я бригада, можно куролесить спокойно, не опасаясь задержаний, нотаций в месткоме и на активах.
Колька встряхнулся, засобирался. Андрюха, прощаясь и заворачивая ему с собой огурцы и тараньку, подчеркнул:
– Насчет рыбалки я тебе не намекаю, а серьезно говорю.
– Айда.
– Вы с ночевкой? – немедленно проснулся Анчутка.
– Пусть и так, тебя это не касается, – оборвал приятеля Пельмень, – я коменданта предупрежу, что ты тут один остаешься. А то, если плохо клевать будет, и сам вернусь. Внезапно, имей в виду.
– Ой, да ладно, – отмахнулся Яшка с деланой беззаботностью, но по заблестевшим, замаслившимся глазкам было ясно, что у него уже выстраивается некая радужная перспективка.
Тут в дверь поскреблись, Колька, стоявший у порога, открыл.
В коридоре стояла девчонка, чью фотографию он только-только видел в этой самой многотиражке, которая под очистками воблы, – Латышева, стахановка.
Сейчас она, правда, не такая, как на фото в газете: глаза заплаканные, узкие, нос покрасневший, курносый, платком повязана, в руках – кастрюля. Увидев, что в комнате полно народу, смутилась:
– Доброго вечера вам. Можно?
– Чего ж нет? – Колька посторонился, пропуская, но она еще больше застеснялась.
– А я вам толченки принесла.
– Давай сюда, – Анчутка отобрал у нее кастрюлю, открыл крышку, потянул носом, – своя, что ль? Липецкая?
Андрюха же ничего не сказал, только коротко глянул на гостью, что-то увидел, прошел мимо Кольки, плечом отодвинул Яшку. И, взяв Латышеву за локоть, повел в другой конец коридора.
– Видал? – насмешливо спросил Анчутка, подняв бровь. – Сейчас как пить дать попрется ее защищать, а может, что-нибудь подкручивать да поправлять.
– Ночь на дворе, – заметил Колька, – от кого защищать, тем более подкручивать.
– А у нее вся голова разболтанная, – отмахнулся Яшка, – девица не в себе, хлебом не корми, дай во все влезть. Как Маринка Колбаса, только та шумная была, а эта все тихой сапой, нудит да нудит. Терпеть ее тут не могут, убогую. Повсюду нос свой сует.
Тут Анчутка спохватился, что картошка остынет, и, вооружившись ложкой, принялся, обжигаясь и добродушно ругаясь, черпать из кастрюли и жевать.
– Хочешь? – спохватившись, предложил Кольке.
– А? Нет-нет, – проснулся Пожарский, – домой пойду.
С Андрюхой он встретился еще раз, во дворе. Тот, красный, распаренный, но чем-то донельзя довольный, возвращался в общагу.
– Пошел? Счастливо. Ну что, когда рыбачить?
– Леску я купил, завтра и махнем.
– Завтра что, пятница?
Пельмень поскреб подбородок, и друг увидел, что костяшки у него на кулаке порядком сбиты.
– Неаккуратно деретесь, гражданин. Вы же, простите, вроде на свиданку бегали, или…
– Или, – прервал Андрюха, – потом расскажу, как-нибудь.
Распрощались и разошлись.
Глава 6
Несмотря на то что столько всякой ерунды сегодня приключилось, Колька, шагая к дому, думал, что очень хороший день получился, не то что вчера или, скажем, будет в понедельник. По крайней мере, есть что вспомнить, а не то, как обычно, – по накатанной. Хорошо и с мужиками посидели.
А ведь стоит жениться – и все, больше никогда такого не получится. Взять Палыча – ведь совершенно пропал и обабился мужик… ну да, а ведь все знают: хочешь узнать, какой будет твоя невеста женой, – глянь на тещу. Колька вдруг хмыкнул: нравится ли ему Вера Владимировна – а кто скажет? Красивая, спору нет, но уж больно строит из себя… начальницу! И у Ольги это появляется.
Нет, когда у жены есть характер, это хорошо. Или плохо? «Боязно», – вдруг признался он сам себе, понимая, что засело в голове что-то новое, слишком взрослое и весьма удачно маскирующееся под рассудительность.
«Некуда торопиться. Жениться – это ж не рюмку выпить. Все обмозговать надо», – эти и другие подобные мысли ворочались в голове, и Колька к ним прислушивался, как к чужим, намертво подавляя в себе осознание того, что он трусит. Сам заварил эту всю кашу, жужжал, как шмель, – в загс, жениться, а чуть у любимой девушки не заладилось, вместо того чтобы перетерпеть и поддержать, готов сигануть в первые попавшиеся кусты. Во, вот эта мысль как раз была похожа на настоящую и звучала по-пожарски.
«А ну и пес с ним», – зло подумал он, пиная камень.
За мучениями да раздумьями дошел до дома, потаращился в собственные темные окна: все-таки плохо, когда никто тебя не ждет, пусть даже поругаться на тему, почему от тебя, как от свинтуса, несет воблой и пивом. Скучно.
Так, у Кольки-то понятно, темно, но почему этот самый свет горит у сапожника? Вот придет сержант Остапчук и моментом протокольчик нарисует, насчет нарушения правил бытового обслуживания.
Он дернул ручку, открыл дверь и, свистнув, позвал:
– Эй, хозяин! Сахаров! Туши свет!
Не дождавшись ответа, спустился по ступенькам. Внизу было прохладно, а не сыро, пахло сухими травами и еще чем-то химическим, но не дешевыми гуталином и ваксой, а бодряще и пряно.
Цукера Колька не жаловал, но не мог не признать, что к делу своему Рома относится серьезнейшим образом. Сам составляет крема и начищает обувку так, что глаза режет, – причем без всякого приварка, из любви к искусству, чаевыми он брезгует.
Свет и в самом деле горел – лампочка под бумажным, ажурно вырезанным колпаком. Колька огляделся – и последний хмель из головы подался вон. Сапожник лежал с разбитым затылком, упершись лбом в ножку верстака, как убитый наповал. Вокруг валялись осколки, некоторые в крови. До того это было погано и некстати, что Колька даже возмутился: «Да вы сговорились все, что ли? И этот туда же?..»
Потом, конечно, опомнился, смутился, ведь его же никто на аркане не тащил сюда, сам приперся.
«Вот беда. Кто ж этого-то?»
А воды-то вокруг почти что нет, пустым графином ударили. Неужто насмерть?
«Нет, есть пульс. И дышит ровно – уже хорошо. Череп цел. А кровь, должно быть, с ладоней, из пальцев, видать, шарил в беспамятстве ладонями по полу, порезался».
Поднять его? Ничего нигде не торчит, не топорщится, значит, и не сломано.
«Да что с ним миндальничать!» – Колька потряс лежащего за плечо, Цукер завозился, еле слышно процедил что-то сквозь зубы.
– Что-что?
– Гарик… сволочь…
«Ну, это он о своем. Где у него тут аптечка?»
Не найдя ее, Колька обратил внимание на банку с сапожным клеем на верстаке – и этот сойдет. «О, то, что нужно, и мертвяка поднимет», – открыв крышку, Николай смочил в вязкой гадости кусок ветошки и сунул Цукеру под расквашенный нос. Правда, на полпути подумал было, что не стоит, что если шея повреждена или еще какая неприятность… Так и получилось, как только первые молекулы отравленного воздуха проникли в разбитый нос сапожника, он воскрес, вскрикнул, хрипло выругался, схватился за голову.
– Не вози руками, и так в крови, как у порося резаного. Жив? Котел у тебя крепкий.
– Гудит, – простонал Цукер, с трудом усаживаясь. Перевел на гостя глаза, красные, опухшие.
– Ты чего, ко мне?
– На что ты мне, в таком нокдауне. Как, встанем на ножки или сразу коновалов звать?
– В-встанем.
– Погоди только, руки тебе вытру. Или нет. Вода еще есть?
– Нет. На полу вся.
На верстаке была еще бутылка, судя по запаху – спирт. Колька протер цукеровские порезанные руки спиртом, потом, закинув одну за плечи, принялся постепенно поднимать его. Получилось. Шаг за шагом подошли к топчану, скрытому за занавеской, на который Колька и уложил хозяина.
– Кто тебя так, болезный?
Сахаров соврал, как здоровый:
– Сам упал.
– Ага, – поддакнул Пожарский, – налетел затылком как раз на графин. А потом еще кому-то на носок. Вон, прям рядом с темечком красивый какой синячина. Ну и дружки у тебя, Цукер, эсэсовцы. Пойду врача вызову.
Цукер, дернувшись, с неожиданным проворством схватил его за руку:
– Стой. Я дойду.
– Куда, умный? Ты ж еле ногами шевелишь, и мне нет резона с тобой ночь напролет впроходку гулять.
– Дойдем.
Колька призвал к порядку:
– Вот что, не командуй. Ты по дороге дуба врежешь, а я виноват останусь. Вот что: я тебя запру снаружи и вызову врачей.
– Не уходи, – жалко просил Сахаров.
Николай смягчился:
– Да успокойся ты. Чего ты боишься – добьют? Я мигом, не успеют. Где у тебя ключ? В верстаке? Ну запру тебя снаружи, никто и не влезет, лады?
Цукер хотел кивнуть, но уронил голову и потерял сознание. Было ему очень худо, по всему видать. Колька заторопился, пошарил в ящике верстака, как раз и нашел ключ, похожий на подходящий, взбежал вверх по лестнице, закрыл дверь и поспешил к телефонной будке.
…Откашливалась заикающейся сиреной, спешила на помощь районная «Скорая». И в подвал величественно, королевой, спускалась Маргарита Вильгельмовна Шор, главврач районной больницы.
Да-да, главврач. После того как девчонки ее разъехались учиться – одна в консерваторию, в Ленинград, другая – в медицинский, в Калинин, осиротевшая мама днюет и ночует на служебной площади при больнице, самолично дежурит чаще подчиненных и не брезгует выезжать на вызовы.
– Сахаров, вы форменный орангутан, – заявила она, осматривая Цукера. – У вас сотрясение мозга, а между тем снова курите. Да еще и прячете под подушку, фу! Хотите пожар устроить?
Она брезгливо вынула из означенного места наспех затушенную и спрятанную папиросу.
– И я еще когда сказала: у вас легкие слабые.
– Угу, – отозвался смиренно наглый Цукер, робея, как при маме.
Маргарита Вильгельмовна по каким-то своим причинам покровительствовала ему. И было ей совершенно наплевать на циферки, выведенные в его паспорте, она точно знала, что Сахарову до двадцати еще жить да жить. Быстро осмотрев его, посерьезнела:
– И не втирайте мне, что с лестницы свалились. Николай, в каком положении ты его нашел?
– Лежал на полу, лицом вниз.
– И осколки от посуды.
– Верно, от графина.
– Бывает, что лестницы нападают, но без графинов, – Маргарита, прищурившись, глянула на Пожарского, тот решительно открестился: