Утверждающие, что коммунизм отрицает трансцендентное, более того, основывается на его отрицании, упускают из виду одно существенное обстоятельство: преображенный мир, строящийся по законам, принципиально отличным от известных нам из истории, более радикально отличается от привычного, здравосмыслового мира, является более загадочным, чем потусторонние миры религий Книги.
Вера в историческую неизбежность выхода за пределы истории остается религиозной: передней бессильны фактичность, эмпирия, наблюдаемая реальность. Более того, в случае коммунизма сами акты веры начинают выдаваться ее носителями за результаты научного наблюдения. Ленин, Троцкий, Бухарин, Брехт, Арагон, Кестлер, Шоу и тысячи других, менее известных людей меньше всего считали себя верующими людьми. Революция была в их глазах торжеством разума, событием, сделавшим ненужной унаследованную религию. Парадокс с самого начала заключался, однако, в том, что предсказанное Марксом постоянно откладывалось, переносилось в неопределенное будущее, ради которого надо было приносить в настоящем все новые и новые жертвы. Историческая закономерность приобретала в результате черты религиозного упования. Коммунизм никогда не строили, никто не знал, что это такое. В распоряжении большевиков находились лишь несколько отрывков из «Коммунистического манифеста», «Капитала» и «Критики Готской программы», к тому же чрезвычайно многозначных, так что пространство импровизации, затягивающее революционеров, оказывалось воистину безмерным. Цель революции на каждом этапе настолько отличалась от достигнутого, что для опознания хоть каких-то признаков приближения к ней, нахождения на правильном пути коммунистам нужна была воистину нерассуждающая вера. Сначала непогрешимой была объявлена ленинская партия, а по мере укрепления власти Сталина таковой стала воля ее вождя. Ведущие большевики — Ленин, Троцкий, Бухарин, Сталин — не случайно сравнивали партию с религиозным (или военным) союзом, орденом, братством. (Об этом подробнее см.: 50, 18—19 etc.)
Пафос выхода за пределы истории в состояние, которое еще никому не удалось описать, неизбежно находит выражение в религиозных образах (иудеохристианских, античных, магических). Оказывается, что стихия коммунизма глубоко родственна религиозному опыту не вопреки, а именно благодаря радикальности атеистических притязаний. Атеизм, претендующий на научность, уподобляется религиозной экстатике, отказавшейся от опоры на потустороннее, но обретшей не менее прочное основание в трансцендентности имманентного. Современные религии отличаются от своих традиционных, теистических предшественниц тем, что остаются имманентными состоянию, которое стремятся максимально, до неузнаваемости преобразить. Святое оказывается для их сторонников внутренне присущим профанному миру, подлежащему преображению изнутри. В отличие от носителей подобной веры, прихожане традиционных, даже реформированных конфессий, как правило, все больше черпают свою веру в отдаленности от основных явлений современной жизни. На Западе вера в коммунистический эксперимент далеко не всегда сопровождалась членством в партии, но являлась, как в случае Беньямина, важным условием интеллектуальной работы, общения с носителями наиболее современных идей в гуманитаристике и искусстве (сюрреалистами, членами франкфуртского Института социальных исследований, Брехтом), также в разной мере затронутыми новой верой.
Горючим коммунистической веры в интеллектуальных кругах была обострившаяся в годы Первой мировой войны ненависть к капитализму. Октябрьская революция была отдушиной, дававшей проявиться инстинктивному неприятию единственного мира, который был известен «попутчикам» не понаслышке, частью которого они, проклиная себя, оставались. Потребность в вере была огромной; никакие стоны жертв эксперимента, никакие труды о ЧК и Красном терроре не могли переубедить тех, кто проецировал на революцию глубинное недовольство собственной жизнью, для кого путь к традиционному религиозному утешению был надежно перекрыт Просвещением. В 20-е и 30-е годы XX века Москва стала плоскостью проекции необычайной силы: что бы ни происходило в новой Мекке, все преображалось, превращалось в часть ее завораживающей силы. Даже критики новой власти (тот же Бертран Рассел) не сомневались в неминуемом и скором крахе капитализма. На Западе революционный культ был неотделим от непреодолимого желания революции, был его продолжением.
В период между двумя мировыми войнами СССР был местом утопии, местом того, что не имеет места. Этот парадоксальный статус признавали за ним тогда многие интеллектуалы, писатели, художники, ученые, политики. Среди них были искренне верующие, вступавшие в компартии, проводившие в жизнь линию Коминтерна, боровшиеся против империализма, фашизма и «социал-фашизма» (как коммунисты называли в то время социал-демократов), потерпевшие поражение и нашедшие прибежище на «избранной родине». Большинство из них Сталин «отблагодарил» расстрелами, лагерями и ссылками. Были и верующие другого рода, известные интеллектуалы, сочувствовавшие советскому эксперименту и публично его поддерживавшие. Их имена имели большое пропагандистское значение. К ним примыкала большая группа «попутчиков», которые, не состоя в партии, также совершали путешествие в «святую землю большевизма», чтобы поведать о свершениях новой власти. Спектр их суждений простирался от безоговорочной поддержки и прославления до сочувственной, хотя и сдержанной оценки увиденного.
В наше время перспективы светских религий не выглядят радужными; их вытесняет возрождение различных фундаментализмов. Создается впечатление, что мания улучшения мира на рациональных основаниях, владевшая умами интеллектуалов сто лет назад, перестала быть притягательной, утратила утопический потенциал. Мир за это время стал настолько ускользающим и несубстанциональным, что неясно, не только что в нем нуждается в улучшении, но и что есть улучшение такого мира. От очевидностей вековой давности мало что осталось. И ничто так не скомпрометировало коммунистическую идею, как опыт построения «реального социализма».
Но одно представляется несомненным: религии, которые способно породить глобализирующееся общество, скорее всего, будут еще более имманентными, еще менее совместимыми с идеей потустороннего существа
ВЕРИТЬ БЕЗ БОГА
В ПРОЛЕТАРСКОЙ МЕККЕ
Путешествия западных интеллектуалов в СССР в период между двумя мировыми войнами вызвали к жизни литературный и религиозно-профетический жанр, который Жак Деррида предложил (по образцу знаменитой книги Жида) называть «возвращениями из СССР». Этот жанр возник как реакция на событие Октябрьской революции, «знаменующее собой решающий момент в истории человечества» [8, 14]: «Ничего подобного не было до Октябрьской революции, и он (этот жанр. — М. Р.) прекратит свое существование в ближайшее время: он станет невозможным после окончания периода борьбы и надежд, предвидений и дискуссий, повод к которым дала Революция...» [8, 14—15].
Кроме обычной у многих интеллектуалов после 1917 года появляется «избранная родина» — «patrie d’election» (Жид), отечество всех прогрессивных людей, Советский Союз, единственная страна, чье название не отсылает к этносу или к местоположению, является, по выражению Деррида, «чисто политическим, коммунистическим». Большевики, если верить авторам «возвращений», осуществляют универсальную, общечеловеческие человека человеком.
Игра своего и чужого в текстах, принадлежащих к этому жанру, парадоксальна; своим в них является происходящее не на родине, а на «избранной родине». Большинство интеллектуалов, ставших очевидцами Октябрьской революции (журналисты, приехавшие, подобно Альфонсу Паке и Джону Риду, ее освещать, русофилы, как Пьер Паскаль, оказавшиеся в это время в России, социалисты, революционеры, анархисты и т. д.), подпадают под обаяние этого события, становятся его восторженными поклонниками. Красный террор не является для них тайной, но они оправдывают его чрезвычайными обстоятельствами, борьбой революции за выживание. Религиозный момент в их приверженности большевистской революции будет отрефлексирован позже и только теми из них, кто порвет с коммунизмом. Осмысление этого типа веры становится возможным после ее утраты; те же, кто останется в рядах коммунистического движения, так и пребудут до конца своих дней истинно верующими, то есть убежденными атеистами. Как вера большевизм принципиально атеистичен; его религиозное ядро сохраняется лишь в том случае, если соответствующие убеждения (как бы слепо и фанатично им ни следовали, какие бы жертвы ради них ни приносились) запрещается именовать религиозными. Аналогии с традиционной, теистической верой следует, по мнению адептов новой веры, избегать по принципиальным соображениям: она запятнана первородным грехом угнетения, на отмену которого претендует коммунизм.
Среди страстных поклонников революции было мало верующих людей. Когда выяснилось, что Пьер Паскаль — практикующий католик, в Коминтерне слушалось «дело Паскаля»; специальная комиссия пришла к выводу, что христианин — даже оказавший революции такие неоценимые услуги, как Паскаль, — не может занимать пост в международной пролетарской организации. Французский «попутчик» вскоре действительно отошел от коммунизма; вернувшись во Францию, он стал ученым-русистом.
Октябрьская революция была событием, располагавшимся за пределами здравого смысла; в отношении его, убеждали коммунисты, надо было определиться заранее, не дожидаясь поездки в революционную Мекку. Протекающие там процессы настолько сложны и необычны, что понять их на месте, тем более для иностранца, крайне затруднительно.
И тем не менее многие ехали в Москву именно для того, чтобы понять смысл осуществляемого там эксперимента. Для таких людей столица мирового пролетариата стала местом мощных духовных метаморфоз, где убеждения легко переходят в свою противоположность, Савлы превращаются в Павлов и наоборот. Альфонс Паке в 1918 году приехал в Москву убежденным «европейским империалистом», за несколько месяцев, подружившись с Радеком и другими ведущими большевиками, проникся сознанием значимости революционных изменений и возвратился в Германию сторонником большевизма[5]. Известный писатель и журналист Йозеф Рот, напротив, в 1926 году приехал в СССР сторонником большевиков; путешествуя по стране, он круто изменил свои взгляды и вернулся, по его же собственным словам, «роялистом»[6].