчас киносъемки, то не нужна была бы никакая режиссура — я просто снял бы все как есть, и в одном этом кадре, как в фокусе, запечатлел бы человеческую трагедию.

Всевышний, ты был нашим прибежищем…

Слышится гул псалма. Начали крестьяне; они запевают. Прощальное письмо Гезы состояло всего лишь из одной лаконичной фразы: «Похороните меня дома, без попа». Его воля исполнена: обошлось без священника, без церковного погребального обряда, да и этого песнопения никто не ждал. Внезапно зазвучавшие голоса как бы демонстрировали стихийный протест. По чьей инициативе? Зачем? Против кого? Ради кого? Когда крестьяне поют хором без кантора и без сопровождения органа, то обычно сначала запевающий старческим дребезжащим голосом читает строфы псалма. Но на этот раз песнопение подхватили сразу все. Оно быстро нарастало, как стена, возводимая в целях обороны. Обороны ли? Скорее, для нападения из укрытия на осаждающих. В псалме явственно слышатся нотки негодования, гневный укор, словно деревня требовала вернуть ей утраченного, безвременно почившего сына. А что она надеется обрести в нем вновь? И кто должен вернуть его ей?

Поют одни крестьяне. Да и то не все.

Когда еще не было ни гор…

Я знаю здесь всех — пожалуй, смогу даже назвать по именам. Чуть ли не целый год прожил я в этой деревне. Правда, с тех пор прошло пятнадцать, а то и все шестнадцать лет; многих уже не стало, они ушли безвозвратно, остальные постарели. И все же у меня такое чувство, будто вокруг те же самые лица, те же дружелюбные, приветливые взоры устремлены на меня. Я не узнаю лишь того русоволосого мужчину лет тридцати пяти, с крутым подбородком, что стоит рядом с секретарем местной партийной организации Габором Йенеи. То, как он держится, отличает его от других. В его поведении чувствуется протест.

Тетушка Балла — худенькая, сморщенная старушка с согбенной спиной — поникла у надгробия, словно безысходное горе совсем придавило ее. Она уже не плачет, во всяком случае слез не видно. Она прижала к старческим губам носовой платок и молча, в каком-то оцепенении уставилась на могилу.

Ее поддерживает моя дочь Марта, она гладит ей руку, плечо и шепотом утешает. Дядюшка Балла даже сейчас держится прямо; на его жидких, совсем белых волосах печально поблескивают лучи осеннего солнца. Со священником он в ссоре, с богом не знается. «С богом я незнаком, — говорит он, — а потому не могу быть с ним в ссоре». Лет тридцать, не меньше, он не ходит в церковь, но теперь вместе с другими поет псалом.

Когда еще не были сотворены ни небо, ни земля…

Рядом с ним угрюмо, склонив непокрытую голову, стоит его второй сын, Шандор, младший брат Гезы. И у него уже седина пробивается в волосах. Неужели мы так постарели? Я вспоминаю, каким он был шестнадцать лет назад: молодым, сильным, веселым. Он всегда улыбался, и когда обнажал свои крепкие желтовато-белые зубы, то казалось, что ими он способен раскусить земной шар. Своего старшего брата Гезу он очень любил и относился к нему с той снисходительной доброжелательностью, какую обычно проявляют к более слабому. Если Геза, случалось, выйдет в поле и возьмет в руки косу, он непременно отберет ее у него. «Это тебе не кисточка! Ступай лучше малюй», — скажет он сквозь смех, закрывая глаза и запрокидывая голову, как обычно делал, когда смеялся.

Сейчас и он поет.

Ты всемогущим был и есть таков

И им останешься во веки веков…

Мой взгляд снова останавливается на Лили Варнаи. Вот на ее белокурые волосы, собранные в пучок, упали лучи заходящего за вершину Надьхедеш солнца. Не ласковые это лучи; скорее холодные, отталкивающие, разящие, как стрела. Сейчас эта женщина скорбит в полном одиночестве, сиротливо, словно отверженная. Мне даже показалось, что с того момента, как запели псалом, люди, стоявшие поближе к ней, заметно отодвинулись в сторону. Она стоит робкая, беспомощная, как бы прося пощады. Слова псалма обрушиваются на нее, как камни. Она с мольбой смотрит на могилу, словно ожидая оттуда заступничества…

— Ладно, так и быть, подвезем! — соглашаюсь я и тяну за рукав Пишту Вирагоша. — Только я никак не возьму в толк, зачем тебе понадобилось тащить ее сюда, чтобы потом бросить!

— Пойми же…

— Ладно, подвезем! — перебиваю я, не желая слушать его оправданий.

— Спасибо, — смущенно бормочет он, пробираясь бочком в сторону.

Стоявшие за кладбищем подводы уже двинулись по каменистой дороге к селу. С поля, подернутого мглистой дымкой, все еще доносится неумолчное гудение трактора. Заработали моторы автомашин; набрав скорость, машины устремляются вперед. Оставшиеся еще у могилы люди не спеша расходятся, покидают кладбище.

— Вы, надеюсь, заночуете? — спрашивает Шандор, подходя к нам.

— Нет. Сегодня же нам надо вернуться.

— Непременно сегодня?

— Да. У меня съемки.

Мы тоже молча двинулись. Впереди понуро бредет тетушка Балла. С одной стороны ее поддерживает Марта, с другой — жена Шандора. Они даже не поддерживают, а как бы бережно несут на руках худенькую старушку, словно играют в игру «аисты несут своего птенца». Дядюшка Балла, сгорбившись, шагает следом за нами, теперь у него уже не такая выправка, какая была, когда он стоял у могилы сына. Смерть сына тяжким бременем легла на плечи старика, пригнула его к земле.

— Кто затеял, — спрашиваю я у Шандора, — пение псалма?

— Не знаю. Насчет псалма никто не уговаривался. Мы выполнили волю Гезы. Даже священника не пригласили…

— Знаю. Но как же все-таки получилось?

Шандор пожимает плечами. Затуманенным взглядом смотрит на родителей.

— Больше всего жаль стариков… Мать убита горем, — говорит он. И немного погодя добавляет: — У могилы не принято ругаться. Вот мы и запели…

— Не все пели.

Ко мне подходит Габор Йенеи.

— Вы долго пробудете здесь?

— Сейчас уезжаем в Пешт.

— А мне так хотелось потолковать с тобой.

— Приходи к Шандору.

Он что-то невнятно бормочет, но потом уже громко добавляет:

— Тогда придется в другой раз. Когда еще-то приедешь? — И, не дожидаясь ответа, присоединяется к толпе идущих мимо людей.

— Вы что, не ладите с ним? — спрашиваю я у Шандора.

— Небось он тоже не пел, ведь правда?! — восклицает Шандор с горькой, почти едкой иронией в голосе.

Вот уже и село. Мы идем по главной улице. Главной ее здесь считают потому, что она замощена щебнем и проходит через все село. На ней расположены сельсовет, почта и церковь. Как быстро растет подросток, неизвестно когда успевший стать долговязым, так вытянулась и эта улица. Сколько здесь новых домов! В сторону гор вырос целый квартал. За минувшие пятнадцать лет я часто наведывался сюда: не проходило года, чтобы я хоть раз не погостил здесь денек-другой, а иногда приезжал и чаще. И не мог не обратить внимания на строящиеся дома. Наверняка видел их. Почему же сейчас они вдруг встали передо мной огромным массивом, как нечто доселе невиданное, и так преобразили в моих глазах облик всего села? Возможно, такое впечатление складывается в связи с тем, что ты навсегда прощаешься со всем этим и сознаешь: теперь ты уже здесь чужой!