Сегодня спроси читателя, он ведь убежден будет: если повествование от первого лица, значит, автор о себе пишет. А иначе зачем он кем-то прикидывается? Что ли нас обмануть хочет? Не, не обманет. Написал бы кто-нибудь другой мой текст, что сейчас пишу, был бы я персонаж его выдуманный, все бы сказали, что это он о себе, что это он и есть псих ненормальный!.. Ну а как же!.. Вы, кстати, со своим долбаным психоанализом и вообще психиатрией долбаной-передолбаной сами с панталыку людей сбиваете – причем образованного читателя в первую очередь!.. А я ведь на Вашей стороне был, Евгения Львовна, Фрейда и Юнга едва ль не за родителей своих почитал, пока Ваши рученьки до меня не дотянулись… Ладно, я сейчас о другом… и все же об этом чуть-чуть, вот подумалось: а не воспринимаете ли Вы только что мною сказанное в том примечательном духе, что Достоевский будто бы обвинений в двойном убийстве боялся, потому и отказался от повествования в первом лице? Разве я такое сказал? У Достоевского другие на то были причины, о них и речь. А вот современный читатель, если бы у Достоевского от первого лица так осталось, точно решил бы, что за автором два трупа числятся. Ибо слишком низко упала культура чтения.
В подготовительных материалах новое себе поручение автор обозначает четко.
Полагаю, в этой главе полезно привести цитату, хотя место довольно известное (тем, кто интересовался вопросом).
“Исповедью в иных пунктах будет не целомудренно и трудно себе представить, для чего написано”.
Вот! А я что говорил!.. Про целомудренность – это с позиций писателя позапрошлого века, для современных здесь нет вопроса, но! – вот главное: “трудно себе представить, для чего написано”.
И сразу дальше:
“Но от автора. Нужно слишком много наивности и откровенности”.
Заметьте: от автора – это он сам подчеркнул у себя в тетради. Будет годно Вам оценить сей выдел, – дойдено до него, милостивая государыня Евгения Львовна, трудным путем опыта!
И сразу дальше:
“Предположить нужно автора существом всеведущим и непогрешающим, выставляющим всем на вид одного из членов нового поколения”.
Всеведущий, он же всезнающий автор, полагаю, вопросов не вызывает. Он будет знать, о чем Раскольников думал, в любой момент этой истории, когда понадобится залезть тому в голову, будет знать, как Дуня в Свидригайлова стреляла без свидетелей, как сам Свидригайлов застрелился. На самом деле его всеведенье несколько преувеличено, но это уже, Евгения Львовна, высшая математика: то, что не знает “автор” (повествователь), а он многое не знает, поверьте, многое, – он просто умело скроет от читателя. Авторы часто так поступают, даже не отдавая себе в этом отчета. И возможно, мы коснемся того, только не в этой главе, здесь нет места для погружений в такие глубины…
Больше вопросов непогрешающий вызывает. Безошибочный? Точный во всем? Пожалуй. В чем точность? Когда ему надо, он уверенно передаст состояние персонажа. Например, уверенно передаст саму неуверенность персонажа, его сомнения, страх. Возможна такая фраза (навскидку!): “И хотя он чувствовал, что не в состоянии всего ясно и здраво обсудить в эту минуту, но мысль ему показалась безошибочною”. Это Раскольников только “чувствовал” и мысль ему лишь “показалась”, какой показалась (зато какой – “безошибочной”!); автор же не “чувствует”, но знает точно, как и что Раскольников чувствовал, и что и как ему показалось, и как одно с другим соотносится, и в чем ошибка. Или знает, что не знает этого (что тоже знание!). В любом случае он не даст повода сомневаться в своих авторских словах, он уверен – и это главное – в точности своих высказываний, пусть они будут даже касаться неуверенности и сомнений героя.
Вот поэтому и выставляет автор “одного из членов нового поколения”, по своему выражению, “всем на вид”. Он приглашает читателя в черепную коробку Раскольникова. Он, извините за выражение, прилипнет как банный лист к своему герою – никуда от него герою не деться. Это от обитателей окрестностей Сенной будет прятать топор под полой Раскольников, будет петлять и оглядываться, они-то и не заметят – от нас же ему никуда не деться.
Думаю, в настоящей главе можно будет об этом поговорить подробнее.
В подготовительных материалах есть еще одна запись, подводящая своеобразный итог уже сказанному: “Полная откровенность вполне серьезная до наивности, и одно только необходимое”.
Да, безусловно. Под наивностью призываю понимать наивность банного листа, уже упомянутого, а он всегда серьезен. Если Вы, конечно, понимаете меня, Евгения Львовна.
О необходимости необходимого надо бы сказать два слова. Может показаться, что это о самоограничениях рассказчика: никаких авторских отступлений, никаких оценок поступков – от повествователя; точность и последовательность в изображении, к чему бы ни относилось это. Где-то так, но этот принцип сплошь и рядом нарушается, давайте заметим. Между тем всё проще. “Необходимое” надо понимать буквально: ничего не должно быть лишнего.
Поразительно, здесь всё работает! Может складываться впечатление, что много “воды”, много необязательного, переизбыток подробностей, но это не так: работает буквально всё! Мы с братом моим близнецом даже игру затевали: открываешь роман на любой странице, тыкаешь пальцем в любую строчку – и вспоминаешь (кто быстрее), с чем это в тексте связано. Или это отклик на нечто прежнее, может, и не примечательное совсем с первого раза, или на это будет отклик еще впереди – в любом случае обязательно с чем-то “зарифмовано” это. “Преступление и наказание” можно издавать как Библию – с параллельными местами.
Всякие чрезмерности, которыми богат роман, тоже по-своему необходимы. Например, словоизвержение Мармеладова, казалось бы избыточное, – это же необходимая экспозиция всего романного действия, и здесь важна любая подробность. Словоохотливый Свидригайлов ничего не говорит лишнего: всё у автора к делу идет, всё к месту, всё со значением. Нетрезвый Разумихин при знакомстве с Дуней и Пульхерией Александровной начинает вести себя как заводной, пускается в беготню, чтобы упредительно помочь дамам, туда-сюда между ними, Раскольниковым и доктором Зосимовым, и явно сверх меры, – но зачем методично указывать на эти перемещения? Так ведь это ж любовь! Любовь к Дуне с первого взгляда! Автору требуется влюбить персонажа, вчерашнего посетителя борделя, в красавицу Дуню – прямо сейчас же, в кратчайшее время, на малом пространстве текста и главное – по уши! Беги, Разумихин, беги! (Между прочим, персональный прием Достоевского по доведению героя до крайности – так, он заставит в “Идиоте” несчастного князя Мышкина носиться по городу в поисках Рогожина, чтобы потом натурально положить обоих безумцев в постель рядом с трупом Настасьи Филипповны…) Голоса из толпы, сами толпы статистов – всё к месту, всё должно появляться и вовремя исчезать…
Зоны умолчаний тоже элементы необходимого. Достоевский мастер не сказать лишнего (когда лишнее способно вредить). С другой стороны, болтовня, коль скоро она допускается для героя, обязана быть по-своему содержательной, ну или ближе – функциональной. Это как, например, генератор тумана, техническая мера супротив однозначности.
Достоевский понял: только так можно изложить эту историю.
Без секретных подоконников и общедоступных откровений под судом – ну, уж это само собой, – но, кроме того, с необходимой настройкой особых параметров (о чем я сейчас говорил).
А с другой стороны (и этого никто не видит!) – сам метод изъяснения, им разработанный для этого романа, эксклюзивен, неповторим, уникален, только здесь применен и нигде больше, если Вы, конечно, способны присмотреться к точности настроек, Евгения Львовна. А Вы: “Плохой стилист, плохой стилист!..”
У меня нет примеров для сравнения. Как отдаленный пример по части непогрешаемости – с поправкой, однако, на тонус и другие факторы – мог бы предложить эту главу, хотя признаю натяжку; и тем не менее в заявляемой книге она могла бы называться – по Достоевскому – так:
СЕРЬЕЗНАЯ ДО НАИВНОСТИ
[11]
Откуда что берется?
Частный случай вопроса Как у него получается?
Постараюсь ответить на конкретных примерах (каждому свой черед). В этой главе необходимо заявить о важности – нет, сверхважности – одного дня, одной даты. Назову ее: 15 октября 1865 года.
В этот день Достоевский возвратился в Петербург – морским путем, из Копенгагена (помните, я говорил, что, получив деньги от священника Янышева, он не сразу отправился в Россию, но решил навестить в Копенгагене своего старого друга барона Врангеля).
Утверждаю: исследователями романа этот день недооценен по достоинству – равно как и биографами Достоевского.
Что, собственно, произошло? Да, вернулся – остальное вроде бы и не так важно? О, еще как важно, Евгения Львовна!
Достоверно известно (то есть подтверждено документально), что:
• в самом деле возвращение состоялось: через Кронштадт – туда пришел пароход “Vice-roy”, и далее – пароходиком (мы бы назвали “подкидышем”) непосредственно в Петербург;
• не сходя на пирс, еще в Кронштадте (без чего невозможно было бы покинуть борт), послал Врангелю извещение о том, что издержался на один фунт по мелочам, включая на пиво, – просил оплатить (и не подумайте, что это пустяк, Вы увидите, что это никакой не пустяк, он стоит отдельной главы!);
• уже в Петербурге успел посетить ростовщика Готфридта и заложил часы (те самые, счастливо выкупленные в Висбадене);
• ночью пережил сильнейший припадок падучей.
Разумеется, в заявляемой книге надо об этом рассказать ярче, живее.
Хотите меня проверить – отсылаю к “Хронике жизни и творчества Ф.М.Достоевского”, том второй, – под соответствующей датой найдете упоминания этих событий. Но и это не все. Авторы “Хроники”, кроме того, полагают, что именно в тот же день Достоевский приступил к работе над вторым вариантом будущего романа (“вторая черновая редакция” или “первая (полная)” – как угодно), ну, Вы меня поняли – “под судом”. Не знаю, чем в точности обусловлена их уверенность, но лично мне было бы странно сомневаться в этом, даже не имея формального подтверждения; убежден, так и было (так и было, Евгения Львовна!).