Комната страха — страница 38 из 46

– Это вы хорошо сделали, – тихо говорит Света, – что стали есть. Это для вас суп оставили.

Софья Павловна вздрагивает, замирает и напряженно вглядывается в девушку. Глаза ее делаются теплее, будто что-то отхлынуло от них вглубь тела.

– Спаси Господи, Светочка.

Света подходит к окну и чуть-чуть отгибает одеяло. Комнату прорезает яркая полоса.

– День-то какой, – говорит Света. – Вы давно пришли?

– Только что, Светочка. Ефима Григорьевича внизу видала, в библиотеку он шел.

– Это хорошо, значит, времени всего ничего прошло, Володенька еще поспать может.

Старуха кидает взгляд на спящего и быстро дочерпывает из кастрюли остатки. Потом она ставит кастрюлю на кровать, встает, подходит к Свете и берет ее за плечо.

– Что это он за книги носит? – свистит она.

– Кто?

– Ефим Григорьич. Говорит, в библиотеку понесет. А хранит здесь. Видела я его сейчас, пустой он. В библиотеку, сказал, идет. А что ж тогда книги не взял?

Света смотрит старухе в глаза и не понимает.

– Нам они не мешают здесь, пусть лежат.

Софья Павловна опускает трясущуюся голову и отнимает руку. Света чувствует неловкость и не знает, как отделаться от нее. Взгляд ее падает на хлеб.

– Мы тогда хлеб сейчас не будем есть, хорошо? Вечером его поедим.

Света собирает посуду и протирает ее мокрой тряпкой. Софья Павловна сидит на кровати, трясет головой и посматривает на Володю. Бормочет. Потом она вспоминает что-то важное: рука взлетает ко рту и зажимает его.

– Светочка! – протягивает она. – Воскресенье ж завтра, так, что ли? Служба, значит. В церковь мне надо идти.

Света внимательно смотрит на старуху.

– Вы пойдете?

– Пойду, Светочка, как не пойти. Обещала ж я. Да и не была давно. А ну помирать – как же. – Софья Павловна чертит воздух раскрытой ладонью. – Только не знаю я, куда идти, не всякая церковь открыта-то небось.

– В Никольском службы идут, мне женщина одна говорила, через Фонтанку, у Кировского театра, в восемь и в четыре. Она еще говорила, что свечей в церкви нет, надо со своими приходить. У меня есть, я вам дам.

– Никольская, знаю, – кивает Софья Павловна, – спасибо, Светочка. Вот, значит, завтра к вечеру и пойду. Недалеко идти-то, и то хорошо. Еще, может, за кого поставить, а, Светочка?

Света составляет на столе тарелки и мотает головой.

– Не знаю, Софья Павловна, столько свечек не хватит.

3

Володя идет медленно, чтобы не упасть: подошвы сапог скользят по льду. Город пуст и прекрасен. Сквозь улицы Ленинграда тенями проступают осажденный Париж, пораженный чумой Лондон, разоренный варварами Рим, – призраки всех великих городов, в одно мгновение ставших кладбищами. Плотный, как кисель, воздух гудит – за рекой бьет колокол. Володя удивляется, неужели служат? Бессмысленная литургия в мертвой столице кажется ему драгоценным штрихом этой картины: сотня старух между колонн по-средневековому холодного храма поют Символ веры – страшно и хорошо.

Склоненные изрезанные тенями лица кариатид, сверкающие ряды колонн, оскалившиеся львиные пасти, коринфские капители, пышная лепнина на окнах, витое литье оград балконов, гордые портики парадных, ложи эркеров – город сереет, припорошенный снегом. С фронтонов глядят ангелы, шпили и башенки домов прорезают небо, широкие, спокойные улицы распускаются куполами храмов. Невозможный, разрывающий сердце город.

В досках, которыми заколочено окно первого этажа, подрагивает лист бумаги. Володя вытаскивает его. Это немецкая листовка. Бодрым русским языком победоносная германская армия обещает всех избавить от коммунистическо-жидовской своры. Володя идет с листовкой в руках. Он думает о том, что как бы всё это ни закончилось, город теперь останется таким навсегда. Будет ли он уничтожен или советские строители, после того как враг будет повержен, восстановят его еще более блистательным, чем он был, – всё это будет другое. Вымерший Ленинград с перечеркнутыми окнами будет теперь таким всегда, а то, что будет, – будет другое. Володя осторожно ступает по льду и бормочет себе под нос: «Совсем не то, совсем не то». Листовку он сует в карман шинели. Если найдут листовку – расстреляют, он помнит это и обещает себе сжечь бумагу в буржуйке. Не забыть, не забыть.

Володя доходит уже почти до угла с Международным. Он бормочет про себя:

J’allais. Quand je levai mes yeux vers l’horizon,

Le couchant n’était plus qu’une lame sanglante.

Cela faisait penser…[6]

Не может вспомнить дальше. Повторяет еще раз с самого начала, не может вспомнить. Очень хочется вспомнить, как будто картина не встает на место без последних строк. Володя поднимает голову и видит прямо перед собой высокого мужчину в кожаном пальто и фуражке. На боку из кобуры выглядывает новенький ТТ. Рука подлетает ко лбу, Володя вытягивается. Мужчина смотрит на него, будто нехотя раздвигает рот и просит документы.

Володя торопливо сует руку в карман и холодеет: рядом с военным билетом, уже согревшаяся, лежит немецкая листовка. Секундного промедления капитану достаточно, чтобы почувствовать запах страха. Он разворачивает Володин билет, кивает, но отдавать не спешит, оглядывает Володю с ног до головы:

– К матери?

– Никак нет, товарищ капитан. Жена у меня. – Володя ничего не может сделать со своим голосом – он пресекается и трусливо подскакивает на стыках слов.

– Дети? – захлопывает военный билет и зажимает его в ладони.

– Никак нет, товарищ капитан.

– Когда на передовую? – Глупый вопрос, он же видел в билете.

– Сегодня вечером.

Володя не знает, как вести себя с ними, нервничает всё сильнее, понимает это, и от того – еще сильнее. Ему приходит в голову, что лучше всего сейчас достать листовку и предъявить ее капитану: случайно получилось, машинально сунул в карман. Он разлепляет пересохшие губы и, глядя в глаза человеку в пальто, говорит:

– Разрешите обратиться. Очень курить хочется, не угостите папиросой?

Капитан смотрит на Володю, проходит несколько секунд, потом он запускает руку в карман пальто и вынимает оттуда коробочку «Казбека». Протягивает Володе две папиросы и вслед за ними – военный билет. Потом он лениво вскидывает ладонь к фуражке и идет дальше. Володя отдает честь и шепчет:

– Служу Советскому Союзу.

Впереди – холодный Международный проспект. Над ним торжествует закатное солнце. Пустое небо над Ленинградом величественно и прекрасно.

* * *

Золоченая одежда пузырится на священнике – похоже, под золотом у него пальто. Купол сверкающей шапки еле держится на маленькой голове, сухое лицо распускается книзу круглой белой бородой. Пропев слабым голосом: «Кто из вас есть оглашенные, изыдите», он исчезает в алтаре.

Софья Павловна не знает, о чем речь, понимает только, что служба уже началась. В храме около ста человек: кто успел, стоит, прислонившись к колоннам. Перекрестившись, Софья Павловна встает поближе к людям. Старуха рядом с ней, держась за бок, опускается на колени и касается лбом каменного пола. На скамьях у стены сидят несколько замотанных в тряпье людей – лиц их не видно, и не понять, кто они. Софье Павловне приходит в голову, что, может, мертвые (у дверей, на улице, она уже видела десяток трупов). Впрочем, кто-то из них вскидывает иногда пальцы ко лбу: если и мертвые, то не все.

Служки носят свечи, то уходят, то появляются. Софья Павловна крестится вместе со всеми, смотрит на иконы: темные лица святых строги и потусторонни. Страдает на кресте Христос, рыдает над Его телом Богоматерь, ладони учеников устремлены к небу, где в сизом сиянии возносится тот же Христос, уже воскресший.

Служба продолжается, появляются и исчезают священники, с хоров доносится тихое пение, пять немощных голосов текут под низким потолком. Софья Павловна вдруг понимает, что забыла, с какой стороны ставить за упокой.

– Верую во Единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, – начинает появившийся из алтаря священник, и по храму разносится слабое гудение, люди поют вслед за ним: – Видимым же всем и невидимым…

Колокол членит общее нестройное бормотание, резкий высокий звук на мгновение оглушает. Софья Павловна бесшумно двигает губами, только вспыхивают в памяти отдельные слова.

– …чаю воскресения мертвых и жизни будущего века…

Наконец она вспоминает: слева. За упокой – слева. Успокоившись, она крестит трясущийся лоб. Пение, иконы, свечи – всё это действует на Софью Павловну. Она вдруг думает, что всемогущий Бог может прогнать немцев, если ему молиться: она чаще поднимает руку ко лбу, на глазах у нее выступают слезы. Она утирает их большим пальцем и по мокрому пальцу проводит губами. Оглядывается: на нее никто не смотрит. Некоторое время она мучается в нерешительности, потом все-таки опускается на колени и утыкается лбом в пол. «Господи, Господи», – шепчет. По полу тянет сквозняк, подниматься тяжело, Софья Павловна пугается: а ну как будет не встать. Встать ей, однако, помогают: какая-то женщина с заупокойным лицом подхватывает под локоть. «Спаси, Господи», – бормочет ей Софья Павловна. Наклонившись к ее уху, женщина шепчет:

– На исповедь идите, причащать будут только исповедовавшихся, – и отходит в сторону.

Софья Павловна не сразу понимает: причащать – значит хлеб дадут. С ложечки. С вином. Рот ее наполняется слюной, вина хочется так, что сводит скулы. Собирают деньги, и Софья Павловна кидает в тарелку рубль. Девушка рядом неодобрительно смотрит на нее и яростно шепчет:

– Больше кладите, на армию ведь собирают.

Испугавшись, Софья Павловна достает десятку. Женщина с тарелкой терпеливо ждет, пока Софья Павловна роется в карманах и теребит внутренность кошелька. Суровый голос поет:

– …и мужество с храбростью воинству нашему на сокрушение врагов и супостат наших и всех хитрообразных их наветов.

Когда Софья Павловна видит, что люди потянулись за колонны, она пристраивается с ними. Стоя в очереди, она думает, в чем признаться. Ничего не приходит ей в голову, она нервничает. Наконец она придумала. Когда священник (лицо у него пухлое, но Софья Павловна уже научилась отличать: это не от еды, а от воды) накрывает ее епитрахилью, она рассказывает ему, что взяла у мертвой Надежды Петровны хлеб. «Свечку вот пришла поставить за усопшую», – оправдывается. Это не грех, возражает ей священник, если она уже отошла. Софья Павловна взрывается рыданием: «Грешна, грешна, батюшка». Священник с досадой крестит ее, сует руку для поцелуя и отпускает.