Когда до нее доходит очередь на причастие, Софья Павловна старается поплотнее облизать серебряную ложку. Хлеба там – крошка, и кровь Христова похожа на воду, но запах вина кружит старухе голову. Вслед за всеми она подходит к столику, и маленькая кривая старушка сует ей просфору. Круглая бело-серая пуговица мгновенно растворяется на одуревшем языке.
Прежде чем уйти, она идет за колонны слева и сразу видит, где за упокой: целый лес разномастных свечей и целая стая дрожащих на сквозняке огоньков. Она прилепляет сбоку Светину свечку и несколько раз крестится, но этого кажется ей недостаточно. Софья Павловна бормочет под нос про Надежду Петровну: в Гражданскую… на работы… а тут вот и без всяких работ. Прости, Господи.
Света еще не вернулась. Когда Володя входит в комнату, Ефим Григорьевич сидит на кровати, согнувшись: на коленях у него тетрадь, он пишет. Складывая тетрадь, он будто оправдывается:
– Дневник пишу, Володенька. Я думаю, это важно. Мы живем в страшное время, было бы преступно не рассказать будущим поколениям. Я не для себя. Я, может быть, умру, но то, что должен сделать, – сделаю. Вы скажете, мало шансов, что дойдет дневник до кого надо. Дом может сгореть и так далее, но я все-таки должен. Если таких, как я, много, то хоть что-то дойдет. Даже если один из десяти дневников дойдет – и то будет хорошо.
Володя кивает.
– Света не возвращалась еще? – спрашивает он, хоть это и очевидно.
– Нет, Володенька, пока нет.
Володя садится на вторую кровать. Ефим Григорьевич подсовывает тетрадь под книги, лежащие на полу.
– Это, конечно, очень нехорошо. Отправили работать, а она же говорила, что у нее муж с передовой на два дня пришел. Могли бы и отпустить. – Володя молчит, и Ефим Григорьевич, вернувшись на кровать, продолжает: – Глупо, как глупо, господи. Вот вы – молодой ученый и, вместо того чтобы заниматься наукой, сидите в окопе. Светочка должна детей учить, у нее это хорошо получается, а вместо этого работает не то медсестрой, не то почтальоном. Я тоже – должен книги выдавать, а вместо этого прячу их. Кому это надо? Странное и страшное время. Удивительная, нечеловеческая война.
Ефим Григорьевич моментами поднимает голову на Володю, смотрит ему в глаза. Володя, чтобы ободрить старика, говорит:
– Всякая война нечеловеческая.
– Верно, Володенька, это очень верно. Я знаете, что думаю? Я и писал это вот сейчас в дневник. Нам выпало это страшное время, оно наше, и – в грохоте этой войны – у нас есть право на громкие слова, понимаете? Другие, кто после нас будут жить, в мирное время, в счастливое время, у них такого права не будет. Они не будут думать о хлебе, будут любить друг друга, у них будут свои проблемы, но если они захотят что-то важное сказать, им трудно будет. А нам легко, мы в любую минуту умереть можем, мы на краю стоим, и это нас оправдывает, нам пафос позволен. И надо говорить – если это наше право, то и обязанность тоже, понимаете? Потом поздно будет говорить всё как есть.
Володя не знает, что сказать. Вместо этого он достает листовку и протягивает старику.
– Посмотрите, что на улице нашел.
Ефим Григорьевич берет листовку.
ВОЗЗВАНИЕ
Ко всем гражданам и гражданкам Советского Союза, честным командирам и бойцам Красной Армии
ПРОБИЛ ЧАС ОСВОБОЖДЕНИЯ для всех народов многонационального СССР. Победоносная Германская Армия сбросит цепи коммунистического и жидовского ига.
Активно помогайте Германскому командованию в создании нового строя.
Ваше счастие и жизнь в ваших руках.
Не верьте лживым словам коммунистическо-жидовской пропаганды. Коммунистическая партия и ее вожди, Ленин и Сталин, только на словах обещали вам свободную и счастливую жизнь и не выполнили ни одного из своих обещаний. Народы СССР превращены в рабов. Неужели вы хотите защищать это рабство?
Всходит заря новой культурной жизни и работы.
БРОСАЙТЕ ОБОРОННУЮ РАБОТУ И БЕРИТЕСЬ ЗА ОРУЖИЕ ПРОТИВ СВОИХ УГНЕТАТЕЛЕЙ-КОММУНИСТОВ И ЖИДОВ. Переходите на сторону Германии. Этим вы ускорите свое освобождение и прекратите бесцельное кровопролитие своего народа. Собирайте урожай. Не допускайте разрушения народного хозяйства, как это уже сделано в некоторых городах. Помните, что оно принадлежит вам, и плоды ваших трудов сохранятся за вами.
Германский и русский народ никогда не были врагами. Лживая коммунистическая и демократическая пропаганда толкнула вас в эту ни вам ни нам не нужную войну.
НА ПРОТЯЖЕНИИ ВСЕЙ ИСТОРИИ АНГЛИЯ ВСЕГДА БЫЛА ИСТИННЫМ ВРАГОМ РОССИИ, толкавшая ее на защиту собственных интересов.
Долой Сталина, жидовскую свору и коммунистов!
Долой Англию, истинного поджигателя войны.
За счастливую новую жизнь!
Да здравствует свобода и мир!
– Мне только говорили, что есть такие листовки, я не видел еще.
Володя смотрит в сторону, потом, решившись, говорит:
– Я с вами тоже своей фантазией поделюсь. Я вот шел по улице и что думал сейчас. Мы город защищаем, страну, ну и так далее. А здесь написано, что это не нужно, что бороться нужно против угнетателей-коммунистов, что там еще… что пропаганда лживая, что народ наш в рабстве. И мы понимаем, что это вранье, и защищаем, и будем защищать. А представьте, что это правда. Что правы не мы, а они. Что мы защищаем монстра. Что, если немцы в город войдут, всё лучше будет. Культурная заря, новая жизнь. Голодных накормят, больных вылечат. Люди перестанут пропадать. Здесь же миллионы людей, и все умирают. А если зря умирают? Если всё просто, и можно без этого? Не знаю, как еще сказать. Может быть, это из-за нас все умирают.
Ефим Григорьевич мнет дрожащие руки и опасливо смотрит на Володю. Володя видит это и досадливо машет ладонью.
– То есть я так не думаю. Я не о том. Я, кстати, не сомневаюсь, что мы победим и что вранье всё в листовке. Я только к тому говорю, что мы, как слепые. Должны воевать и будем воевать, но почему – не знаем. – Ефим Григорьевич отворачивает взгляд, и Володя, уже жалея, что начал говорить, пытается сгладить. – Ну, или с другой стороны. Они, – он дергает ладонью в сторону, – они ведь не знают, что зло делают. Если бы знали, наверное, не делали бы. И если бы задумались – тоже.
Старик всё мнет руки, и Володя замолкает. Минуту они сидят молча, потом Володя тихо говорит:
– Эту листовку сжечь надо, Ефим Григорьевич, ее нельзя хранить. В руки даже нельзя брать, что уж там.
Он открывает дверцу буржуйки.
– Отдайте ее мне, Володенька. Вы теоретически рассуждаете, я, не бойтесь, не стану ваши слова никому пересказывать. А я рассуждаю как библиограф, как историк, если хотите. Такие документы хранить надо. Всё закончится это, немцев прогоним – кто-то будет заниматься этим, историю писать. Ему все документы нужны будут. Я не могу документы уничтожать, это всё равно что книги.
Володя снова садится на кровать и заходится смехом. Ефим Григорьевич смотрит на него с опаской.
– Я теоретически, вы исторически, а на Литейном, Ефим Григорьевич, так не рассуждают. Там практически рассуждают. Если найдут – то всё.
– Да вот еще. Я в книги спрячу, и всё.
Старик вынимает одну из книг, пониже, складывает листовку пополам и просовывает между страниц.
– Вот и всё. А как закончится, я в отдел отнесу. Мне еще спасибо скажут. А если не доживу, так тем более всё равно.
Володя машет рукой и отворачивается.
– Как хотите. Имейте в виду, я забыл об этом.
Ефим Григорьевич прячет книгу обратно.
– Вы не забывайте, – возражает он. – Если я умру, то вы ее найдите. И дневник мой тоже, хорошо? Отнесите всё в библиотеку. Нельзя ничего забывать. История бывает только если обо всем помнить. История ведь не в книгах, Володенька. История только здесь. – Старик указывает пальцем на свой лоб. – Если здесь не помнить, то книги – только бумага, а без истории народ превращается в племя.
– Хорошо, Ефим Григорьевич. – Володя серьезно смотрит на старика. От нежности к нему на глазах выступают слезы, и голос приходится сдерживать, чтобы не дрожал. – Хорошо, не забуду.
Двор завален снегом пополам с дерьмом. Света до сих пор не привыкла к этому: в некоторых домах ведра выносят и вываливают прямо во дворе, на снег. Каждый раз возмущение захватывает ее, ей хочется встать, крикнуть: люди, да что же вы! Останавливает ее только то, что она знает: голоса ей не хватит, получится не крик, а писк. Она осторожно проходит по вытоптанной тропинке до парадной. Внутри – тьма и вонь: кто-то не донес свое ведро до двора. Света, стараясь не дышать, поднимается по лестнице.
Женщина, полоумная старуха (в Ленинграде все, кто старше тридцати, – старухи), из тех, к которым она ходит, объясняла ей удовлетворенно, что и хорошо, что сваливают. Дерьмо лежит – мухи будут, а мухи, так и крысы. Крыса – тоже мясо. Света горячо доказывала ей, что мухи зимой не заведутся, да и связи никакой между мухами и крысами нет, но старуха ей не поверила, осталась при своем.
Здесь она еще не была. Пятая квартира. Звонок сломан, дверь открыта. Она заходит в квартиру, прикрывает за собой дверь, петли туго скрипят. «Здравствуйте», – Света старается говорить громко и бодро, но получается не так. Ее приветствие в пустой коридор звучит, как крик о помощи. Первая комната, в которую она заходит, пуста. На кровати свалено тряпье, лежит на боку буржуйка.
Во второй комнате на кровати кто-то лежит. Света еще раз здоровается; реакции нет. Скорее всего, труп, но Света все-таки подходит и трясет за плечо. Тело на кровати поворачивается и открывает глаза. Это мальчик лет пятнадцати, у него высохшее пустое лицо, глаза, огромные и круглые, кажутся отдельными существами, осторожно выползшими из-под шапки.
– Привет, – говорит Света. – Я из райкома. Меня Света зовут, а тебя?
– Вова. – Мальчик открывает рот, и то, что губы на мертвом лице еще могут двигаться, кажется дикостью.
– В квартире еще есть кто-нибудь?