Ей тоже свойственна полнота выражения, коль скоро будет найдено тому вместилище. Достоевский нашел: Раскольников. Живой мертвяк.
По-настоящему живые герои, не отягощенные сверхмерно поручением, способны у Достоевского на радикальный жест в конечном итоге, могут и убить себя – Свидригайлов, Ставрогин, инженер Кириллов (самый идейный из всех)… Или сделать гибельный шаг в бездну – Рогожин, Мышкин… Отдаться последним страстям…
Живому мертвяку самоубийство противоестественно. И физическая гибель ему не грозит – по крайней мере, в таком состоянии. Знал бы Раскольников, что он береженый. У Достоевского он же единственный в своем роде. Не для самоубийства его уготовил автор, не для гибели. Наоборот. Он бережется для чуда – на последней странице. Воскресение. Новый Лазарь. “Он плакал и обнимал ее колени”. И она тоже… “Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого”.
Вот для этого и написал роман. И на убийство для этого автор послал Раскольникова.
А Вы пособник его. Хоть и боитесь в том признаться себе.
Он-то воскреснет в конце Эпилога, духовно воскреснет, а Вам с этим жить: Вы пособник убийцы, Евгения Львовна, пособник!
Это важная мысль, я бы выразил ее в названии этой главы:
ЧИТАТЕЛЬ-ПОСОБНИК
[23]
Вас так беспокоит, была ли беременна Лизавета?
Что за вопрос?! Конечно была.
Об этом в журнальной редакции говорится прямо – словами Насти, обращенными Раскольникову: “А ведь ребенок-то лекарский был!” Из первых рук вести: “Сама сказывала”.
В книгу это не вошло, Достоевский вычеркнул – ну и что? – в журнальной публикации все равно осталось.
Он просто скрыл факт беременности, и не только от Вас, Евгения Львовна, но и от персонажей, и от Насти даже – она ничего больше не говорит об этом, стало быть, не знает, а то бы сказала, потому что болтушка. Хотя от слуха о “поминутной беременности” никуда не уйти, это и в книге осталось: Раскольников подслушивает разговор в трактире – студента и офицера.
Знаете, Лизавета – жертва, абсолютная жертва, безусловная. Это Соня к самопожертвованию склонна – в предельных формах самоотдачи. Миколка, маляр, пострадать за благо считает – во искупление тайных грехов. То есть жертвенность с их стороны – дело выбора. А Лизавета – жертва по жизни, по слабости своей и неустроенности.
“…от смирения своего терпела. Всяк-то озорник над ней потешался”, – это из рукописной редакции слова всезнающей Насти, они в роман не вошли, но ими не пренебрегаем сейчас – потому что по смыслу их и в состоявшемся тексте подразумевается то же.
Мы с братцем моим близнецом маленькими были, нас родители отправили в пионерский лагерь “Орлята”, в младший отряд, это еще до пионерского возраста – после второго класса, не дайте соврать. Вдвоем легче, конечно. И мир постигать – тоже. Так вот, у нас в нашем отряде девочка была, крупная такая, старше всех, в общем дылда, и у нее с головой что-то. Всего боялась. Купаться для всех праздник, всем отрядом к реке ходили, там купальня была для нас, у берега. Мы в воде резвимся, она на травке сидит, на нас смотрит. Близко к воде не подходила. Идем назад, нам обоим запомнилось, она выше всех на две головы, а девочки “фокус” показать решили, мол, смотрите, смотрите, что будет. “Женя, скажи: я дура”. Она говорит: “Я дура”. “Женя, ты кто?” “Я дура”. Нас оторопь берет, помню, мне страшно стало, а они еще всех подбивают, чтобы сами спрашивали, – спроси ее, спроси!.. я дура, скажет.
И были, кто спрашивал. А она отвечала. У нее было, сколько помню, обыкновенное лицо, не какое-нибудь, но впрочем, плохо помню ее, разве что это…
Я и не думал о ней никогда, а потом мы вспоминать стали с братом моим близнецом, и виноват Достоевский в этом. Чем больше думаю о Лизавете, тем больше мне кажется, что это она в детстве. А потом из нашего детства попала в мир за пределами пионерского лагеря, и оказался он жестче, жесточе, гаже, чем Женя-ты-кто-я-дура.
В английской телеверсии романа (Би-би-си, 2002) наших зрителей возмутила сцена убийства Лизаветы (читал отзывы): Раскольников на нее с топором, а она, глядя на него, платье задирает, себя предлагая ради сохранения жизни. В романе ничего подобного, разумеется, нет. Там так: “И до того эта несчастная Лизавета была проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки не подняла защитить себе лицо, хотя это был самый необходимо-естественный жест в эту минуту, потому что топор был прямо поднят над ее лицом. Она только чуть-чуть приподняла свою свободную левую руку, далеко не до лица, и медленно протянула ее к нему вперед, как бы отстраняя его”. Да уж, это не платье задрать. И это движение рукой, отнюдь не случайное в тексте романа, оно позже отзовется схожим жестом у Сони, так же смотрящей в глаза Раскольникову в момент ее убийственной догадки: “…так же бессильно, с тем же испугом, смотрела она на него несколько времени и вдруг, выставив вперед левую руку, слегка, чуть-чуть, уперлась ему пальцами в грудь…” Но кино не до таких нюансов. И все же, по трезвом размышлении, я бы не стал сурово судить авторов фильма. Давайте исходить из того, что экран, при любом раскладе, это сильное упрощение книги. Придумайте, как одним кадром, без лишних слов, показать забитость, наивность Лизаветы, показать, что “чуть не идиотка” она, какой жест надо изобрести, чтобы выдал в ней ее принудительную доступность, отвечающую состоянию “поминутно беременна”, когда ею без труда способен овладеть любой желающий. Да она и предлагает убийце, по этому фильму, за сохранение жизни то, что другими от нее бесплатно берется. Почти рефлекторно. Право, эта сцена настолько дика, что в ней что-то есть. Только “она”, когда говорю, не она, конечно, а ее теледвойник, – “реальная”, книжная Лизавета не способна даже рукой защититься, куда там платье задрать!..
По отношению к Лизавете Достоевский предельно жесток.
До такой степени жесток, что убийца, главный герой, ни разу не сподобился ее пожалеть. Убил и убил.
“Она Бога узрит”. Ну да, утешение.
Что до конкретной, дежурной беременности Лизаветы, выданной Настей читателям “Русского вестника” и скрытой автором от всех в окончательной, книжной редакции, самое невероятное здесь это фигура отца. Доктор Зосимов, приятель Разумихина, приведенный им осмотреть больного Раскольникова, как-то уж совсем вдруг – по совпадению! – оказался отцом нерожденного ребеночка, убитого вместе с матерью тем, кого он лечить как раз и пришел. Ну что сказать, Достоевский любил совпадения, причем с узлами, петельками. В рукописной редакции автор тем повязал доктора с убийцей, что обоим убитая, оказывается, белье чинила, причем оба с ней не расплатились (Настя знает), а всего она будущему убийце на рубахе заплат на десять копеек “в пяти местах наставила”, да тонкой иглой, какой Настя шить не умеет (и это правильно: чем больше подробностей, тем должно выглядеть достовернее), доктор же с Лизаветою, как Настя сказала, жил. На том этапе осуществления текста и убийцу звали иначе, и доктора, и о сожительнице последнего, сразу – неотвратимо! – названной Лизаветой, можно было еще сказать “девка была сговорчивая”, – правда, с добавочкой: “И не то чтоб так своей волей, а так уж от смирения своего терпела”. Но все же – было: “сговорчивая”. Да только было – в рукописи. Что в рукописи, мы не будем считать. А вот что читать нам пришлось (пускай только в журнале), уже не вырубишь топором.
А там – устами Насти, наедине с Раскольниковым – прямо: отец – лекарь.
И ничего про сговорчивость Лизаветы, и ничего про их продолжительное сожительство. (Это в “Русском вестнике” так…)
Бац! Убитая-то беременна… Бац! Отец – лекарь (это который к убийце только что приходил!..). Каково такое услышать Раскольникову (в “Русском вестнике”)?.. Лежит на диване, в потолок уставился… Это я представляю. А у Достоевского (там): “Посмотрел на нее задумчиво, как бы не совершенно ее понимая; прежнее нетерпение блеснуло в глазах его”.
А теперь подумаем, получилось ли. Читатель “Русского вестника” мог бы сказать: не верю. Не верю, что доктор!
Я, помню, тоже, узнав о такой коллизии, не поверил сразу. Как-то чересчур нарочито, мне показалось.
А теперь я вижу всю картину событий. И чтобы мне была дана она во всей ее достоверности, мне единственно было дано до того самому докумекать, – и вот очередной парадокс: Достоевский достоверности ради все детали те убирает, все маркеры достоверности!
Как образованный лекарь мог с Лизаветой сойтись? С “почти идиоткой”, с “юродивой” (Раскольников скажет), с той, которую любой, кто хотел, мог поиметь?.. В романе этого нет. Но всё ж очевидно. Необходимость однажды заставила пойти к доктору. И скорее всего, по женской части… Он ее осмотрел. Вот и вся история. А как могло быть по-другому?
Разумеется, способен на такое должен быть человек, обладающий определенным характером – им Достоевский и наделяет доктора. “Ты малый славный, но ты, кроме всех твоих скверных качеств, еще и потаскун, это я знаю, да еще из грязных”, – по-дружески говорит Разумихин герою.
В итоге об отцовстве доктора в книжную редакцию не вошло, а вот то, что он потаскун, перешло из журнальной.
Так создаются репутации персонажей!
Трудно сказать, кого пожалел Достоевский – доктора ли, Лизавету ли, может, Раскольникова, и без того убийцу двоих, а скорее всего – Вас, Евгения Львовна.
А скорее всего – мастерски упростил задачу. А то много ненужных вопросов.
В конечном итоге грех детоубийства с Раскольникова как бы снят.
Как бы.
Но осадок остался.
Главу в заявляемой книге можно было бы так назвать:
ПРО
БЕРЕМЕННОСТЬ
[24]
О! Мне Гоголь позволен? Принят библиотечный заказ!.. Дело моё на поправку пошло?
Хотите со мной “Записки сумасшедшего” обсудить? Думаете, поведусь? Нетушки, дорогая Евгения Львовна, разбирайтесь без меня со своим Поприщиным, лечите его по своим методам. Примерять чужие безумства на мне у Вас не получится.