Люди, идущие с кладбища, вытянувшись в длинную цепочку, разбиваются на группы и медленно рассеиваются, как дым очагов над домами в наступающих сумерках. Открываются, хлопают калитки: то в одну, то в другую заходит по нескольку человек. С противоположной стороны по главной улице гонят стадо. Хотя лето было засушливым и осень стоит сухая, коров все же выгоняют на выгоревшие луга. Понуро бредут они домой, из-под копыт поднимается пыль. Некоторые останавливаются и жалобно мычат, словно оплакивают что-то. А с поля по-прежнему доносится рокот трактора, он слышен даже здесь, в селе.
Дом Балла, добротный, опрятный, стоит посреди села. И в прежние времена он считался благоустроенным, вполне современным. Позже к фасаду, выходящему на улицу, пристроили еще одну просторную комнату, для Гезы, где бы он мог жить и работать, когда приезжал погостить домой.
Мы сидим в его комнате. Стены сплошь увешаны картинами Гезы: небольшие этюды, написанные здесь, в родных краях. Преимущественно пейзажи. Пологие склоны и подножие горы Надьхедеш, с белыми сочными пятнами винных погребов. Село на фоне синевато-бурого горного кряжа. Несколько акварелей. Они тоже выполнены в характерной для него манере: густые, смелые мазки, которые приобретают смысл не сами по себе, а в контрастном сочетании с другими мазками.
Внезапное волнение охватило меня. Я встал. В углу на мольберте я увидел неоконченное полотно: кладбище, сельское кладбище, и за ним высятся дома нового квартала. Даже в неоконченном виде картина поражала: казалось, это была исповедь отчаявшегося человека. Или мне только так представлялось? Сейчас, сию минуту? Под влиянием горестного напряжения последних часов? В трепетном волнении я снова и снова смотрю на полотно: старое кладбище, с перекосившимися надгробиями, осевшими могилами, а на заднем плане, как бы фон картины, — новые дома… Да, да! Это полотно — обобщение страстной полемики, оно выражает изумительное по красоте, до боли искреннее признание.
Янчи, жених или ухажер Марты, вместе со мной разглядывающий картину, тихо замечает:
— Пожалуй, это полотно могло бы стать его лучшей картиной. Правда ведь, дядя Бела?
Входит Шандор с кувшином вина и стаканами, ставит все на стол.
— Когда он писал ее? — спрашиваю я, указывая на картину.
— В тот самый день, когда вечером уехал в Пешт. Весь день работал, с самого утра. Даже из комнаты ни разу не вышел. Только под вечер, когда сказал, что уезжает. — Шандор наполняет стаканы вином.
— Мне придется воздержаться. Я за рулем.
— Я сама поведу, — говорит Марта, только что вошедшая в комнату, и кивает Янчи, чтобы тот вышел.
Я не возражаю.
Мы пьем. С жадностью, залпом, я осушаю целый стакан. Терпкое прохладное вино приятно. Оно как бы растворяет комок, застрявший в горле, смягчает щемящую боль в груди.
Шандор наливает еще.
— А когда ты разговаривал с ним в последний раз?
— Накануне его отъезда домой. Впрочем, пожалуй, в тот же день. Во вторник.
Как-то так получилось, что мы с Гезой уже несколько месяцев не виделись. Утром он позвонил на студию и попросил срочно позвать меня к телефону. Я находился в съемочном павильоне и поэтому велел передать, что через час позвоню ему сам, пусть он только скажет, где я смогу его найти. Мой коллега, говоривший с ним по телефону, вскоре вернулся и сказал:
— Товарищ Балла настойчиво просит вас подойти к телефону именно сейчас.
— Мне бы хотелось встретиться с тобой! — услышал я глухой, немного хрипловатый голос Гезы.
— Приходи к нам ужинать.
— Мне нужно сейчас же поговорить с тобой. — Я почувствовал в его голосе лихорадочное возбуждение и несвойственную ему требовательность, похожую, скорее, на мольбу.
Съемку легкой вставной сценки-пассажа я поручил провести Дюри Принцу, первому ассистенту. К тому же она у меня не получалась, наверно потому, что не нравилась, из-за нее я уже ненавидел весь фильм. Вышло опять так, как у меня уже не раз бывало: приступал к съемкам с приподнятым настроением — мол, вот уж на этот раз получится настоящий фильм, в нем я снова обрету себя. И я испытывал то приятное волнение, какое охватывает человека, когда он по-настоящему увлечен. Но уже на четвертый или пятый день творческий огонь во мне затухал, настроение падало. Все начинало казаться неудачным, никчемным, безотрадно будничным, устарелым, тысячу раз повторенным. И сценарий, и мои собственные замыслы казались мне бездарным ремесленничеством, халтурой. Сейчас я даже обрадовался благовидному предлогу уйти отсюда, уйти от самообмана и обмана других.
Мы встретились в кафе-эспрессо «Кармен».
Он сидел в углу за маленьким столиком; перед ним стояла пустая коньячная рюмка. В небольшом зале кафе оказалось на удивление мало посетителей, и именно поэтому оно выглядело сейчас отнюдь не тесным, как обычно, когда слишком переполнено, а, скорее, даже просторным. Слышалась негромкая камерная музыка. Аромат свежего черного кофе, легкий табачный дымок, лучезарный свет осеннего солнца, озарявшего сквозь окна помещение, приветливые, невымученные улыбки официанток — все это создавало какую-то приятную, умиротворяющую атмосферу. Я не люблю ходить в эспрессо. Возможно, я консерватор, но меня не привлекает современная романтика больших городов, приправленная табачным дымом и удушливым запахом испарений разгоряченных человеческих тел. Однако здесь я чувствовал себя спокойно — было как-то по-домашнему уютно.
Сначала мне показалось, что именно поэтому я вижу Гезу не таким, каким ожидал встретить, судя по телефонному разговору. Но стоило ему спросить меня со знакомой, чуть насмешливой улыбкой: «Должно быть, я причинил венгерскому киноискусству непоправимый вред, прервав твое творческое вдохновение?» — как тотчас же наш разговор вошел в привычную колею.
— Какая по счету? — поинтересовался я, указывая на коньячную рюмку.
— И ты о том же! Я не принял приглашения на ужин лишь для того, чтобы избежать психотерапии большой Марты. (Большой Мартой он называл мою жену.) Правда, что маленькая Марта выходит замуж?
— Замуж? Это еще не скоро! Сначала пусть окончит университет!
— Мои осведомители все мне сообщают.
— Ты работаешь? Критики хвалят твои картины.
— Сам-то ты хоть видел мою выставку?
— Я ведь был на вернисаже, — ответил я, немного обидевшись. — Мы даже разговаривали с тобой.
Он добродушно рассмеялся, положил руку мне на плечо и, как обычно, когда хотел подчеркнуть особую благосклонность, подмигнул левым глазом.
— Ну, не сердись, старина! Я не докучаю тебе лишь потому, что ты и так всегда присутствуешь в моей жизни. Надеюсь, столь искреннее признание удовлетворяет тебя? — Геза залпом выпил вновь заказанный коньяк. Потом какое-то время рассеянно курил и смотрел сквозь мутное оконное стекло на улицу, залитую осенним солнцем. Взгляд его был устремлен куда-то вдаль. Вдруг он тихо рассмеялся: — Ты помнишь маленькую Марту в сорок четвертом, когда вы прятались у нас? Она семенила с мешочком в детский сад. Там преспокойно съедала принесенный завтрак и прибегала домой.
— Она считала, что детский сад только для этого и существует, — рассмеялся и я. — Условный рефлекс.
— Да какое там! Уже тогда она пыталась постичь взаимосвязь явлений. И делала это не инстинктивно! — Он снова помолчал. — Прекрасное создание — мыслящий человек, — добавил он серьезно. — Редчайший алмаз; его только нужно умело отшлифовать.
— Как же может быть иначе, ведь она моя дочь!
Геза не подхватил моего шутливого тона.
— И за ней уже ухаживают. Сын Фери Фодора, — проговорил он и пристально посмотрел на меня. — Ты одобряешь?
— Я не вмешиваюсь в дела дочери.
— Ты считаешь, что эта компания подходит ей?
— А тебе она подходит? Ведь Фери Фодор — твой друг.
— Потому-то я и спрашиваю.
— Мне кажется, Янчи способный, серьезный парень. Но как я уже говорил, я не вмешиваюсь в ее дела. Да она и не позволит.
— Этот твой житейский оппортунизм с подведением идеологической базы мне очень хорошо знаком.
— Об этом тебе и захотелось срочно поговорить?
— Подожди, не уходи. И главное — не обижайся. — Он произнес это тем же тоном, каким говорил по телефону, и снова выпил рюмку коньяку.
— Перестань пить. Пожалуй, ты и так уже перебрал.
— Это посошок: прощальная чарка. Завтра первое октября. С завтрашнего дня и капли в рот не возьму.
— Ты уже не раз зарекался.
— Думаешь, не сдержу слова? Даже если по-настоящему захочу? — В его голосе звучали нотки упрямства, задорного фанфаронства, даже вызова, не хватало лишь того, чтобы он протянул руку: ну, на что поспорим?! Но в его умоляющем взгляде мелькнула настоятельная просьба об ободрении, поддержке.
— Разумеется, сможешь, надо только по-настоящему захотеть.
— Так и будет. С завтрашнего дня!
— Смотри, проверю, — шутливо пригрозил я.
— Пожалуйста! Но тебе удастся это сделать лишь в том случае, дружище, если ты навестишь меня в Вёльдеше, — сказал он и по-мальчишески озорно, с победоносным видом посмотрел на меня.
У меня не хватило духу поколебать его уверенность своими сомнениями.
— Ты уезжаешь домой?
— Навсегда. Хватит с меня этих бесплодных переживаний, душевных копаний. Я намерен работать, и много, засучив рукава.
— И очень хорошо сделаешь.
— Вот увидишь, Бела, сколько во мне еще не растраченных сил. Всем существом своим, до кончиков пальцев я чувствую, что настоящая работа начнется только теперь. Не веришь?
— Твоя выставка была прямо-таки замечательной.
— Ты это искренне говоришь? Критике-то я не верю! Да, теперь эти двурушники лебезят, пятки готовы мне лизать, а когда-то они же предали меня анафеме.
— То, что они пишут сейчас о тебе, ты должен воспринимать только как их критику на самих себя. Они признали свои ошибки.
— А если они и на сей раз ошибаются? — спросил он, пытливо заглядывая мне в глаза. И придвинулся ближе, словно собирался сообщить что-то по секрету. — Я-то ведь знаю, что они заблуждаются… Впрочем, они ошибались и тогда, когда разносили меня… но тогда были ближе к истине, чем сейчас.