Командующий фронтом — страница 2 из 85

Вскоре Георгий Иванович купил у соседнего помещика трех коров разной масти и черного быка с лоснящейся шерстью на боках.

В усадьбе появился управляющий Кржижановский с надменным видом и нафабренными усами. Сережа боялся его и не любил. Не любил он и его помощника Штефана Руссу, смотревшего на всех тяжелым взглядом. Впрочем, этих людей не любила и мать Сережи, Елена Степановна.

Из Николаевки пришла тихая и застенчивая украинка Анна Галузинская и нанялась в прислуги. Сережа сразу же привязался к ней и, забегая украдкой от родителей в людскую, совал Анне то пряник, то кусок сахара.

…Шли годы. Сережа подрос, стал крепким и бойким мальчиком. Подрос его младший брат Боря. У супругов Лазо появился третий сын — Степан.

Крестьяне Николаевки и Новых Езорен летом батрачили у Георгия Ивановича, называя теперь хутор Лазоя.

Серо и скучно протекала жизнь семьи мелкого бессарабского помещика Лазо.


За окнами догорал солнечный закат.

В этот час у Лазо обычно пили чай. За круглым столом, накрытым цветной скатертью, неизменно сидел гость из Оргеева или Бельц или сосед, такой же малосостоятельный помещик, как и сам хозяин. И почти всегда Чорба. Доктор носил широкий люстриновый пиджак, из-под которого выглядывал чесучовый жилет со свисавшей из кармашка золотой цепочкой с брелоками.

В столовую вошел Сережа и испуганно остановился на пороге. На правом колене отчетливо синело пятно.

— Полюбуйтесь, доктор, — тихо промолвила Елена Степановна и, встав из-за стола, чтобы не встретиться со взглядом мужа, подошла к резному дубовому буфету и достала банку с вареньем.

— Да-с, Елена Степановна, — сказал он, — таковы все дети.

В этой краткой, мало что значащей фразе доктор умышленно постарался скрыть свое отношение к Сережиному проступку, чтобы не навлечь на себя гнева строптивого хозяина и не заслужить упрека со стороны хозяйки.

— Разбил колено, испачкал руки… Экое несчастье! — произнес властным голосом Георгий Иванович. — Вот видите, доктор, по мнению Елены Степановны, на Сережу надо надеть костюм пажа, и он чинно и важно будет расхаживать по двору. Тьфу!

Опасаясь, что возникший спор может принять нежелательный оборот, доктор многозначительно посмотрел заплывшими от жира глазками на Елену Степановну, давая понять, что решительно просит ее не возражать мужу.

— Не пройти ли нам, Георгий Иванович, в ваш кабинет? Мне хочется рассказать вам прелюбопытную историю, происшедшую с судьей Арсением Демьяновичем.

Доктор поднялся и удалился из столовой, увлекая за собой Георгия Ивановича. Елена Степановна осталась в столовой одна. Вот уже второй год, как вспыльчивость мужа стала проявляться все чаще — то ли от неумелых попыток поднять пошатнувшееся хозяйство, то ли от неудачных сделок, заключенных с помощью доктора Чорбы. Бывали дни, когда Георгий Иванович кричал на всех, и тогда в доме воцарялась настороженная тишина, а Елена Степановна, старательно укрывая детей от отца, сама неслышно двигалась по комнатам.

Не всегда удавалось Елене Степановне сдержать себя. Иногда у нее вырывались слова протеста, но тогда Георгий Иванович злился еще больше, и если в эту минуту кто-нибудь входил в комнату — его ожидали упреки и брань.

— Сынион! — гремел его голос. — Куда запропастился, чертов сын? Трубку и табак!

В кабинет вбегал вихрастый парнишка лет шестнадцати с широко раскрытыми глазами, в которых никогда не исчезал страх перед хозяином, и торопливо предлагал:

— Извольте, барин!

Елена Степановна знала, что соседи прозвали ее мужа Троекуровым. Вот почему она не раз обращалась к Чорбе с просьбой повлиять на Георгия Ивановича, но доктор советовал беспрекословно слушаться главу семьи, даже если он неправ. Елена Степановна выслушивала назидания Чорбы и, как это ни претило ей, требовала покорности от детей. Ее внушения в конце концов породили в детях страх перед отцом, а у Сережи они вызвали ощущение недовольства, перешедшее постепенно в затаенную злобу.

В те дни, когда особенно проявлялся деспотизм отца, Сережа убегал из дому, бродил по полям, наблюдал за полетом птиц, за сусликами, воровато тащившими в свои норки колосья, за беззаботно порхающими бабочками. Иногда он останавливался у полосок земли, на которых от зари до зари копошились крестьяне. В детском сознании возникали сложные вопросы, но не было человека, который мог бы ясно и просто ответить на них. К отцу не подступись, а у матери и без того много забот.

Однажды в усадьбу пришел крестьянин Ион Костакэ. У него было мужественное лицо, на носу маленькая горбинка, черная бородка росла клинышком, а руки большие, каждая, казалось, поднимет трехпудовый мешок. Но бедность жила в его жалкой избушке годами. Как ни бился Костакэ, а прокормить свою многолюдную семью никак не мог.

Заметив у конюшни Георгия Ивановича, Костакэ подошел к нему и, сняв с головы старую мерлушечью шапку, попросил:

— Барин, одолжите пуд зерна.

Сережа стоял на пороге конюшни и слышал просьбу Костакэ. Ему казалось, что отец пошлет его, Сережу, в дом за ключом, отопрет амбар и скажет: «Возьми, Ион, любой мешок, а придет время — рассчитаемся». Но Георгий Иванович, к удивлению сына, засмеялся, а потом принял серьезный вид и крикнул:

— Пошел со двора! У меня самого хлеба в обрез…

— Папа! — бросился Сережа к отцу, но тот сердито оттолкнул его и направился к дому.

Из конюшни вышел старый кучер Михалаке. Посмотрев вслед ушедшим, он с грустью проговорил:

— Не стерпит Ион, третьего ребенка на днях похоронил…

Как-то Георгий Иванович надолго уехал по своим делам. В доме наступил мир. Забот у Елены Степановны стало меньше, теперь она весь досуг отдавала детям, рассказывала сказки и никого из них не наказывала за невинные шалости. Сережа нашел на поле маленького вороненка, приручил его и назвал Керандой. Он не расставался с птицей весь день, кормил ее с ладошки и разгуливал с ней по саду. Вороненок послушно сидел на плече мальчика и каркал. Иногда он взлетал на дерево, но стоило Сереже позвать: «Керанда, домой!», как вороненок тотчас же снова садился мальчику на плечо.

Однажды вечером Сережа застал мать в слезах. Он подбежал к ней, уткнулся в ее колени, но не спросил, почему она плачет, — вспомнил, как на прошлой неделе до него донеслись слова слуги, обращенные к кучеру: «Барин возвращается, опять начнутся крики».

Вопреки ожиданиям семьи и дворовой прислуги Георгий Иванович приехал хотя и похудевшим, но в веселом расположении духа. Он даже вспомнил, что в феврале, на Сережиных именинах, пообещал сыну научить его ездить верхом и стрелять из охотничьего ружья. Сережа нетерпеливо дожидался того дня, когда отец прикажет вывести из конюшни Буланку, оседлать ее, а он, Сережа, ухватившись за луку седла, ловко усядется и, как все опытные наездники, пустит сперва коня шагом, а потом даст ему шенкеля, и тот помчится во весь опор. Но отец почему-то не приказывал седлать Буланку, а потом снова уехал. В день своего возвращения Георгий Иванович увидел Сережу в чистом костюмчике и даже причесанным.

— Сынок, — сказал он, подняв его на руки, — такого Буланка сбросит. Если хочешь учиться ездить верхом — приходи в старых штанишках и на босу ногу.

Мать недовольно обронила: «Еще что!», но отец добродушно, чего с ним раньше не бывало, пояснил:

— Детей надо закалять. Вырастили из меня тепличный цветок — потому и болею. С завтрашнего дня Сережа будет принимать со мною холодный душ, ездить верхом на Буланке и стрелять из двустволки.

Елена Степановна с ужасом выслушала слова мужа. Когда он ушел в кабинет, Сережа бросился к матери, прильнул к ее рукам и сказал, мягко картавя:

— Ездить верхом и стрелять я буду с отцом, а слушаться — только тебя.

2

В девять лет Сережа ловко набивал патроны порохом и дробью, вставлял капсюли, бойко ездил верхом без седла. Всякий, кто видел его хотя бы раз, легко запоминал. Для своих лет ему бы быть выше ростом, но сложен ладно — настоящий крепыш! — и все в нем привлекало: живой ум, острое слово, черные дуги бровей над пытливыми глазами. Мальчик часто уходил в овраги, где крестьяне, раскапывая ямы, брали жирную глину и песок, или, забравшись в промоины, ковырял железной палкой, извлекая покоробленные ракушки. Ему хотелось знать, что лежит в недрах земли, какова толщина земного покрова, но не было человека, который мог бы ему об этом рассказать.

Летом, когда после мучительного зноя набегали черные тучи, предвещая грозу, Сережа, несмотря на строгий запрет, скрывался из дому и, притаившись под навесом старого сарая, следил за тем, как на горизонте возникала дымка, прорезаемая ослепительными зигзагами молний, как эта дымка приближалась, неся с собою острые запахи. Наконец наступали последние минуты — налетал страшной силы ветер. Срывая с деревьев листья, он поднимал их и бешено кружил. Деревья гнулись, стонали, стайки птиц проносились с криком, потом падали первые крупные капли, а вслед за ними опускалась дождевая завеса. Быстро разбегались по земле ручейки. Переплетаясь и скрещиваясь, они сливались в большие потоки, унося с собою сорванные ветром листья и ветви. Сверкали молнии, в воздухе тревожно грохотало. Проходил час, другой, тучи убегали, а дождь редел и сеял, как сквозь сито, легкую серебристую россыпь. Солнце, вырвавшись из плена, отражалось в водяных лужах, как в зеркалах, играя множеством светлых зайчиков.

После дождя Сережа выходил из своего убежища и, задрав штаны до колен, с упоением шлепал по лужам.

Но то, что доставляло радость Сереже, приводило его отца в уныние. Если все лето шли проливные дожди, то колосья, не созрев, припадали к земле и гнили. Если солнце безжалостно палило несколько месяцев подряд — тогда земля трескалась, хлеба засыхали, и сухой ветер перебирал жалкие колоски. Если перед самой косовицей тяжелый град выбивал зерна — в колосе оставалась одна мякина.

Вот почему Георгий Иванович уже с весны хмурился, жаловался на то, что его поля расположены среди гор, и тучи, застряв между ними, обязательно должны пролиться дождем. Из года в год дела Лазо приходили в упадок, росли долги. Дедов