Для справки. Дома того и соответственно двора с глухою стеной давно уже нет. При Анне Григорьевне уже всё перестроили. Так что если камень тот найти захотите, дело напрасное. А то знаем таких, увлечетесь – голову потеряете.
В задуманной книге можно было бы так назвать главу:
В ПУСТЫННОМ ДВОРЕ
[34]
Правда? Со школьной скамьи не брали Достоевского в руки? Потрясающе. Но Вы блестяще это скрывали… и знаете, это признание Вам делает честь!
Тем интереснее Вам будет со мной.
Тем интереснее мне быть для Вас открытой книгой. Я ценю Ваш непосредственный взгляд.
Мы оба зрим в корень: я – перегруженный знаниями, Вы – обладатель свежего взгляда.
Ваше замечание о том эпизоде заслуживает аплодисментов. Мы говорили вчера… Ну где Раскольников и Мармеладов, в самом начале…
Это нормально, что часто возвращаемся к одним эпизодам. Они открываются по-новому нам.
Ну так вот, мы обсуждали встречу Раскольникова и Мармеладова в распивочной (то есть мы – у Вас в кабинете, где растет мирт, а в распивочной – это, конечно, были они). Я развивал свою давнюю мысль о недовоплощенности главного героя романа. Я утверждал, что главный герой в этом эпизоде критически никакой, почти пустое место – он всего лишь пассивный очевидец ярчайшего выступления откуда-то взявшегося Мармеладова. Раскольников – самозамкнутый зритель, человек-черный-ящик, тогда как Мармеладов в этом эпизоде – чудодей самораскрытия. Меня занимала (о чем уже было в этих заметках) ситуация, когда главный герой романа, во многом еще невнятный и, похоже, обделенный вменяемостью, волею автора должен воспринимать беду кого-то другого – причем через самораскрытие этого другого до степени “как на ладони”. Меня интересовала ситуация с позиции недовоплощенности героя, его “недоделанности”, приблизительности… но Вы, Кира Степановна… но Ваше дерзкое замечание изумило меня и заставило глубоко задуматься…
Дерзкое, другого не подобрать слова.
Вы как-то просто, легко, по-своему (даже мне показалось: не задумываясь…) объяснили страдательную вовлеченность Раскольникова в патетическое представление Мармеладова. Вы заметили, что Раскольников увидел в Мармеладове не кого-нибудь, но отца!..
Отца!.. В Мармеладове!..
Нет, что Мармеладов в той сцене воплощает собою фигуру отца, это понятно. Непутевый, горемычный, слабовольный отец-алкоголик, истязающий себя (не без специфического наслаждения) острым чувством вины перед бедствующей семьей. Отец дочери, которая принесла себя в жертву этому ущербному отцовству… Самого-то отца дочерняя жертва возвышает в падении, если так допустимо сказать … во всяком случае, пыл его горячечной речи, услышанной Раскольниковым, возвышен до пафоса религиозной проповеди… Отец-Мармеладов – дело понятное. Тут ничего нового. Но – Раскольников, Раскольников!.. что важно здесь для него! – да, именно для него чрезвычайно важно: идея отцовства!
Это нам с Вами стало понятно – “идея отцовства”! – сам же он не воспринимает главного в том, что слышит. Хотя кто его знает, что он там воспринимает сейчас!.. Молчит. Слушает и молчит.
Но для ясности – чтобы было проще потом: у Раскольникова был свой отец, и у нас нет оснований сомневаться в биологическом отце Раскольникова. (Обойдемся без постмодернизма.)
Только что он такое, биологический отец Раскольникова? Что он сделал, по тексту романа, для Раскольникова? А вот что.
Он умер.
С отцом Раскольникова любопытная ситуация. Сказать, что нам о нем почти ничего неизвестно, будет ничего не сказать; он отсутствует демонстративно.
Тот случай, когда выражение “присутствие отсутствия” вовсе не шутка. То есть хочу сказать, автор преднамеренно демонстрирует присутствие отсутствия отца Раскольникова в романе, и это при том, что тема отцовства звучит постоянно.
Знаем, что был. Знаем, что умер. Знаем, что брал маленького Родю на кладбище – посетить родную могилу, причем это воспоминание Родиона Романовича не столько об отце, сколько о детском страхе перед кабаком, мимо которого проходили по дороге на кладбище.
Никаких подробностей. Изредка – как-то к слову – его поминают то мать Раскольникова, то сестра, но безлично, туманно, просто как маркер прошлого (“вспомни, милый… как при жизни твоего отца…”). Правда, нет, одна подробность есть: ближе к концу романа неожиданно выясняется, что он стихи посылал в журнал и даже повесть, которую супруга заботливо переписала, только ирония в том (ну конечно, ирония!), что об этих литературных опытах Пульхерия Александровна бегло сообщает читателю – именно читателю, именно Вам, Кира Степановна, – на последней встрече с любимым своим Родей, уже ближе к финалу: сын-то как раз мимо ушей всё пропускает, он с повинной собрался идти сдаваться, ему сейчас не до таких подробностей. Этим только усиливается эффект белого пятна в семейной памяти об отце – не странно ли, что, прожив двадцать три года, сын впервые слышит (хотя и не слушает) о поэтических опытах родителя, высоко ценимых матерью, – еще и при том, что тетрадь со стихами и повесть она, оказывается, сохранила?
Если верить Раскольникову, дешевые часы – это все, что осталось от отца. О существовании тетради со стихами, припрятанной Пульхерией Александровной, упоминается только под занавес, и то – между делом. И что такое тетрадь со стихами? – в отличие от часов, ее не продашь и не заложишь – так, бумага. Где-то Пульхерия Александровна оставила эту тетрадь, с собой она ее точно не возит. Скорее всего, после ее смерти тетрадь затеряется. Жив будет Раскольников, он вряд ли вспомнит когда-нибудь, что отец не чужд был поэзии. Да и те серебряные отцовские часы – станет ли их по установленным правилам возвращать себе Авдотья Романовна после всего пережитого? Нет, конечно. Не об отце теперь они память, а о чем-то совсем другом – о чем не хочется вспоминать. Уж если на то пошло, с самого начала понятно было любому из вас, читателей, что тю-тю, объект обречен, Кира Степановна, ведь так? Посмотрите, как я много слов про часы нагородил и даже про ту никем не увиденную тетрадку, хотя сам повествователь предметы эти удостоил беглых упоминаний всего лишь. Но мне действительно странно, и даже не то, что больше ничего от отца не осталось – одни часы, а то, что единственно этой реалией он здесь вообще обозначен – самим автором, который всеведущ…
Смотрите, Кира Степановна, Вы знаете, как погиб товарищ отца Раскольникова поручик Потанчиков – белая горячка, упал в колодец, “на другой день только могли вытащить”. Ярко, запоминается. Этим он и хорош; да и то верно – хоть откинул коньки, но как выразительно зацепился в романе!.. А теперь скажите, от чего умер отец Раскольникова?.. Вот именно. Обстоятельства смерти отца Раскольникова Вам неизвестны. Умер и умер. Вы зачем-то осведомлены, как зовут другого приятеля покойного отца Раскольникова – Афанасий Иванович Вахрушин. Информация избыточная – достаточно знать о нем: кредитор Пульхерии Александровны, взяла пятнадцать рублей у него взаймы (для сына). Однако Афанасий Иванович, друг отца… Разве что год рождения не указан… Только вот отчество самого отца Вам неведомо. Хорошо, что родовое имя есть – Роман, коль скоро отец он своего сына Родиона Романовича.
Вы можете представить, пусть и в карикатурном виде, с ее слов, внешность покойного отца такого второстепенного персонажа как Амалия Ивановна, но Вам никто не расскажет о внешности покойного отца главного героя.
Вы знаете, что покойный отец Катерины Ивановны был надворным советником, но чин или звание покойного отца Раскольникова Вам знать не дано.
Или взять, например, покойного отца детей Катерины Ивановны; сказано, как там с женитьбой было у этих двоих – сбежала с ним из дома родителей; в общем, история. Но как у Раскольникова мать за покойного отца вышла, того мы не знаем.
Достоевский охотно обозначает детали, когда речь заходит о прошлом кого-нибудь из героев, включая второстепенных, но это не относится к отцу Раскольникова, да и, вообще говоря, к самому Раскольникову, часть прошлого которого можно озаглавить словами его матери: “При жизни твоего отца”. И знаете, ввиду выразительных подробностей, касающихся других персонажей, эти умолчания, неочевидные на поверхностный взгляд (лучше: слух), при внимательном изучении различаются как действительно предумышленные. Они и есть таковые. Предлагаю всё же придерживаться зрительных ассоциаций. Вспомним, что распространением в русском языке глагола “стушеваться” мы обязаны Достоевскому. Как известно, “стушеваться” впервые появилось в “Двойнике”, а “тушевать” возникнет потом в “Идиоте”, причем в контексте отношений сына и отца – “сократить как-нибудь родителя, хоть на время, и стушевать его…” Вот Вам и прием – тушевание (тушевка). Только тут не один герой “стушевать” другого мечтает (как в “Идиоте”), а сам автор предъявляет нечто, что при внимательном разглядывании выдает нечто другое, исходное и вместе с тем как бы в деталях умаленное – как бы подвергнутое тушеванию.
Образ отца Раскольникова (условный, гипотетический) словно над собой испытал тушевание. То есть автор предъявляет читателю образ уже как бы в стушеванном виде. Таким он запечатлевается в памяти родных покойного – вдовы и детей. Они и помнят, и не помнят дорогого им человека. И сами не догадываются, почему у них так с памятью.
Зачем это надо Достоевскому? Если я Вам скажу: чтобы не натягивать пружины дополнительных архетипов и не давать повода будущим фрейдистам выискивать признаки эдипова комплекса, – Вы мне не поверите. Хорошо. Не верьте. Тогда так. Для того чтобы заданная недовоплощенность Раскольникова (о которой мы уже говорили) не перевешивалась перевоплощенностью его отца. Не нравится? Ладно. Тогда просто для красоты. Из понимания автором чувства меры. Просто потому что – так у него получается.
Правда был сон. И в кошмарном том сне был отец осязаем – маленький Родя его обнимал, спрашивал, за что мужики “бедную лошадку… убили”; отец вынес сына из толпы, то есть что сделал? – спас от кошмара. Но ведь сон – когда воля и сознание спят. А когда наяву…