Компонент — страница 9 из 27

Мой отец работает строительным подрядчиком. Он дома, потому что сегодня воскресенье. Но поскольку у строителей нет выходных, он производит на обеденном столе вычисления для внушительного контракта. Стол покрыт развернутыми чертежами. Внизу под чертежами – немытые тарелки, накопившиеся за неделю. Он прижал листы на углах стола, чтобы не сворачивались, этими грязными тарелками и небольшими стопками моих книг, взятых с полки у него за спиной.

Мне семь.

Внушительный. Контракт.

Я складываю эти слова одними губами, не произнося их вслух.

Он замечает и говорит:

– Хватит делать так губами.

Я беру книгу с самого верха стопки на ближайшем углу и начинаю читать с середины. Это книжка с единорогом Финдгорном на обложке. Я открываю ее на странице, где строчки прямо на глазах превращаются в силуэт лошади.

Отец протягивает руку, забирает у меня книгу и закрывает ее. Снова разворачивает чертеж на ближайшем ко мне краешке стола. Принимается мне объяснять, как работают двигатели.

Для этого он открывает книгу сзади и, вынув из-за уха карандаш, рисует на пустой внутренней стороне обложки фигуру в виде то ли шляпы эльфа, то ли горы, то ли палатки – а с моего ракурса она смахивает на букву V. Сверху он пишет слово ТОПЛИВО. Вдоль одной из ножек V снизу вверх – слово ТЕПЛО. Вдоль другой ножки сверху вниз – слово КИСЛОРОД.

Он тычет пальцем в пространство внутри буквы V.

– При их соединении внутри происходит возгорание, – говорит он. – Топливо нагревается и горит. При горении непрерывно выделяется тепло, и, когда все эти трое встречаются, вырабатывается энергия, которая приводит в движение машину или заставляет работать все, что нуждается в топливе. Первое превращает второе в нечто третье, и в результате что получается? Что?

– Что-то другое, – говорю я.

– То, чего не хватает тебе. Энергия.

– Ага, – говорю я.

Для отца я недостаточно спортивная. Я худосочная и медленно расту, а после того, как он начал добавлять во всю мою еду белый порошок, от которого я должна вырасти, я стала есть еще меньше.

– Ну. Давай. Вспомни, какое вообще бывает топливо, – говорит он. – Ты же за словом в карман не полезешь. Назови какие-нибудь виды топлива.

– Ты, – говорю я.

– В каком смысле я? – говорит он.

– Ты – топливо. Старое топливо, – говорю я.

– Что-что? – говорит он.

Он шлепает меня свернутым чертежом по голове, но не сильно.

– Ну давай, – говорит он. – Расскажи, что ты знаешь про бензин.

– Бензин стоит шесть шиллингов восемь пенсов за галлон, – говорю я.

– Что ты…?

– Как на том гараже с желто-синей вывеской, где еще голова в шляпе с крылышками, – говорю я.

Отец смотрит на меня непонимающе, а потом смеется.

– Точно, в «националке»[12] шесть и восемь за галлон, – говорит он. – Ты права! Вот что надо знать про бензин!

Я довольна. Он так редко смеется.

– Расскажи про «националку», – говорю я. – Когда ты был таким, как я сейчас.

– Когда я был маленьким, намного младше тебя, – говорит он, – «националка» еще был кузней, куда приводили подковывать городских лошадей. Городок тогда был гораздо меньше, и там, где сейчас стоит «националка», находилась самая его окраина, а мне нравилось сидеть на стене и наблюдать за работой мистера Дункана, кузнечного мастера. Он вечно талдычил о том, что кузницы по всей стране одну за другой переделывают в бензозаправки. Недолго уже осталось, всегда говорил он, недолго это место продержится.

– Расскажи, как ты не спал и про лошадей, – говорю я.

– Про лошадей, – говорит он.

– И про свою маму, – говорю я.

– Я ведь тебе сто раз уже рассказывал, – говорит он.

– Ну пожалуйста, – говорю я.

Взгляд у него становится вдруг отсутствующим. Так бывает всегда, если он слышит слово «мама».

– Как-то ночью я не спал, хотя должен был спать, – говорит он. – Я сидел в кровати, все мои братья вокруг меня спали, а я сидел, застыв прямо, словно оконная рама. А мама вошла, и такая: «Что случилось? Ложись в постель и засыпай». А я сказал, что мне не спится: я боялся, что когда-нибудь больше некому будет подковывать лошадей.

Он смотрит на карандаш у себя в руках и снова вставляет карандаш себе за ухо.

– Сено, – говорю я.

– Какая еще Сена? – говорит он.

– Старое топливо, – говорю я.

– Больше не называй меня так, Сэнди, говори уважительно, а не то я воспитаю тебя оплеухой.

– Да нет, – говорю я. – Сено. Это же топливо в прошлом. Лошадиная сила.

– Лошадиная сила? – говорит он. – А! Сено. Ха.

– И еще, пап, – говорю я. – Что значит «прямо, словно рама»?

– Ну, это значит… – говорит он. – Не знаю точно, что это значит.

– Это выражение всем известно? – говорю я. – Или ты сам придумал?

– Не знаю, – говорит он. – Я всегда так говорил. Думаю, это означает, что раму надо вставлять прямо, по всем правилам, иначе она перекосится и окно не будет открываться.

– Мне кажется, ты так говоришь или другие так говорят просто потому, что эти слова рифмуются, – говорю я.

– Зато ты у нас больно умная, – говорит он. – Что ты знаешь про бензин? Шесть и восемь в «националке».

После того случая всякий раз, когда звучит слово «национальный», если кто-то употребит слово «бензоколонка» или по телевизору заговорят о национальном гимне или национальных сбережениях, национальной безопасности, национальном костюме, национальном сокровище, «Национальном бархате»[13] – о чем угодно, отец еще долго будет мне подмигивать и кричать через всю комнату:

– Так вот какое место называется «национальным», да? Где платишь втридорога за то, что заставляет вещество… ну давай, заставляет его что?

– Возгораться, – говорю я, как и полагается.


На следующий день после телефонного звонка насчет истории со старинным замком пришелся отцовский день рождения. Я чиркнула в гостиной спичкой. Зажгла свечу.

Но это слегка напоминало мои действия в том случае, если бы он умер, а не просто лежал в больнице, куда мне нельзя приходить.

Так что свечу я задула.

Лишь день назад мне было уже все равно, но, несмотря на это, к себе я относилась не равнодушно, а явно презрительно. Я настолько привыкла к обоим этим состояниям, что удивилась, когда неожиданно для себя решила зажечь свечу, а затем удивилась еще раз, когда почувствовала запах чиркнутой о коробок спички и потом запах задутой свечи – и все же не стала презирать себя за то, что я все эти запахи чувствовать могла, а отец – нет.

Теперь, по какой-то непостижимой для меня причине, я больше никого не презирала.

Собаку я оставила дома. Не хотела никакой ответственности. Выехала из города, минуя супермаркеты и эстакаду, а затем цветочный питомник, где на краю одной из клумб громоздились мертвой затхлой грудой несорванные нарциссы.

Я припарковала машину там, где мы парковались всегда.

Там не было больше ни одной машины.

Я пошла по тропинке, по которой мы обычно ходили.

На тропинке не было больше ни одного человека.

В этом году на обочине тропинки, где обычно лежали бревна, не было ни одного бревна. Никаких признаков того, что кто-нибудь трудился в лесу, и не было никакого смысла идти в садовый центр: он давно уже закрылся. Я бы многое отдала за то, чтобы отец наорал на меня в этом году, глядя поверх розовых кустов садового центра, чтобы мы, как обычно, устроили скандал над рядами роз, высаженных в алфавитном порядке и вот-вот готовых распуститься: «атомная блондинка», «дама джуди денч», «клифф ричардс», «прекрасная британия», «септерд-айл», «старый моряк», «томас-а-беккет», «чарльз дарвин». Возможно, они по-прежнему растут там, одичавшие, переплетенные между собой. Возможно, в закрытом садовом центре сейчас бурлит жизнь.

По сути, не было никакого смысла, подумала я, шагая по тропинке, по которой мы всегда ходили, идти по этой тропинке через лес. Возможно, поэтому я и сошла с нее – а еще потому, что заметила, или мне померещилось, как между деревьями свободно двигался… олень? Лошадка? Разве лошади бродят сами по себе в этих лесах? Вряд ли. Я пошла за тем, что мне померещилось, чтобы попытаться рассмотреть.

Потом я остановилась. Ни следа тропинки.

Я сделала полный оборот на пятках.

Но это почти ничего не изменило. Меня окружали все те же разные стройные и высокие деревья, склонявшиеся к другим стройным и высоким деревьям, и возможные границы между ними определялись тем, как они сгибались или отклонялись друг от друга.

Мне хватило тридцати секунд, чтоб окончательно заблудиться.

Это было так же странно, как бывает, по слухам, когда кто-нибудь входит в звуконепроницаемую комнату и слышит там лишь собственное сердцебиение, циркуляцию крови по всему телу, шевеление собственных внутренностей и слюны. С той разницей, что я слышала звуки, которые обычно слышны в наше отсутствие. Я услышала скрип деревьев – до этого я не знала, что деревья в лесу скрипят, словно разговаривая друг с другом на своем языке. Это накладывалось на хлопанье крыльев какой-то невидимой птицы, крик другой, а затем еще одной и шелест колышущейся у меня под ногами травы. Да, словно смещение звука: кажущееся отсутствие звука само по себе становилось новой звуковой палитрой. Ведь бывало, что люди добровольно заходили в комнату, полностью отрезанную от любых источников света, чтобы испытать «реальную» темноту. Зачем? Ведь в самóм свете так много темноты – например, вот эти вот бесконечные, зыбкие, движущиеся, переменчивые светлые и темные пятна.

Неспроста же действие многих народных и волшебных сказок происходит в лесу.

Некоторое время какая-то дура внутри меня ожидала, что дальше произойдет нечто в таком духе:

а потом я услышала какие-то звуки, видимо, где-то неподалеку, по левую руку от меня, работали люди, так что я направилась к ним, и они показали мне дорогу обратно к тропинке,