Командиры кораблей — страница 3 из 54

— Убрать! Убрать! — все еще неистовствовал Посохов, хотя дневальный, лысый служитель в белом переднике, уже лез по лестнице.

— Прелестный голос, улыбнулся Бахметьев. — Почему он не поет в опере?

— Ему бы цветов послать, господин унтер-офицер.

— Целый букет! Вот такой! — И кадет Лавринович ложкой в воздухе описал широкий круг.

— Убрать! — уже хрипел Посохов.

— Вы правы, мой друг, — согласился Бахметьев, и от такого ответа Лавринович просиял, потому что был влюблен в свое непосредственное начальство.

Унтер-офицеры, или в просторечии — капралы, из старшей роты назначались во все прочие в целях поддержания в них дисциплины и порядка. Теоретически рассуждая, им в подобных случаях следовало бы вести себя совершенно иначе, но весь корпус дружно ненавидел Посохова, и традиция дружбы была сильней устава.

Фельдфебелю самой младшей, шестой, роты[12] Домашенко, конечно, неудобно было самому участвовать в общем веселье. Все же он сумел вполне дипломатично этому веселью помочь.

— В мое время, — вздохнул он, — славная шестая рота непременно лаяла и мяукала, — каковым советом его юные питомцы не замедлили воспользоваться.

Уже плакат был снят с хоров, осмотрен дежурным по корпусу и вынесен из зала. Уже за щами подали зразы с гречневой кашей, и Посохов сделал вид, что ничего не слышит и обедает. Но все же зал гудел, и все еще над общим гулом господствовало все то же обидное слово.

Однако хуже всего для Посохова была небольшая визитная карточка, которую он сорвал с принесенного ему дневальным плаката.

Сорвал, скомкал и сунул в карман.

3

Вышеизложенным бурным событиям предшествовали другие, непосредственно с ними связанные и довольно таинственные.

Началось с того, что знакомый читателю носитель неблагозвучного прозвища Иван Посохов стал проявлять какой-то почти болезненный интерес к жизни старшей гардемаринской роты.

Правда, он в ней же был командиром первого взвода, но по службе ему отнюдь не полагалось чуть ли не сплошь с утра до вечера находиться в ротных помещениях, разгуливать, заложив руки за спину, и испытующе всматриваться в лица всех встречных.

Еще меньше ему полагалось далеко за полночь тенью бродить по спальням и при свете карманного фонарика читать доски над пустующими койками. И уж, конечно, совсем не следовало во время отсутствия роты на цыпочках ходить по пустому ротному залу и осторожненько заглядывать в кое-какие гардемаринские конторки.

Само по себе поведение Посохова никому особо удивительным не показалось. Все знали, что его склонность к сыску, в сочетании с некоторой врожденной глупостью, и послужила причиной удаления его с флота и водворения в корпусе. Но причины этого поведения оставались совершенно непонятными.

Решительно никаких происшествий за все последнее время в старшей роте не было. Жизнь протекала до смешного смирно и дисциплинированно. Даже не было случая, чтобы кто-нибудь, будучи в отпуску, в трамвае повздорил с каким-нибудь офицером.

— Разыскивает, — говорили в курилке, традиционном ротном клубе, — вынюхивает.

Но что именно разыскивает и вынюхивает, понять никак не могли, а потому с особым интересом следили за всеми движениями Ивана.

Наконец он раскрыл свои карты, но, раскрыв их, привел всех в окончательное недоумение.

Однажды, совершенно неожиданно, он остановил в картинной галерее Степана Овцына из второго отделения и спросил:

— Ну, как дела?

Степан, которого не только за его фамилию звали «блаженной овцой», смутился и проблеял нечто невнятное.

Было уже десять часов вечера, и само присутствие гардемарина в картинной галерее, где делать ему было решительно нечего, показалось Ивану Посохову подозрительным… Смятенный вид Овцына еще больше укрепил его подозрение, а потому он ласково взял его под руку:

— Гуляете?

— Так точно, — ответил Степа и после некоторого колебания добавил: — Господин старший лейтенант.

— Отлично! Отлично! — обрадовался Посохов. — Здесь нас окружают такие превосходные произведения искусства. Слушайте, — и в порыве нежности даже сжал Степину руку, — я сам поклонник всего прекрасного и, когда был молод, тоже мечтал что-либо создать.

— Есть, — нерешительно согласился Степа.

— Ну вот, вы меня понимаете. Видно, и в вас горит священный огонь. Говорят, вы литературой увлекаетесь. Верно это?

На свою беду, Степа писал очень сентиментальные и очень плохие стихи. Как-то раз в этом был уличен и поднят на смех, и с тех пор свою слабость тщательно скрывал. Как и следовало ожидать, он густо покраснел и сразу же отрекся от своей музы:

— Никак нет, не увлекаюсь.

Посохов покачал головой, что-то изрек о ложной стыдливости и, доведя Степу до дверей роты, с ним распрощался. А потом вынул из кармана книжечку в красном сафьяновом переплете, записал в ней фамилию «Овцын» и поставил два восклицательных знака.

И с этого вечера Иван Посохов переменился. До сих пор все время молчавший, теперь он заговорил. Заговорил приветливо и цветисто, но исключительно на литературные темы, что по меньшей мере было странно.

Он запросто беседовал с кем придется о Пушкине и Тургеневе, а иной раз о Гончарове, сочинившем книжку «Фрегат «Паллада»», или о Станюковиче, который когда-то учился в этих славных стенах.

Но всегда незаметным образом переводил разговор на литературу авантюрную и криминальную, знаете ли такую, что от нее не оторваться. И больше всего ему хотелось узнать, читают ли в роте, например, Конан-Дойля или, скажем, Мориса Леблана[13], и если читают, то кто именно.

Конечно, разнесся слух, что он слегка спятил от однообразной жизни и, решив во что бы то ни стало сделаться великим писателем, уже творил нового Пинкертона[14]. А для практики осматривает и обнюхивает все, что подвернется.

Утверждали даже, что его видели на четвереньках, с лупой в руках исследующим кафельный пол в гальюне классного коридора.

Разговоры эти, однако, не имели под собой никакой почвы. Слишком уж практичным был старший лейтенант Посохов, чтобы так сходить с ума, и слишком неподходящей для литературной деятельности была его полулягушечья внешность.

Да и самый слух на проверку оказался пущенным Борисом Лобачевским[15], юношей способным, но с поведением всего на девять баллов и к тому же язвительным.

Поэтому лучшие умы роты считали, что в действительности все обстоит как раз наоборот: первопричиной были какие-то таинственные поиски, а следствием их — несколько непонятные литературные беседы.

И, конечно, они не ошибались. Вскоре стали известными факты, которые разъяснили всё, вплоть до Мориса Леблана.

Оказалось, что в течение недели дежурные офицеры по корпусу, по батальону и даже по кадетским ротам стали находить у себя на столиках визитные карточки с загнутыми уголками.

Как известно, загнутый уголок означает: был, но, к сожалению, не застал. Но кто же именно был?

На этот вопрос визитные карточки отвечали прямо и без всяких уверток. Изящным шрифтом по-французски на них было напечатано: Арсен Люпен.

4

Визитные карточки были всего лишь, так сказать, предисловием. Следуя церемонным правилам светского обихода, Арсен Люпен представлялся начальству Морского корпуса, а представившись, сразу начал действовать.

Командир четвертой роты капитан первого ранга Ханыков, по прозвищу Ветчина, после многотрудного дня, проведенного в дежурстве по корпусу, готовился отойти ко сну.

Чувствовал он себя неважно, потому что на утреннем батальонном учении его рота нарочно шла не в ногу, а за обедом эконом подал на второе ветчину с горошком, что вызвало бестактный восторг всего столового зала.

Всякие неприятности, однако, рано или поздно кончаются, и теперь перед Ханыковым стояла превосходная мягкая кровать, на которой устав разрешал ему отдыхать раздетым.

А был он человеком пожилым и тучным, медлительным в мыслях и движениях и отдыхать любил больше всего на свете.

Не спеша он разделся. На стуле рядом с кроватью в строго установленном порядке разложил: портсигар, серебряную спичечницу, часы и кобуру, в которой для легкости вместо нагана он носил сверток мягкой туалетной бумаги.

И так же не спеша полез под одеяло, но тут с ним случилось нечто неожиданное. Ноги его встретили какую-то непреодолимую преграду и, несмотря на все его усилия, застряли на половине кровати.

От обиды он чуть не заплакал. Это был мешок, точно такой же, в какие заворачивали тридцать с лишним лет тому назад, когда он учился в корпусе. Верхняя простыня, вдвое сложенная и нижней своей частью подвернутая под тюфяк, так что в ней непременно запутаешься.

Даже в те времена ему ни разу не пришлось сесть в мешок, а теперь, на старости лет, он попался, как какой-то мальчишка. Не хватало только, чтобы ему узлами завязали рукава ночной рубашки.

Рукава ему тоже завязали. В этом он убедился на ощупь, как только сунул руку под подушку. Тогда им овладел гнев. Такой гнев, что он весь затрясся, закашлялся и чуть не задохся.

Кто мог позволить себе такую шутку? Кто посмел? С невероятной для него резвостью он соскочил на пол, обеими руками раскидал постель и увидел: на его ночной рубашке лежала визитная карточка Арсена Люпена. Тут он испугался. Почему испугался, сам не смог бы сказать, но со страху сел на стул, прямо на свое имущество, и от этого пришел в себя.

На карточке была какая-то надпись по-французски. Обязательно нужно было узнать, в чем дело, а он уже давно забыл все французские слова, кроме «же ву при» и «пардон».[16]

Полторы минуты спустя, в ботинках на босу ногу и с подтяжками, предательски висевшими из-под кителя, он прибежал в картинную галерею к дежурному по батальону лейтенанту Стожевскому.