С тех пор мне вспоминался этот вопрос Жака. Банальный вопрос, но что действительно ужасно в жизни – это то, что она так банальна. В конце концов все идут той же тёмной дорогой, и весь фокус в том, что она наиболее темна и опасна именно тогда, когда выглядит такой ясной, и правда, что никто не задерживается в райских кущах. Конечно, у Жака был не тот рай, что у Джованни. Рай Жака был населён регбистами, а у Джованни – молоденькими девушками, но это не такая уж большая разница. Наверно, у каждого есть свой райский сад, не знаю. Не успеют его оглядеть, как блеснёт пламенеющий меч. Потом жизнь предлагает на выбор либо вспоминать этот рай, либо забыть о нём. Или же так: нужно иметь силу, чтобы помнить о нём, иметь другого рода силу, чтобы забыть, и нужно быть героем, чтобы совмещать и то и другое. Помнящие ублажают безумие болью – болью бесконечного напоминания о гибели их невинности; забывшие услаждают иное безумие – безумие отрицания боли и ненависти по отношению к невинности. И мир по большей части разделён на тех безумцев, что помнят, и тех, что позабыли. Герои встречаются редко.
Жак не хотел устраивать ужин у себя, поскольку его повар сбежал. Повара всегда сбегали от него. Он всегда нанимал молодых парней из провинции, один бог знает как, чтобы они приходили и готовили, а те, разумеется, едва успев разобраться в столичной жизни, сразу решали, что им меньше всего на свете хочется возиться на кухне. Обычно они возвращались в конце концов к себе в провинцию, по крайней мере те из них, кто не заканчивал тротуаром, тюрьмой или отъездом в индокитайские колонии.
Мы встретились во вполне приличном ресторане на улице Гренель и договорились, что он одолжит мне десять тысяч франков ещё до того, как допили аперитивы. Он был в хорошем расположении духа, что определило и моё настроение, конечно, и что означало, что вечер закончится попойкой в любимом баре Жака, шумном, многолюдном, похожем на слабо освещённый туннель, с сомнительной (скорее даже не сомнительной, а слишком откровенной) репутацией. Время от времени полиция устраивала там облавы – судя по всему с согласия Гийома, бывшего патроном заведения и всегда ухитрявшегося предупредить своих любимых клиентов о том, что если у них нет при себе документов, то лучше перейти в другое заведение.
Помню, что в тот вечер в баре было необычайно шумно и тесно. Собрались все habitués,[5] но было и много новых лиц; одни высматривали кого-то, другие просто глазели. Три или четыре шикарные парижские дамы сидели за столиками со своими альфонсами, или любовниками, или просто племянниками из деревни, бог знает; дамы были сильно возбуждены, а их компаньоны скорее скованны; дамы пили гораздо больше. Были там, как обычно, и джентльмены, уже с брюшком, в очках, с алчным, иногда безнадёжным выражением глаз, ну и как обычно, со стройным, подобным лезвию ножа телом, затянутые в облегающие брюки юноши. Что касается последних, никогда нельзя быть уверенным, чего они хотят: денег, крови или любви. Они непрерывно сновали по бару, прося угостить сигаретой или выпивая за чужой счёт, и было в их взгляде что-то одновременно страшно ранимое и страшно жестокое. Это были, конечно, les folles,[6] сочетающие всегда в своей одежде самые невероятные вещи, визжащие, как попугаи, об интимных подробностях своих последних романов – романов, которые всегда представляются весёлыми до безумия. Время от времени, уже довольно поздно, один из них вбегал в бар, чтобы объявить, что он (хотя они всегда говорят друг о друге «она») только что был в объятиях знаменитого актёра-кинозвезды или боксёра. Тогда все остальные толпились вокруг новоприбывшего, образуя собой что-то вроде павлиньего вольера, и кудахтали, как целый курятник. Мне всегда было трудно поверить, что они бывают с кем-либо в постели, ибо мужчина, который хочет женщину, всё-таки выберет скорее всего настоящую, а мужчина, который хочет мужчину, вряд ли позарится на таких. Может, именно поэтому они и визжали так пронзительно. Был там парень, который, как говорили, работал на почте, а поздним вечером приходил в бар накрашенный, с серьгами в ушах, со взбитыми в высокую причёску густыми русыми волосами. Иногда он появлялся в юбке и в туфлях на высоких каблуках. Обычно он стоял один, если Гийом не подходил его подразнить. Говорили, что он добрый парень, но, признаться, от этой карикатурности его облика мне всегда становилось не по себе. Возможно, то же самое испытывают люди, которых начинает выворачивать наизнанку при виде обезьян, поедающих собственные экскременты. Они бы, может, и не так это переживали, если бы обезьяны не были так утрированно похожи на людей.
Этот бар находился почти в моём quartier,[7] и я много раз завтракал в близлежащем кафе для работяг, куда перебирались все эти ночные птицы, когда закрывались другие бары. Иногда я бывал там с Хеллой, иногда один. В баре Гийома я тоже был два или три раза, однажды – в стельку пьяный. Меня обвинили потом, что я произвёл некоторую сенсацию тем, что заигрывал с каким-то солдатом. К счастью, воспоминания мои об этом вечере были весьма туманными, и я стал считать, что как бы пьян я ни был тогда, а ни в коем случае не позволил бы себе подобное. Но меня там уже знали, и я подозревал, что некоторые заключали пари по поводу меня, как если бы они были старшими членами некоего странного и сурового религиозного ордена и наблюдали за мной с тем, чтобы с помощью определённых, понятных лишь им признаков сделать вывод о том, насколько истинно было моё призвание.
Жак уже знал, знал и я, когда мы протискивались внутрь бара, будто входя в магнитное поле или приближаясь к маленькому раскалённому кругу, что там был новый бармен. Высокомерный, темноволосый, по-львиному гибкий, он стоял, облокотившись на кассу, и, поглаживая пальцами подбородок, разглядывал посетителей. Казалось, стойка была ему мысом, а мы все – морем.
Жака сразу потянуло к нему. Я чувствовал, что он готовится, так сказать, к штурму. Я понимал, что следует быть терпимым.
– Уверен, – сказал я, – что ты захочешь узнать бармена поближе. Поэтому я исчезну, когда пожелаешь.
В этой моей терпимости была доля – и немалая – холодного расчёта: я рассчитывал на подобное, когда позвонил ему, чтобы занять денег. Я знал, что Жак может надеяться заполучить стоящего перед нами парня только в том случае, если парень продаётся и покупается. Но уж коли он стоял с такой самонадеянностью на этом аукционе, то, значит, мог рассчитывать на покупателей побогаче и помиловиднее Жака. Знал я, что и Жак понимал это. Но я знал и другое. То, что показное расположение Жака ко мне связано на самом деле с одним желанием – желанием со мной разделаться и вскоре начать меня презирать, как он презирал теперь целую армию молодых людей, шедших – без любви – к нему в постель. Я противился этому желанию тем, что прикидывался, будто мы с ним друзья, и тем, что заставлял Жака – под страхом унижения – делать то же самое. Я притворялся, будто не замечаю (хоть и пользовался ею) недремлющую похоть в его блестевших, упрекающих глазах, и с помощью грубой мужской прямоты, дававшей понять, что он должен оставить всякую надежду, без конца заставлял его надеяться. И наконец, я знал, что в подобного рода баре я был для Жака чем-то вроде защиты. Пока я был там, все могли видеть (а сам он мог поверить), что Жак пришёл со мной, своим другом, что он был там не от отчаяния, что не находился в полной зависимости от какого-то везения, жестокости или всего того, что душевное и физическое ничтожество ему уготовило.
– Никуда ты не пойдёшь, – сказал Жак. – Я буду поглядывать на него время от времени, а разговаривать буду с тобой. Так я и деньги сэкономлю, и удовольствие какое-то получу.
– Интересно, где Гийом его отыскал, – ответил я, поскольку парень был до такой степени тем типом, о котором Гийом всегда мечтал, что с трудом верилось в то, что ему могло так повезти.
– Чего желаете? – спросил он нас.
По тону было ясно, что, хотя он и не говорил по-английски, он знал, что мы говорили о нём, и надеялся, что мы уже закончили.
– Une fine à l'eau,[8] – ответил я.
– Un cognac sec,[9] – сказал Жак.
Оба мы проговорили это слишком быстро, так что я покраснел и, пока он нас обслуживал, по лёгкой усмешке Джованни понял, что он заметил это.
Жак, делая вид, что не понял значения улыбки Джованни, сразу воспользовался ею.
– Вы здесь новенький? – спросил он по-английски.
Джованни почти наверняка понял вопрос, но его больше устраивало недоумённо перевести взгляд с Жака на меня, потом снова на Жака. Жак перевёл. Джованни пожал плечами.
– Уже месяц, – сказал он.
Зная, к чему ведёт этот разговор, я, опустив глаза, попивал свой коньяк.
– Вам должно быть здесь, – продолжал Жак, утяжеляя лёгкий намёк, – очень странно.
– Странно? – откликнулся Джованни. – Почему же?
Жак захихикал. Мне вдруг стало стыдно за то, что я был с ним.
– Здесь столько мужчин… – произнёс он со вздохом (я знал этот голос – без дыхания, вкрадчивый, выше, чем у любой девицы, горячий, намекающий, но в то же время абсолютно недвижимый, полный смертоносного жара, нависающего над болотистой почвой в июле), – столько мужчин и почти нет женщин. Вам не кажется это странным?
– А… – сказал Джованни и отвернулся, чтобы обслужить другого клиента, – женщины, без сомнения, ждут их дома.
– Уверен, что одна из них ждёт вас, – продолжал настаивать Жак, но Джованни ничего на это не ответил.
– Ну вот. Это не было слишком долго, – заключил Жак, обращаясь наполовину ко мне, наполовину к тому пространству, которое только что заключало в себе Джованни. – Доволен, что остался? Теперь я весь твой.
– Ты всё делаешь не так, – сказал я. – Он без ума от тебя. Просто не хочет выдать своё волнение, Скажи, пусть нальёт ещё. Поинтересуйся, где он любит покупать себе одежду. Поведай ему о той чудесной маленькой «альфа-ромео», которую тебе до смерти хочется подарить какому-нибудь стоящему бармену.