Колокольчики Достоевского. Записки сумасшедшего литературоведа — страница 21 из 49

Мало кто помнит, что у Раскольникова был младший брат. Он его сам не помнил, но помнил, что в детстве почтительно целовал могилку. Ну и вон как вышло-то у нас: в детстве, значит, землю на могилке целовал, а в конце романа нашего – грязную землю на Сенной площади. (Там еще на этом месте через сто тридцать семь лет вырос объект, так называемая Башня Мира, семь лет возвышалась, теперь уже всеми забыта, а брат мой близнец о ней писал в свое время очерк культурологический – “Поцелуй Раскольникова” называл…)

Кроме земли в детстве, что на могилке брата, и кроме земли уже на наших глазах, на Сенной площади, Раскольников, мы видели, еще целовал: письмо матери, ногу Сони (это поклонившись “страданию человеческому”), саму мать – сначала “в глубокой задумчивости”, потом – при прощании – ноги ей обнимая, плача… еще – портрет покойной невесты на слоновой кости… ничего не забыл?

Его же поцеловала Поленька, маленькая дочь Катерины Ивановны. “Я сейчас у мертвого был, один чиновник умер… я там все мои деньги отдал… и, кроме того, меня целовало сейчас одно существо, которое, если бы я и убил кого-нибудь, тоже бы…” А что “тоже бы” – так и не договорил Разумихину.

А что “тоже бы”?


С братом моим близнецом тут недавно о гендерной, так сказать, балакали проблематике… ну в том плане, что писатели теперь писательницы преимущественно, а читатели, которых все меньше и меньше, сплошь читательницы теперь… Но кто ж подумать мог, что и по вашему ведомству те же тенденции… Нет, я не против. Но Кира Степановна!..

Заинтригован и несколько удивлен…


Ай!

Сестра-хозяйка (или горлица в клюве – как хотите считайте) мне только что весть принесла, что Вас будто бы нету – три дня уже как. Вот те раз. Правда, что ли? С кем же я тогда разговариваю?


Н-да…


Место для главы обозначим условным названием

О БРАТЬЯХ

И ВООБЩЕ…

Часть вторая

[27]

Дорогая Кира Степановна! Рад Вас приветствовать в обстоятельствах исполнения Вами новых служебных обязанностей! Жду с нетерпением очной встречи с Вами. Искренне надеюсь, что наши отчасти служебные отношения перерастут в плодотворное сотрудничество.

Насколько я информирован, Евгения Львовна ушла в отпуск. Говорю честно, без экивоков, ее хотя бы временное отсутствие мною воспринимается как творческий праздник. Объяснюсь, это несложно. Как вы сами видите, я занят составлением заявки на литературоведческое исследование, посвященное классическому роману Федора Михайловича Достоевского (1821–1881) “Преступление и наказание” (1865–1866). В настоящей работе я опираюсь на различные положения моих прежних исследований, но в первую голову – на оригинальные тезисы публичной лекции, прочитанной прошлой осенью в Музее-квартире писателя в Кузнечном переулке; она называлась “Как у Достоевского получается”.

Работа над заявкой, в той мере, в какой она замышляется, требует жертвенной самоотдачи, бескомпромиссность которой в данных условиях мне, боюсь, не по плечу. Я благодарен Евгении Львовне за принципиальное разрешение излагать свои мысли на предоставленной ею бумаге. Меня больше радует, чем смущает, профессиональный – отдаю себе в этом отчет – интерес Евгении Львовны к моим представлениям о предмете (было бы странно, будь оно по-другому); благодарный за любые знаки поощрения, все это время я не терял надежды увлечь ее некоторыми неизученными аспектами, в известных пределах открытыми мне, и представьте себе, увлекал, это достоверно известно, однако одно серьезное (для меня серьезное!) ограничение, к сожалению, оказалось непреодолимым препятствием в моих поисках. Евгения Львовна, следуя какой-то методе, не дозволяет мне рассуждать и мыслить с позиций того, кем я на самом деле являюсь. Мне запрещено изъявлять мое истинное существо по широкому спектру всевозможных практик. Вообще говоря, под ограничение попадает всё, что так или иначе связано с моей жизнедеятельностью; вот и эта работа над заявкой книги, к сожалению, не является исключением. Я понимаю, таков лечебный метод Евгении Львовны, но позвольте выразить к нему отношение: метод порочен, по-своему репрессивен, короче, я против.

Говорю об этом с болью в сердце, потому что честно пытался приспособиться к оздоровительной системе Евгении Львовны. Не получилось! Не вышло!

А ведь мне труда не представляет большого поставить себя на место Евгении Львовны, ее коллег – на Ваше место, Кира Степановна, – я способен посмотреть на себя чужими глазами. Зачем отрицать? – есть, есть особенность, на себя обращающая внимание. Вопрос, какую ценность ей придавать. Глядя на себя взглядом позиционированно сторонним, я не вижу в себе того, что моему самосознанию вменяется как сверхценность. Здравое рассуждение по этой проблеме, сейчас демонстрируемое для Вас, по-моему, лишь подтверждает верность моего взгляда.

В широком смысле мы ведь тоже с Вами коллеги. Вы кандидат наук и я кандидат наук – кто ж виноват, что науки разные? Евгения Львовна, если верить ее словам, доктор наук – допустим, оставим в стороне субординацию, мы же не в армии. Что-то мне подсказывает, Вы должны понять меня, Кира Степановна.

Вот Вы, я в этом почти уверен, не станете на манер Евгении Львовны высматривать гипертрофию там, где ее нет, – рассматривать в этом ключе, например, мою память. Память у меня вполне обычная, и напрасно Евгения Львовна находит нечто исключительное в том, что я способен цитировать километрами Достоевского, а “Преступление и наказание” знаю почти целиком наизусть; особенно впечатляет ее моя память на рукописные редакции романа и на то, что принято называть подготовительными материалами – свод их, достаточно полный, издан в седьмом томе Полного собрания сочинений ФМД, а также в “Литературных памятниках”, но вряд ли Вам эта книга знакома (толстая-толстая книга…) – в известные времена она изымалась из библиотек за участие в ней художника-невозвращенца. А то, что древние греки знали наизусть “Илиаду”, это Евгению Львовну совсем не смущает? Была такая профессия, не знаю, есть ли сейчас, актер-декламатор, – в юности самому довелось побывать на одном выступлении: актриса средних лет, сидя на сцене в кресле, читала наизусть роман какого-то финского автора, поверьте, далеко не уровня Достоевского, – я сам был поражен, как она сумела все это запомнить, и главное, зачем!.. Теперь меня это не изумляет. Хорошо, пусть мои доскональные знания текста называются теперь “гипертрофия памяти” – да, память моя избирательна, но мало ли гипертрофий в живой природе, отнюдь не считающихся отклонением? Не помню слово, каким называется это: хвост павлина, гигантские рога оленя-самца… Из той же области – величина, вернее, речь идет конкретно о длине, и это за последние годы меня больше всего поразило в естествознании, – длина сперматозоида мухи дрозофилы. Вы, конечно, относитесь к этому просто как к научному факту, и слово то, мною забытое, разумеется, знаете, но я, далекий от биологии специалист в других областях, был искренне поражен, когда прочитал в Википедии: пять сантиметров. У мельчайшей из мух!.. Пять сантиметров! Сантиметров! – В тысячу раз длинней человеческого! – это не укладывается в голове!.. (Простите за отклонение, Кира Степановна, видите сами: Достоевским не исчерпан мой интерес к тому, что творится вокруг…) Да, возможно, пример некорректен. Одно дело видовые или родовые свойства, а другое дело – индивидуальные, как в моем Случае. Пусть будет так: я индивид. И хотел бы видеть к себе полноценное отношение, обусловленное моей индивидуальностью, Кира Степановна.

В свое время Василий Васильевич Розанов, величайший знаток Достоевского и волею судьбы законный супруг его эксцентричной подруги, не побоюсь добавить любовницы, писал, что чувствует литературу как штаны; я мог бы повторить то же самое о “Преступлении и наказании” – я ощущаю как две брючины их: одна – “преступление”, другая брючина – “наказание”, – то есть в совокупности те же штаны, аналогично! – и все же не буду так говорить, потому что мой Случай сложнее.

Позвольте Вам заметить, что Магометом или Наполеоном я себя не считаю… ни кем бы то ни было из подобных лиц. Довелось мне здесь повидать всякого: и Ленина, и Солженицына, и Горбачева… Кем я себя полагаю, Вам, должно быть, известно, Вы ведь читали предыдущие пункты заявки на книгу. Мои записи на отдельном листке, изъятые из-под матраса, Вам тоже, уверен, доставлялись для ознакомления (оцените, до чего можно довести человека!..).

От человеческого облика, особо подчеркиваю, я не открещиваюсь. Но это не мешает мне оставаться при убеждении, нет, при знании того, чем я являюсь в первую голову, – романом Достоевского “Преступление и наказание”. Объяснить трудно. Считайте, я что-то вроде среды обитания образов Достоевского, я то, в чем образы Достоевского находят свое бытие. Идеи, замыслы, помыслы его персонажей и даже не обозначенных сущностей оживают во мне при первом же обращении к ним внутреннего моего взгляда. Я населен, помимо всего, даже теми из эфемерных, кому иным вниманием суждено заметиться лишь промельком возможности смысла, но во мне им всем предоставляется свой ранг бытия, потому что, я повторюсь, я чувствую пульс жизни этого организма.

“Преступление и наказание” до конца непостижимо, как до конца непостижим (без скромности) я сам в лучшей, в этой своей ипостаси. Я и есть – в лучшей своей ипостаси – “Преступление и наказание”, роман Достоевского. И вместе с тем – не сочтите за манию величия – вместе с тем нет на земле никого, кто бы лучше меня разбирался с этим. Потому что я знаю, как у него получается. Как получился я.

Заметьте, не автор романа и не герой Ваш покорный слуга, но “Преступление и наказание” как таковое – в самом широком, и глубоком, и, конечно, в самом высоком понимании смысла. Знаю, что есть в этом странное что-то, но ничего не в силах в себе изменить, – да и надо ли что-то менять? Я таков.

Порой мне кажется, вся беда в сложном названии текста. Был бы я “Идиот”, или “Игрок”, или даже “Подросток”, это воспринималось бы проще.