“мимо хозяйкиной кухни” он пытается проходить незаметным. “Каждый раз”. То есть прошлое как бы есть, но в размерности, заданной повторяемостью.
“Каждый раз” относится к “проходя мимо”… “И каждый раз молодой человек, проходя мимо, чувствовал какое-то…” – “какое-то”! – первым “какое-то” начинается тихий парад неопределенных местоимений, – “чувствовал какое-то болезненное и трусливое ощущение, которого стыдился и от которого морщился”.
Надо ли говорить, насколько живы еще у автора впечатления от висбаденского отеля?
“Он был должен кругом хозяйке и боялся с нею встретиться”.
Необходима коррекция положения героя: “Не то чтоб он был так труслив и забит, совсем даже напротив…” – с поясняющей оговоркой: “но с некоторого времени он был в раздражительном и напряженном состоянии, похожем на ипохондрию”.
И снова все дано как-то размыто: “не то чтоб… с некоторых пор… похожем на…” – но этого вполне достаточно, чтобы ожидать от такого двуногого как раз чего-нибудь этакого… Важное дополнение (автор знает, что впереди): “Он до того углубился в себя и уединился от всех, что боялся даже всякой встречи, не только встречи с хозяйкой”. А также встречи с читателем. О котором, конечно, не знает, но подсознательный страх есть. Вот об этом и заботится автор, представляя героя в облаке неопределенности. Автору скрытность героя куда нужнее, чем самому герою. Неверный жест в сторону персонажа – и вопросы уже к автору будут: по своей ли воле пойдет на убийство? Должен ведь по своей. А попробуйте-ка заставить. И чтобы не в ущерб достоверности… Ясное дело: авторское принуждение должно быть мягким. Гибким, спокойным… незаметным для внешнего наблюдателя… или, вернее, едва-едва заметным и только в силу рефлексии героя, которую следует ему позволить, придав ей направление и интенсивность… Доброжелательным, если угодно, должно быть принуждение… участливым (помните, каким видится авторское “существо” самому автору? – “непогрешаемым”, “всеведущим”, “наивным”…).
Мы так и не узнаем причину “состояния, похожего на ипохондрию”. Бедность? Вроде бы названа бедность. Но из дальнейшего видно, что это не главное. Если опасения Раскольникова действительно ипохондрические, то относятся они прежде всего к состоянию мозга. Убедите меня, что это не так.
“Он был задавлен бедностью; но даже стесненное положение в последнее время перестало тяготить его”. Сказано так, что не хочется спрашивать почему. Но: “Насущными делами своими он совсем перестал и не хотел заниматься”. Так почему все-таки перестал и не хотел заниматься? Не оттого ли бедность задавила, что отказался, как дальше узнаем, от любой позитивной деятельности? Уроки потерял и не ищет. А не нужны ему, и так хорошо! Друг его Разумихин в таком же положении (“очень беден и решительно сам, один, содержал себя”) – пожалуйста: зарабатывает переводами, даже на публичный дом хватает; только наш-то откажется от переводов, когда Разумихин предложит часть своей, сказали бы мы, халтуры. “Работает же Разумихин!
Да я озлился и не захотел”, – это он уже потом Соне признается, ближе к финалу; тогда определенности больше будет, а сейчас, на первой странице он сам не понимает, что у него в голове.
“Никакой хозяйки, в сущности, он не боялся, что бы та ни замышляла против него”. Тут снова коррекция отношений с хозяйкой. Автору необходимо отметить смелость только что явленного героя, хотя бы потенциальную – ввиду перспективы. И далее – тут сочинителю нет нужды фантазировать, достаточно вспомнить унижения в висбаденском отеле: “Но останавливаться на лестнице, слушать всякий вздор про всю эту обыденную дребедень, до которой ему нет никакого дела, все эти приставания о платеже, угрозы, жалобы, и при этом самому изворачиваться, извиняться, лгать, – нет уж, лучше проскользнуть как-нибудь кошкой по лестнице и улизнуть, чтобы никто не видал”.
Достоевский, как помним, в обеденное время предпочитал выходить из гостиницы на глазах владельца отеля, дабы тот не подумал, что даже нет на обед у этого неплатежеспособного постояльца; в иных случаях он, конечно, старался избегать встречи с хозяином, – так что сказано от души, много личного. Замечательно: оба они, Достоевский и его персонаж, спускаясь вот таким макаром по лестнице, думали об одном и том же – об убийстве. Знаете, очень часто про то говорят, как читатель отождествляет себя с героем; поверьте мне, это все ерунда по сравнению с тем, как с героем отождествляет себя автор – во время работы над повестью или романом; уж я-то знаю, не обману. Достоевский, весь в работе, незаметно спускаясь по лестнице, думал, как грохнет кого-то руками своего героя, был он сам в это время своим персонажем (в известных пределах, конечно, но поверьте, в очень широких…), героем, которого сам же толкал на мокрое дело; а персонаж, спускаясь по лестнице, думал о том, что надумала ему всевластная сила – автор, о котором он и не знал ничего в своем измерении…
Добавлю, что жертвой намечен изначально был кредитор – тип, одинаково нелюбимый обоими. Тот, кому оба должны.
Ну и до кучи, раз упомянут мнимый обед: оба отлучены от стола. Нашему-то хоть иногда Настасья щей приносит помимо чая спитого, а вот многоопытному автору их образов значительно хуже: “…не приказано давать ни обеда, ни чаю, ни кофею…” (из письма Сусловой в десятый день по рулеточной катастрофе). “Иногда отказывают в свечке по вечерам…” (оттуда же). “Свечи у него не было”, – узнаём чуть позже о Раскольникове (в шестой главе); да ладно, этот переживет – не писатель.
“Впрочем, на этот раз страх встречи с своею кредиторшей даже его самого поразил по выходе на улицу”.
Четвертый абзац я привел полностью – одна фраза. Образец рефлексии. Герой поражается собственным ощущениям, что в свою очередь чревато тем, что потом назовут потоком сознания (о нем ниже). А кроме того, автору необходимо вывести героя снова на улицу, чтобы он поспешил догнать сам себя на К-ном мосту, к которому уже подходил в первом абзаце.
А теперь – с козырей. Это пятый абзац с начала романа. Нас приглашают в черепную коробку героя. Он думает. (“Со странною улыбкой”.) Целый абзац заключен в кавычки. Мы читаем путаные мысли молодого человека (выставленного “всем на вид одного из членов нового поколения”), тогда как сам он от нас вроде бы прячется.
Евгения Львовна, это уже по Вашей части. Согласитесь – подарок для изучения. Не о том ли мечтаете Вы, чтобы так вот с листа читать наши мысли?
Понимаю. Человек, скажете Вы, мыслит иначе – не текстом. Без развернутых фраз, без кавычек, а это всё – литературный прием (позапрошлого века!). Допустим. Только о герое чуть ниже сказано будет, что склонен он к бормотанию. Кто знает, он, может, только думает “со странною улыбкой”, что думает, а на самом деле бормочет. Бубнежу-то Вы поверите больше, не так ли?
Оно все-таки стоит того, чтобы в заявляемой книге остановиться на этом подробнее.
Этот абзац – резервуар намеков. В настоящей заявке на будущую книгу я разрешаю коснуться себе только главного: в мыслях героя звучит указательное местоимение это.
“Ну зачем я теперь иду? Разве я способен на это? Разве это серьезно? Совсем не серьезно. Так, ради фантазии сам себя тешу; игрушки! Да, пожалуй что и игрушки!”
Нам еще, по сути, ничего не сообщено о герое – ну, бедный студент-ипохондрик, – а кто он, что он, зачем и откуда? – но мы уже знаем мысли его, причем самые сокровенные. Впрочем, тоже явленные нам в самой неопределенной форме. Как будто. А на самом деле вполне пригодные к расшифровке читателем… Герой как будто что-то хочет скрыть от себя, но от нас-то скрыть ему трудно…
Автор таким образом задает правила отношений между читателем и героем. Иногда мы будем проникать в голову персонажа, причем чаще всего в минуты его сомнений, возражений себе самому, укоров, когда он чувствует, что здесь что-то не то – за ним как будто следят из нашего измерения (мы с автором на одной стороне бытия).
А самое интересное – читатель знает больше героя!.. Герой еще способен сомневаться, станет ли он убивать. “Ну зачем я иду? Разве я способен на это?” Конечно способен. Не просто способен, а обязательно убьешь!.. И откуда же это знает читатель, Евгения Львовна?.. Вы-то знаете сразу – и не потому, что Вам рассказали или показали в кино… А откуда, откуда?.. Ну как же! Да оттуда, матушка, что прежде чем книгу открыть, вы, читатель, прочли название, а оно – “Преступление и наказание”!.. А не “Три мушкетера”… Это герой еще не осведомлен, что убьет, а мы-то заранее знаем! Не отвертеться ему.
Шестой абзац. Следует яркая картина этой части СПб – “…известка, леса, кирпич, пыль…” – но ключевое слово “вонь”; на общем фоне контрастнее различается облик героя – общий план: у героя, оказывается, “тонкие черты” – это на них мелькнуло “чувство глубочайшего омерзения”.
Появился повод (возможность) коснуться внешности.
“Кстати, он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен”.
Будто солнечный луч скользнул по герою. Об этом промолвлено между делом (сказано ж: “кстати”), словно нарочно для будущих экранизаторов и экзаменаторов-садистов; нормальный же читатель волен забыть эту фразу, тем более что сам герой уже в следующем предложении демонстрирует пример беспамятства: “Но скоро он впал как бы в глубокую задумчивость, даже, вернее сказать, как бы в какое-то забытье, и пошел, уже не замечая окружающего, да и не желая замечать его”. И далее – о той самой манере думать вслух: “Изредка только бормотал он что-то про себя, от своей привычки к монологам…”
Вот-вот, бормотал…
Задержимся на бормотании. Прямые мысли героя будут нам подаваться двояко – когда герой “думает” и когда “бормочет”. Так, он будет бормотать “в смущении” прямо через абзац, сетуя на свою приметную шляпу. (Ее описанию уделяется больше красок, чем внешности героя, хотя справедливости ради: шляпа ведь тоже элемент внешности…) Скоро его бормотанием, едва ли не на полглавы, прозвучит монолог о печальном положении семьи и безвыходности своего положения. “И какой случай навсегда потерял!” – пробормочет он, не сумев добыть топор в хозяйкиной кухне. “Боже мой! Надо бежать, бежать!” – пробормочет, уже убив. Будет панически бормотать, собираясь в полицейскую контору. Будет еще бормотать и еще… И “думать” пространными монологами. Вопрос: всегда ли он “думает” не бормоча?