Я немного испугалась, всё же грибы не моя чашка чая, но Полина замахала руками, сказала, что я дура и ничего не понимаю, что truffes – это даже не совсем грибы, что кайфа в них всё равно что в кефире алкоголя. Я еще робко предложила тогда лучше выпить, но тут Полина серьезно сказала, что за это штрафуют.
Как бы то ни было, теперь где-то в окрестных улочках нам покупают псилоцибины, а Полина, взбудораженная, как ракета на старте, рассказывает нашим новым друзьям про раскольников. Мы сидим на газоне, скрестив ноги, вокруг гудит ночной город – смех, плеск воды и щелканье фотокамер. Сладкий запах травы щекочет горло, и хочется пить. Дэвид и Свен отвлекаются на телефон – звонить товарищу, спрашивать, как дела, – но Полину не остановить, она переходит на русский и едва не кричит мне: раскольники были правы!
Я слушаю ее, хотя это трудно: украдкой я слежу за Дэвидом – у него спокойные движения уверенного в себе сильного животного, такого, пожалуй, подушкой не задушишь. Они были абсолютно правы – вопрос о языковой норме упирается в вопрос о бытии Божьем! Я чувствую, что нужно хотя бы что-то сказать, чтобы дать понять, что я в теме. Да, говорю я, в начале было Слово, – Полина аж взвивается: именно!
Потому что если языковая норма меняется, и мы признаём это нормальным, то это значит только то, что норма есть вариант ненормальности. И если нет источника абсолютной языковой нормы – нет и быть не может – это значит только то, что Бога нет, – вот что сразу поняли раскольники.
Видимо, это какая-то часть Полининой диссертации, и мне нужно то ли поспорить, то ли что-то еще – но вместо этого я смотрю на Полину, на ее круглое, добротное лицо и полные длинные руки, представляю себе, как я занялась бы любовью с ней, думаю о том, почему я об этом думаю, и моя мысль снова буксует в этой колее. Я говорю, что хочу пить. Дэвид гладит меня по колену, и я не убираю его руку.
Норма есть вариант ненормальности – Полина повторяет это еще раз по-английски для ребят. Дэвид поднимается, обещает найти воды. Когда он уходит, второй, Свен, тянется к Полине, она отодвигается от него и говорит: вообще-то мы пара, – про нас с ней. В подтверждение она целует меня в губы – меня трясет от возбуждения, хотя это стыдно и ничего особенного в ее поцелуе нет.
Дэвид возвращается вместе с гонцом, протягивает мне воду и садится в круг, кинув в центр полиэтиленовый пакет. Мы грызем круглые белые клубни: на вкус как грецкий орех, разве что горьковатый. Свен говорит, что на всех, пожалуй, маловато, Дэвид просит меня передавать воду по кругу. Полина ложится на спину, и ее голова оказывается у меня на коленях. Дэвид шепчет мне что-то на ухо по-голландски, щекочет губами шею – мне смешно, я не могу сдержаться и падаю на траву – что ты ржешь? – хохочет Полина, – я им про серьезные вещи…
Между тем мне, в сущности, страшно за свою шею: для меня вдруг становится очевидно, что нет на свете более хрупкой вещи, чем она.
Полина повисает на мне и Дэвиде и жарко дышит мне в ухо: смотри, Катюха! Мы движемся по тесной улочке, вдвойне тесной от горячих, в основном мужских тел: здесь курят, пьют пиво из бутылок, обнимаются, целуются; в глазах у меня рябит от бритых затылков, накачанных мускулов, крепких обтянутых задниц и нескончаемой вереницы лиц – белых, черных, азиатских, юных, взрослых, красивых, страшных, сладострастных, безразличных, я чувствую, как проскальзывают по мне слегка неприязненные взгляды; Полина в восторге.
Из открытых дверей баров несется музыка, на улицу беспорядочно выставлены высокие стулья, свалены в кучи пакеты с мусором, и неподвижно светят неоновые огни – всё это проплывает мимо нас, будто внутренности затонувшего корабля, я чувствую себя батискафом, и на одну секунду меня посещает страстное желание разбить стенки своей раковины, чтобы стать частью этой экосистемы, поселиться здесь каким-нибудь полипом, актинией, медузой.
А что с Вилли, кричу я Полине, мы его грохнули? Полина кивает: подушкой задушили. И сбросили в пруд. Она серьезна, но, с другой стороны, это ее способ шутить – с каменным выражением лица. Более того – она может делать вид, что шутит, чтобы не говорить правду как правду. Я пытаюсь разглядеть правду в ее глазах, но это не лучший момент: в глазах у нее – исступленный восторг; возможно, она ловит с клубней что-то, чего не поймала я.
Мы сворачиваем в узкий проход, который даже не назовешь улицей: двигаться здесь можно только гуськом, и с теми, кто идет навстречу, расходиться, прижимаясь к стене. Граффити на высоте спины бледные: вытерты спинами. Нам обязательно идти по самым наркоманским притонам? – кричу я Полине по-русски. А куда бы ты хотела, дорогая? – хохочет она, – отвести тебя в музей эротики? В музее эротики я была в прошлый раз, это очень смешно – примерно как облитый водой пушистый кот. Полина идет вслед за мной, а сразу за ней – Свен. Он спрашивает, почему мы смеемся, – Полина говорит, что мы обдумываем план, как его придушить. Ну и как? – В страстных объятиях, сладкий!
Я распластываюсь спиной по стене, чтобы пропустить пожилую туристическую парочку; они молчат, но что они туристы, видно по глазам – настороженные, заискивающие взгляды выдают их с головой; я чувствую что-то вроде превосходства: всё же я здесь уже не совсем чужая, – и это сладкое ощущение заволакивает всё мое существо. Полина за мной, глядя женщине (большие очки плюс прическа, как сахарная вата на палочке) в глаза, вполголоса говорит ей: cocaine? snow? meth? – и через несколько шагов снова заходится смехом, повторяя вслед за своей жертвой: oh no, thank you so muuuch!
Из трубы мы выходим на шумную, но благочинную улицу: кафе, рестораны, сувенирные лавки, нежный рекламный свет и Брамсовы венгерские танцы. Полине, конечно, захочется здесь устроить какое-нибудь бесчинство, хотя в нашем положении это может быть очень рискованно. Но она может рассуждать и наоборот. Разумеется, это в том случае, если всё, что приходит мне в голову, действительно мое, а не занесено случайно вместе с травой, таблетками или клубнями, как, бывает, вместе с рыбой покупаешь десяток присосавшихся к стенкам ее желудка черных неподвижных червей, и вид их потом долго стоит перед глазами; впрочем, хваленые клубни разве что прибавили мне бодрости, но не более того – возможно, их действительно было слишком мало.
И всё же от греха подальше я обнимаю Полину за шею и стараюсь отвлечь ее разговором, спрашиваю, кто ей больше понравился: Свен или Дэвид. Ты шутишь? Чтобы я еще раз в жизни связалась с ниггером? Меня передергивает.
Вероятно, это иллюзия, но мне кажется, я всё больше погружаюсь в этот эшелонированный каналами город, в его шумы и ритмы, глухие и гулкие, я пропитана запахом стоячей воды, искусана комарами и приучаюсь говорить по-английски с немецким акцентом и наоборот. Меня завораживает прогресс превращения чужого в свое – не это ли имел в виду Гуссерль, когда говорил о месте другого, которое я способно занять, – город, в котором дома стоят чуть косовато, как, бывает, деревья в болотистом лесу, город, по наследству перешедший нынешним пиздаболам от рыцарей беззаветной жадности, он грязь елеем царским напоит, город оранжевых шариков и красных ставней, – я чувствую, как становлюсь кирпичом в его кладке, столбиком на его мостовой, крюком под крышей, опорой моста. Моя медитация имеет целью выход меня за пределы себя, экстатический скачок в незнаемое, дискурс о методе философии приматов. Я – доисторическое растение, хвощ в себе, и я вылезаю на сушу.
Полина вырывает меня из короткого забытья: мы на берегу канала, сидим прямо на мостовой, ребята всё еще с нами, Свен рассказывает что-то про Африку – вроде он там чуть не целый год жил, – и Полина вполголоса говорит мне, что точно с такими же интонациями европейцы рассказывают о России. Африка, говорю я, это вообще инобытие России: Гумилев – Чуковский, львы – медведи, снежной пустыне снится саванна с жирафами. Договорить я не успеваю, сзади нас окликают по-русски: эй, девчонки! Мы оборачиваемся, и хорошо бы было куда-то убежать, но уже поздно.
Полина в восторге: это они, кричит она ребятам, те парни, которых мы натянули в клубе! Кажется, ей особенно приятно, что выдался случай подтвердить правдивость истории про пятьдесят евро. Русский с немцем, впрочем, не выглядят как-то особенно враждебно, они садятся рядом, и я замечаю, как Андрей гладит Матиаса по плечу и тот трогает его ладонь в ответ. Ого, ребята, Полина бесцеремонна, как обычно, так полтинник все-таки даром не пропал! Я объясняю Андрею, что это была дурацкая шутка, но что полтинник мы уже потратили, я могу потом снять с карты и вернуть тебе, оставь телефон. Андрей отмахивается. Мы удивились, что вы убежали из клуба, говорит он, думали заказать выпивки на всех. Они хорошо вместе смотрятся: Андрей, с его рубленым лицом и угловатыми руками-ногами, и Матиас, нежный и мягкий, как девочка-турчанка. Дэвид смотрит на них с неодобрением.
Полина еще раз в лицах пересказывает историю про пятьдесят евро, передразнивая языковую беспомощность одного и другого, получается смешно, причем Андрей – видимо, несколько коктейлей сделали свое дело – находит в себе английского, чтобы уточнять ее рассказ: она мне говорит, очень высокий налог! а я думаю, боже, как тут всё строго!
Я слушаю вполуха, вместо этого я вглядываюсь в огни на набережной – я вижу гармонию этих огней. Их расположение подчинено сложному, но строгому ритму. Группами по три – голубой, красный, желтый – внутри каждой группы вразнобой, они следуют друг за другом гирляндой. Иногда между ними встраивается зеленый, и я думаю о нем как о помехе. Но чем крепче я сосредоточиваюсь на пятнах и цветах, тем больше я понимаю, что никакой случайности тут нет места: всё это самоцветье раскрывается как строгая система, в которой горизонтальные ряды отвечают вертикальным, свою роль играет оттенок цвета и интенсивность огня, которая, опрокинутая в неверную мутную воду, бесконечно усложняется, и величие этого устройства внушает трепет.