получается! – ведь получается опять треугольник, причем равнобедренный: именно Вы придаете жесткость нашей двоякости в его основании (всё как мы говорили!). Теперь от этой жесткости никуда не уйти.
По-моему, это и есть справедливость.
Я никогда не скажу, что справедливости нет.
Знаю, что эту страницу Вы уничтожите, а все равно привычка заставляет придумать название…
МЫ ВСЕ СПАСЕМСЯ,
ДОРОГАЯ КИРА
СТЕПАНОВНА,
А ВАМ ВСЕ РАВНО
НАДО ОТСЮДА
БЕЖАТЬ
[56]
Понимаете, Кира Степановна, действительно все спасутся, получается так. Роман, конечно, со счастливым концом. Более чем. Если, конечно, считать последнюю страницу принадлежащей телу романа. Всё-таки обещание трудного счастья обращено во внероманное будущее героев…
Но и без того всё говорит о спасении. Даже если сам Достоевский об этом молчит.
Мармеладов, он-то как раз спасется в первую очередь, ибо “по вере вашей да будет вам”, а в справедливость Господню у него вера истова; хотя, конечно, не в первую очередь, а в последнюю – после “премудрых”, “разумных” и прочих достойных позовет Господь и “пьяненьких” тоже, и “слабеньких”, и “соромников” – за то, “что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…” – все как есть по мармеладовской вере.
Лизавета, безусловно, спасется, и это аксиома; сказано же о ней: “Бога узрит”.
Соня – то же самое, но по умолчанию.
Свидригайлов спасется по-своему: деревенская баня с пауками в углах ему предначертана – по вере и отчасти надежде его. То, что сам справедливым считал. Признавался, что смерти боится. Нет, больше всего он скуки боялся. Вот и обменял одну на другую – теперь уже на максимально предсказуемую.
Алена Ивановна и та. Ну а чем она других хуже? Что мы знаем о ней вообще, кроме слуха про нее и впечатлений героя от полутора встреч (вторую ведь, в смысле последнюю, нельзя назвать целиком состоявшейся…). Автор сделал все, чтобы ее не жалели, даже Соне запретил ее вспоминать… Поминать!.. Та панихиду по Лизавете служила, а про сестру ее и слова ни-ни… Забыла, что их вместе грохнули?.. Старуха все достояние монастырю отдает по духовному завещанию, а сестре – ничего. Это плохо. А что плохо? Что всё монастырю – ну, не нам судить, плохо это или хорошо. Тут всё зависит от выбранной логики… Ага, плохо, что сестре – ничего. А религиозной сестре ее, еще более богобоязненной, это надо? А получит она долю, как распорядится ею, не точно ль так же – всё в тот же монастырь отдаст или вообще не выбросит ли, раз “чуть не идиотка”? А вдруг в том монастыре вечный молебен обещан за них обеих, ну что ли, это их общий – словечко из романа – проект; Лизавета потому и отдает заработанные копейки, что на общее дело, мы ж не знаем подробностей духовного завещания… И не есть ли в отношениях старухи к сестре, очень своеобычной персоне (“юродивой”, по Раскольникову), чего-то от неформального опекунства? Я не хочу Алену Ивановну оправдывать. Может, там всё хуже у них и страшнее, чем побои и содержание в черном теле, – вы ничего про это не знаете, господа читатели. Вы только видели вместе с убийцей косичку ее змеиную, вам того и хватило, чтобы никакого сочувствия к старухе не проявлять. А вдруг в ней что-нибудь человеческое есть, кроме страха и осторожности?.. Вам бы какую детальку, ну хоть черточку какую показать в пользу ее человекости – и уже бы, глядь, по-другому гляделось… Только щедрый на детали автор в этом случае обратную задачу ставит: вас разжалобить не должно у него получиться. Ни в коем случае!.. Ни словечка из молитвы ее не услышите, если вдруг за кого-то молится… Одним словом, не жалко. Ну и ладно. Не ваше дело. Спасется ли или нет… И даже не автора дело. Там разберутся. Там уже разобрались.
И потом опять же, по справедливости, да хоть по формальной… Как же убитой не спастись, когда убийца спасается? Именно авторским замыслом спасется. А он реально уже спасен – только здесь, на земле. Воскресение состоялось. В конце Эпилога. А дальше-то что? Знать бы нам, как дальше Лазарю жилось-можилось – по совершению чуда… Только, знаете ли, Лазарь, как ни крути, никого не убивал в прошлой жизни – ему проще. Да и Лазарь ли он, взявший свой одр?.. И свой ли одр он взял?.. Не того, кого уже нет?.. Может, тот всё ж того?.. А это новый Лазарь, другой?.. Вот и Раскольников – может, так духовно воскрес, что переродился полностью? Вот буквально стал другой человек, и теперь не важно в счастливом далёко, сколько прежде тот людей топором зарубил – та история позади и она про другого?.. А главное, к любому ответу на любой вопрос тут же вопросительный знак прицепляется. Переживешь роман десять раз от первой до последней строчки, а потом себя – раз, и огорошишь вопросом: про что притча?.. Так то ведь и с жизнью так, хотя она одноразова. По себе скажу, есть у этого текста неисправимое качество – непрочитабельность, способность непрочитанным оставаться.
А знаете что, Кира Степановна, давайте-ка еще помянем, кого без нас никто никогда не помянет. Младшего братика Родиона Романовича, безымянного. Всё, что знаем о нем, что старший его не мог помнить, умершего шести месяцев, но когда был маленький, “религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал ее”. Да и то проведали о братике контрабандно – через беглое пояснение всезнающего повествователя к изложению кошмарного сна Раскольникова (где убивали лошадку). Брата он “совсем не знал и не мог помнить; но ему сказали, что у него был маленький брат…”. И нам точно так же “сказали” – “сказали, что у него был маленький брат”; мы-то про брата не знали тем более. Ему в детстве сказали, – поди, забыл; а нам сейчас (между делом) – и мы запомнили… Вот взрослый Раскольников, человек с опытом убийства других, у гроба Катерины Ивановны стоит, служба идет “тихо, чинно, грустно” (это Свидригайлов – Свидригайлов! – распорядился “панихиды служить два раза в день, аккуратно”). Стоит Раскольников, и нам сообщается, что “в сознании о смерти и в ощущении присутствия смерти всегда для него было что-то тяжелое и мистически ужасное, с самого детства”. А про детство мы помним – что был братик. И вот дети Катерины Ивановны стоят на коленях у гроба матери, Раскольников глядит на Полечку, которая плачет. А на младших вроде бы не глядит, но повествователь нам здесь и не нужен, мы и сами способны увидеть всех вместе – детей с Раскольниковым: Коленька-то Мармеладов и есть он сам, Родя Раскольников, из его ж детства, перед могилкой братика, которого совсем не помнит (или могилой бабушки, или гробом отца…).
Какая-то ниточка от целованной могилки братика через тот сон кошмарный сюда протянулась, потому и тоска эта – из “самого детства”. Достоевский ли ниточку протянул или ею текст сам по себе прошился? А и не важно. Умом Раскольников от братика так далек, что, может, не вспомнит о нем никогда, разве что снова сон какой-нибудь не приснится… А все равно, как это?.. Не скользила ли в часы тоски тень братика по душе?.. Не казалось ли, что жизнь не свою живет?.. Это да: детская смертность высокой была, это понятно; у Достоевского самого дочь умрет в младенчестве и сын трех лет… И все ж, Кира Степановна, может, это личное у меня, мне порой кажется, что Родион Романович старше того младенца на один час всего… что они близнецы… были. Жуть тогда меня накрывает – как же ему живется одному за обоих?..
И отца Родиона Раскольникова помянуть надо – больше некому, нас кроме… Он стихи посылал в журнал, “а потом уж и целую повесть”. “Я сама выпросила, чтоб он дал мне переписать”. Почему-то не сразу дал, раз пришлось выпрашивать, может, жёнины глаза берег: переписать повесть – не шутка. А кому, как не Пульхерии Александровне, знать, что сотворить целую повесть – это как совершить чудо… И со стихами тоже – сохранила тетрадку. “Уж как мы молились оба, чтоб приняли – не приняли!” И какая разница, какого достоинства рукопись не взяли в журнал!.. (Хорошо, кстати, что не в журнал “Эпоха”, – братья Достоевские не издавали журналов еще…) Главное, был у Романа Раскольникова свой идеальный читатель (Бога если не трогать), свой домашний ангел-хранитель. Вы заметили, Кира Степановна? Пульхерия Ивановна, что из “Старосветских помещиков”, это она отзывается в Пульхерии Александровне – и не только редким именем: ну так то ж как на ладони, неужели не видно?.. А сама-то Пульхерия Александровна никого не предвосхищает – из грядущего века?.. Ну и чем же Пульхерия не Маргарита?.. Некоторым невезучим мастерам везет с женами. А иногда и с вдовами даже.
Сочинитель Роман, отец Родиона Романовича, насколько могу я судить, скончался не в скорбном доме. Это жена его Пульхерия Александровна ближе к смерти умом повредилась. Сыну спасибо. Но там вроде бы ремиссия ближе к кончине была… Слушайте, да не на одном же безумии свет клином сошелся!.. Рукописи редко горят, истлевают – да, просто теряются, исчезают, на самокрутки идут, на подтирки… Превращаются в цифры… “ноль” и “один”… там обнуляются… Где-то не здесь Пульхерия Александровна в плетеном кресле сидит против мужа своего Романа, чье отчество мы не знаем; он дремлет, она сон его бережет, повесть читает, переписанную своею рукой, и не надо им другого признания.
Вы меня спрашивали, можно ли сегодня рифмовать “кровь” и “любовь”. Я сказал: нельзя. Я Вас обманул, Кира Степановна. Всё можно. Я вот всегда считал, что засовывать полную луну в прозу это великая пошлость, а сейчас мне этот кругляк прямо в окно светит, угрожая беспардонно аллюзиями…
Вы, говорят, подали заявление… Не хотел бы я, чтобы Ваша сестрица мною заниматься вернулась… Жестоковата со мной. Предается странным фантазиям. Веко дергается у нее. Ох, как дергалось, помню, левое веко у Евгении Львовны, когда пыталась меня убедить, что брат мой близнец будто бы умер в младенчестве… Я тогда ей расхохотался в лицо.
Вы, конечно, скажете, что и у Вас веко и что тоже левое, – нет, Кира Степановна, у Вас не сравнить элегантнее… И глаза иначе блестят.
Но хватит болтать. Заявка на книгу готова. Буду теперь над книгой работать. Впереди много дней и трудов. Счастливых дней и трудов.