Колокольчики Достоевского. Записки сумасшедшего литературоведа — страница 3 из 49

Герой сконструирован, придуман, жизнь подобных не знала. Я такие заявления делать моральное право имею – Вы знаете почему. (Это Набокову не очень прилично, про коллегу-то, да еще в свете соперничества, а мне более чем пристойно – сам Бог велел…) Но шляпу снимаю. Вообще – шляпу снимаю. И в частности – по тому, как он убедительным мог оказаться, особенно в критический момент жизни. Катков, конечно, проникся замыслом. Старую обиду забыл и тут же расщедрился на аванс в 300 рублей, да и гонорар положил удовлетворительный – 125 рублей за лист, по нижнему пределу автором ожидаемого.

Короче, поверил.

Я бы так и назвал эту главу:

АВАНС —

ЧТО ДАЛЬШЕ?

[5]

А что дальше? А то дальше – что получилось. Так вот: получилось! – и это самое удивительное. По всем моим задним числом прикидкам роман не должен был получиться. Начальные условия немыслимы. Тенденциозность неизбежна. Неправда неисправима.

Овладей другим кем-нибудь этот замысел – сломался бы автор в два счета. А у Достоевского получилось. Положим, не в два счета, а в три (по числу предварительных редакций), но, Евгения Львовна, Вы ж не будете придираться к числам; фигурально мое выражение.

Имеет смысл (осторожно!) вернуться к моей достопамятной лекции. Неплохо бы сообщить было здесь, как она называлась. А называлась она, напомню, так: “Как у Достоевского получается”.

Вот этот вопрос – без знака вопроса – меня сильно волнует. И сейчас волнует. И не менее чем тогда – в момент моего (одно только слово!) прозрения…

Как у Достоевского получается? В смысле не “Как сделано «Преступление и наказание»?”, а как удается роману осуществиться, состояться, не стать неудачей – при всей рискованности и сложности замысла?

Иначе – как осуществляется творение.

Не столько как творится, сколько как вытворяется!..

Говорить об этом будем и дальше, а в этой главе хорошо бы найти яркую краску для моего пафоса и ограничиться постановкой вопроса в самом общем виде. Можно так и назвать:

ПОСТАНОВКА ВОПРОСА

[6]

Многие, едва ли не большинство из прикасавшихся к Достоевскому думают, что “Преступление и наказание” он так и писал – с ходу, кусками, отправляя сразу в печать согласно журнальному графику. Да нам так и в школе, помнится, рассказывали, причем это подавалось как пример образцовой собранности классика.

О двух черновых редакциях публика (словечко, кстати, из первой редакции) практически не осведомлена. И это естественно, черновое хозяйство автора ее волновать не должно. Притом не худо бы знать уважаемой публике, что за предъявленным ей каноническим текстом скрыт напряженнейший труд, что и подчеркивает Л.Д.Опульская, публикатор черновых редакций. Том 7 передо мной; в связи с этим пользуюсь возможностью (оцените уместность этого оборота) выразить Вам благодарность, Евгения Львовна, за предоставление необходимых изданий; Вы не поверите, но этот том из нашей казенной библиотеки, закономерно относящийся к “Преступлению и наказанию” (“Рукописные редакции”), до меня никто не открывал. Хотя уверен: поверите.

Не могу не отметить тираж: 200 тысяч. Это “Рукописных редакций”!.. Так вся первая половина собрания этим тиражом выходила (относительно скромным по тем временам (год 1973-й)), потом тираж несколько сократился (кажется, на рукописных редакциях романа “Подросток”), можете сами проследить по выходным данным, но уверяю Вас, он того же порядка… При том что продавалось всё это в специальных отделах книжных магазинов только при предъявлении абонемента – издание-то подписное!.. А что Вы хотите? – книжный бум, страна литературоцентричная, самая читающая в мире!.. Знаете, с чем у меня “300 спартанцев” ассоциируются? Да уж конечно, не с Голливудом… Спустя почти полвека после того первого полного Пушкинский Дом берется за второе – с дополнениями, исправлениями и тому подобным, – аналогичный седьмой том на этот раз выходит тиражом 300 (триста) экземпляров. По мне, каждый экземпляр рукописных редакций романа “Преступление и наказание” в прочных латах примечаний и комментариев это стойкий боец в Фермопильском ущелье. Не меньше!

А наш седьмой том, один из тех двухсот тысяч, мой брат-близнец залил кофе – долго ему простить не мог этого.

Ну так вот, первую черновую редакцию публикаторы назвали “краткой”.

Краткая она, конечно, краткая, но с учетом того, что начало потеряно, связанного последовательного повествования листов пять было, в принципе, небольшой такой современный роман. У Достоевского – “повесть”.

Обрывается на незаконченной фразе. (Почему – я Вам еще расскажу; я-то знаю…) И нет начала, как я сказал. Но по правде, не жалко.

Текст сыроват. Прямо скажем. Ну так на то он и черновой.

Я бы не позволил себе дерзость давать здесь оценку, но это касается напрямую заданной темы: классиком допускается стратегический промах, и он грозит творческой неудачей. Повествование ведется от первого лица.

Убийца рассказывает о себе, причем в письменной форме. Это дневник.

Убил. Через пять дней – в горячечном стиле – описывает свое состояние после убийства; главный мотив – забытье и объяснение себе самому, почему не записал сразу. А что – должен был записать?

Еще через день – по избавлению от лихорадки – он приступает к весьма методичному изложению событий этих дней, и знаете, в нем пробуждается беллетрист!

Ну вот навскидку.

“Лавиза Ивановна уторопленно, и с любезностью, и с достоинством, и приседая дошла до дверей. Но в дверях наскочила сзади на видного офицера с открытым свежим лицом и с превосходными смоляными бакенами…”

Ну и при чем тут повадки какой-то Лавизы Ивановны и достоинства бакенбард офицера, если собрался говорить о главном?

Зачем он создает этот текст? Зачем он пишет? И зачем он пишет так, словно заботится о читателе? У него нет и не может быть читателя, кроме него самого. Может, он намерен доказать самому себе, что он способен владеть пером? Способен замечать детали, призванные оставлять впечатление достоверности, изображать долгий диалог, снабжая прямую речь обстоятельными ремарками?

И вместе с тем изображает болезненность своего состояния, озноб, бледность, “не знаю, не помню”, того гляди в обморок упадет, сообщает о неспособности описать переживаемое, что несколько противоречит достаточно уверенному письму. “Дальше я не буду рассказывать. Одно ощущение – сумасшествие”.

А может, он и есть сумасшедший?

Это бы многое объяснило. Вот в записной книжке помеченная нотабене запись – вроде предписания для персонажа: “Во все эти шесть глав он должен писать, говорить и представляться читателю отчасти как бы не в своем уме”. И этот убийца старается. Следует инструкции. Представляется – “как бы”. Только, дорогая Евгения Львовна, никакое это не сумасшествие. Поверьте мне, я вижу. Одна симуляция.

Но зачем, зачем? Зачем он говорит от своего имени? (Имя, к слову, у него Василий, и он еще не Раскольников.) Зачем повествование в первом лице?

Не работает.

То, что работало в “Записках из подполья”, не работает в “повести”, ведь повествует убийца!

Не собирается же он, в самом деле, напечатать в “Русском вестнике” о своем жестоком преступлении?

Уж это точно. О бытовой стороне писательства своего героя автор позаботился больше всего. Дневник, разумеется, тайный. А тайному нужен тайник.

“Этих листов у меня никогда не отыщут. Подоконная доска у меня приподымается, и этого никто не знает. Она уже давно приподымалась, и я давно уже знал. В случае нужды ее можно приподнять и опять так положить, что если другой пошевелит, то и не подымет. Да и в голову не придет. Туда под подоконник я всё и спрятал. Я там два кирпича вынул…”

Смею предположить, что ФМ описывает подоконник в висбаденской гостинице, пленником которой стал. Уж очень подробно; хочется сказать – зрелищно.

Ситуация любопытная. Смотрите: убийца, в порыве внезапного авторствования, навязанного ему Достоевским, пишет и прячет в подоконнике дневниковую повесть, в ином измерении представляющую собой художественное произведение самого Достоевского. Если не менять пропорций, это равносильно тому, как если бы сам Достоевский, написав “Преступление и наказание”, спрятал бы рукопись под подоконником у себя в Столярном переулке – или хотя бы эту черновую редакцию в подоконнике висбаденского отеля, не поставив в известность Каткова…

Забавно, забавно… А Вы могли бы вообразить меня, прячущего от Вас… ну допустим, некоторые странички этой заявки? Допустим, я тайно на отдельных листках что-то пишу мелким почерком, что-то, к примеру, личное, к делу не относящееся и хуже того – недозволительное с позиций Ваших методик. И разумеется, прячу. От Вас. Только где? Да вот за тумбочкой этой, там со стороны стены внизу перекладинка, потрескалась краска и за этой дощечкой наметилась узкая щель, – аккурат, как в нагрудный кармашек, если пополам их согнуть, две-три странички вставляются. Никто не заметит.

Способны ли Вы представить меня за подобным занятием?

Сам себя вполне представляю.

Представляю и спрашиваю: в чем же цель манипуляций? Где мотив? Для чего? Кто прочтет?

Чтобы потом перечитывать самому?.. Очень сомнительно.

Вопросы, понятно, к Василию (не к Родиону даже).

Обо всем об этом и хотелось порассуждать в этой главе; я предложил бы название

ПОДОКОННИК

И ТУМБОЧКА

[7]

Хитрость не очень хитрая, но обещает сработать. На самом деле про тумбочку я нарочно придумал. Как говорится, для отвода глаз. Предыдущую главу следовало бы назвать “Подоконник и матрас”. Но Вы это название не прочтете. Куда важнее: Вам не прочесть, что сейчас пишется мною.

Именно под матрасом, со стороны стены, я спрячу от Вас эту страницу.

А что остается мне делать, если Вы, дорогая Евгения Львовна, своими ограничениями стесняете память мне и рассудок? Я тоже в некотором смысле человек образованный и тоже кое-что почитывал в областях, не обязательно относящихся к