Компромисс. Иностранка. Чемодан. Наши — страница 112 из 118

– Это куртка Фернана Леже. Он был приблизительно твоей комплекции.

Я с удивлением переспросил:

– Леже? Тот самый?

– Когда-то мы были с ним очень дружны. Потом я дружила с его вдовой. Рассказала ей о твоем существовании. Надя полезла в шкаф. Достала эту куртку и протянула мне. Она говорит, что Фернан завещал ей быть другом всякого сброда…

Я надел куртку. Она была мне впору. Ее можно было носить поверх теплого свитера. Это было что-то вроде короткого осеннего пальто.

Нина Черкасова просидела у нас до одиннадцати. Затем она вызвала такси.

Я долго разглядывал пятна масляной краски. Теперь я жалел, что их мало. Только два – на рукаве и у ворота.

Я стал вспоминать, что мне известно про Фернана Леже?

Это был высокий, сильный человек, нормандец, из крестьян. В пятнадцатом году отправился на фронт. Там ему случалось резать хлеб штыком, испачканным в крови. Фронтовые рисунки Леже проникнуты ужасом.

В дальнейшем он, подобно Маяковскому, боролся с искусством. Но Маяковский застрелился, а Леже выстоял и победил.

Он мечтал рисовать на стенах зданий и вагонов. Через полвека его мечту осуществила нью-йоркская шпана.

Ему казалось, что линия важнее цвета. Что искусство, от Шекспира до Эдит Пиаф, живет контрастами.

Его любимые слова:

«Ренуар изображал то, что видел. Я изображаю то, что понял…»

Умер Леже коммунистом, раз и навсегда поверив величайшему, беспрецедентному шарлатанству. Не исключено, что, как многие художники, он был глуп.

Я носил куртку лет восемь. Надевал ее в особо торжественных случаях. Хотя вельвет за эти годы истерся так, что следы масляной краски пропали.

О том, что куртка принадлежала Фернану Леже, знали немногие. Мало кому я об этом рассказывал. Мне было приятно хранить эту жалкую тайну.

Шло время. Мы оказались в Америке. Нина Черкасова умерла, завещав маме полторы тысячи рублей. В Союзе это большие деньги.

Получить их в Нью-Йорке оказалось довольно трудно. Это потребовало бы невероятных хлопот и усилий.

Мы решили поступить иначе. Оформили доверенность на имя моего старшего брата. Но и это оказалось делом хлопотным и нелегким. Месяца два я возился с бумагами. Одну из них собственноручно подписал мистер Шульц.

В августе брат сообщил мне, что деньги получены. Выражений благодарности не последовало. Может быть, деньги того и не стоят.

Брат иногда звонит мне рано утром. То есть по ленинградскому времени – глубокой ночью. Голос у него в таких случаях бывает подозрительно хриплый. Кроме того, доносятся женские восклицания:

– Спроси насчет косметики!..

Или:

– Объясни ему, дураку, что лучше всего идут синтетические шубы под норку…

Вместо этого братец мой спрашивает:

– Ну как дела в Америке? Говорят, там водка продается круглосуточно?

– Сомневаюсь. Но бары, естественно, открыты.

– А пиво?

– Пива в ночных магазинах сколько угодно.

Следует уважительная пауза. И затем:

– Молодцы капиталисты, дело знают!..

Я спрашиваю:

– Как ты?

– На букву ха, – отвечает, – в смысле – хорошо…

Впрочем, мы отвлеклись. У Андрея Черкасова тоже все хорошо. Зимой он станет доктором физических наук. Или физико-математических… Какая разница?

Поплиновая рубашка

Моя жена говорит:

– Это безумие – жить с мужчиной, который не уходит только потому, что ленится…

Моя жена всегда преувеличивает. Хотя я действительно стараюсь избегать ненужных забот. Ем что угодно. Стригусь, когда теряю человеческий облик. Зато – уж сразу под машинку. Чтобы потом еще три месяца не стричься.

Попросту говоря, я неохотно выхожу из дома. Хочу, чтобы меня оставили в покое…

В детстве у меня была няня, Луиза Генриховна. Она все делала невнимательно, потому что боялась ареста. Однажды Луиза Генриховна надевала мне короткие штаны. И засунула мои ноги в одну штанину. В результате я проходил таким образом целый день.

Мне было четыре года, и я хорошо помню этот случай. Я знал, что меня одели неправильно. Но я молчал. Я не хотел переодеваться. Да и сейчас не хочу.

Я помню множество таких историй. С детства я готов терпеть все, что угодно, лишь бы избежать ненужных хлопот…

Когда-то я довольно много пил. И соответственно, болтался где попало. Из-за этого многие думали, что я общительный. Хотя стоило мне протрезветь – и общительности как не бывало.

При этом я не могу жить один. Я не помню, где лежат счета за электричество. Не умею гладить и стирать. А главное – мало зарабатываю.

Я предпочитаю быть один, но рядом с кем-то…

Моя жена всегда преувеличивает:

– Я знаю, почему ты все еще живешь со мной. Сказать?

– Ну, почему?

– Да просто тебе лень купить раскладушку!..

В ответ я мог бы сказать:

– А ты? Почему же ты не купила раскладушку? Почему не бросила меня в самые трудные годы? Ты – умеющая штопать, стирать, выносить малознакомых людей, а главное – зарабатывать деньги!..

Познакомились мы двадцать лет назад. Я даже помню, что это было воскресенье. Восемнадцатое февраля. День выборов.

По домам ходили агитаторы. Уговаривали жильцов проголосовать как можно раньше. Я не спешил. Я раза три вообще не голосовал. Причем не из диссидентских соображений. Скорее – из ненависти к бессмысленным действиям.

И вот раздается звонок. На пороге – молодая женщина в осенней куртке. По виду – школьная учительница, то есть немного – старая дева. Правда, без очков, зато с коленкоровой тетрадью в руке.

Она заглянула в тетрадь и назвала мою фамилию. Я сказал:

– Заходите. Погрейтесь. Выпейте чаю…

Меня угнетали торчащие из-под халата ноги. У нас в роду это самая маловыразительная часть тела. Да и халат был в пятнах.

– Елена Борисовна, – представилась девушка, – ваш агитатор… Вы еще не голосовали…

Это был не вопрос, а сдержанный упрек. Я повторил:

– Хотите чаю?

Добавив из соображений приличия:

– Там мама…

Мать лежала с головной болью. Что не помешало ей довольно громко крикнуть:

– Попробуйте только съесть мою халву!

Я сказал:

– Проголосовать мы еще успеем.

И тут Елена Борисовна произнесла совершенно неожиданную речь:

– Я знаю, что эти выборы – сплошная профанация. Но что же я могу сделать? Я должна привести вас на избирательный участок. Иначе меня не отпустят домой.

– Ясно, – говорю, – только будьте поосторожнее. Вас за такие разговоры не похвалят.

– Вам можно доверять. Я это сразу поняла. Как только увидела портрет Солженицына.

– Это Достоевский. Но и Солженицына я уважаю…

Затем мы скромно позавтракали. Мать все-таки отрезала нам кусок халвы.

Разговор, естественно, зашел о литературе. Если Лена называла имя Гладилина, я переспрашивал:

– Толя Гладилин?

Если речь заходила о Шукшине, я уточнял:

– Вася Шукшин?

Когда же заговорили про Ахмадулину, я негромко воскликнул:

– Беллочка!..

Затем мы вышли на улицу. Дома были украшены флагами. На снегу валялись конфетные обертки. Дворник Гриша щеголял в ратиновом пальто.

Голосовать я не хотел. И не потому, что ленился. А потому, что мне нравилась Елена Борисовна. Стоит нам всем проголосовать, как ее отпустят домой…

Мы пошли в кино на «Иваново детство». Фильм был достаточно хорошим, чтобы я мог отнестись к нему снисходительно.

В ту пору я горячо хвалил одни лишь детективы. За то, что они дают мне возможность расслабиться.

А вот картины Тарковского я похваливал снисходительно. При этом намекая, что Тарковский лет шесть ждет от меня сценария.

Из кино мы направились в Дом литераторов. Я был уверен, что встречу какую-нибудь знаменитость. Можно было рассчитывать на дружеское приветствие Горышина. На пьяные объятия Вольфа. На беглый разговор с Ефимовым или Конецким. Ведь я был так называемым молодым писателем. И даже Гранин знал меня в лицо.

Когда-то в Ленинграде было много знаменитостей. Например, Чуковский, Олейников, Зощенко, Хармс и так далее. После войны их стало гораздо меньше. Одних за что-то расстреляли, другие переехали в Москву…

Мы поднялись в ресторан. Заказали вино, бутерброды, пирожные. Я собирался заказать омлет, но передумал. Старший брат всегда говорил мне: «Ты не умеешь есть цветную пищу».

Деньги я пересчитал, не вынимая руку из кармана.

В зале было пусто. Только у дверей сидел орденоносец Решетов, читая книгу. По тому, как он увлекся, было видно, что это его собственный роман. Я мог бы поспорить, что роман называется – «Иду к вам, люди!».

Мы выпили. Я рассказал три случая из жизни Евтушенко, которые произошли буквально на моих глазах.

А знаменитости все не появлялись. Хотя посетителей становилось все больше. К окну направился, скрипя протезом, беллетрист Горянский. У стойки бара расположились поэты Чикин и Штейнберг. Чикин говорил:

– Лучше всего, Боря, тебе удаются философские отступления.

– А тебе, Дима, внутренние монологи, – реагировал Штейнберг…

К знаменитостям Чикин и Штейнберг не принадлежали. Горянский был известен тем, что задушил охранника в немецком концентрационном лагере.

Мимо прошел довольно известный критик Халупович. Он долго разглядывал меня, потом сказал:

– Извините, я принял вас за Леву Мелиндера…

Мы заказали двести граммов коньяка. Денег оставалось мало, а знаменитостей все не было.

Видно, Елена Борисовна так и не узнает, что я многообещающий литератор.

И тут в ресторан заглянул писатель Данчковский. С известными оговорками его можно было назвать знаменитостью.

Когда-то в Ленинград приехали двое братьев из Шклова. Звали братьев – Савелий и Леонид Данчиковские. Они начали пробовать себя в литературе. Сочиняли песенки, куплеты, интермедии. Сначала писали вдвоем. Потом – каждый в отдельности.

Через год их пути разошлись еще более кардинально.

Младший брат решил укоротить свою фамилию. Теперь он подписывался – Данч. Но при этом оставался евреем.