– Был у нас случай в Перми, как один мой дружок с похмелья глаз выпил.
Наташа и ее гостья обеспокоенно переглянулись.
– Глаз? – переспросила хозяйка. – Собственный глаз?
– Дело было так. Керосинили мы с Жекой Фиксатым четыре дня. Я аванс пропил, он аванс пропил, и занять не у кого. Я свои «котлы» за десятку вшил. Пропили десятку. На следующий день весь город обошли – непруха. Вечереет, а мы еще и не опохмелялись. Тут Жека мне и говорит: «Идея. У моей мамаши глаз заспиртованный хранится». Мать его в школе ботанику вела и зоологию. И у нее там всякие зародыши в банках стояли. Ну, мы бегом в эту школу. Жека выносит банку. А там, значит, глаз. Большой такой, как помидор, я даже удивился. Фиксатый его выловил и в сортир, а спирт мы тут же и употребили. Жеку выворачивать стало, пена идет со рта, да и мне не по себе. Хорошо, у его мамаши как раз переменка, звонок с урока. Грамотная женщина, шуметь не стала, а сразу за врачом.
Гаенко стих.
– Ну и что же? – поинтересовался Федя.
– Да у меня-то все о’кей, – сказал Гаенко, – а вот с Фиксатым хуже.
– Помер? – тихо вскрикнула Наташа.
– Да нет. В тот-то раз его спасли, оклемался, а к весне ушел этапом. На танцах одного пощекотил. Шабером под ребра…
Гости сидели бледные, притихшие. Беззвучно, чуть покачиваясь, крутилась заграничная пластинка.
– Пора нам, – сказал Васька Рябов.
– Ой, да вы же и чаю не выпили, – забеспокоилась хозяйка, – это буквально три минуты.
– Пора, – упрямо настаивал ефрейтор.
– Нет, так я вас не отпущу.
Наташа достала из шкафа хрустальную вазу, полную яблок:
– Берите, тут каждому по яблоку, вы же видите, хватит всем, да не стесняйтесь, Андрюша, Вася…
Когда они натягивали сапоги, в прихожую выглянул отец.
– До свидания, молодые люди, – сказал он, – берегите, как говорится, честь смолоду, зорко охраняйте наши рубежи…
– Служим Советскому Союзу! – негромко выкрикнул Рябов.
– Все будет о’кей, – заверил Гаенко.
Не глядя друг на друга, они спустились по лестнице. Моросил дождь. В сыром полумраке желтели фары машин и огни автоматов с газированной водой. Толпа поредела, лишившись ярких красок. Темнота, казалось, приглушила звуки. Над городом стоял негромкий мерный гул.
Некоторое время друзья шли молча.
– А ты ей, видать, понравился, – осторожно начал Гаенко.
Рябов недоверчиво взглянул на него и промолчал.
– Зуб даю, – поклялся Гаенко, – знаешь, как она на тебя смотрела?
Он выпучил глаза, изобразив всем своим видом женский трепет.
– Это она с испугу, – произнес Васька Рябов.
У каждого из них под сукном шинели рельефно и тяжело обозначалось яблоко. Гаенко вытащил свое и с хрустом надкусил. Рябов тоже. Часы над головой показывали без двадцати восемь.
– Успеваем, – сказал Гаенко, разворачивая карту, – до вокзала пять минут и в электричке сорок, а там рукой подать…
Вдруг он засмеялся, свободной от яблока рукой крепко ухватил Ваську за ремень и попытался кинуть его через бедро. Тот широко расставил ноги и без труда избежал приема. Но Гаенко сразу же ушел влево, рванул Ваську на себя, чтобы дать заднюю подсечку. Смятая карта упала на асфальт. Огрызок яблока покатился через трамвайные рельсы.
Слабея от хохота, друзья возились под фонарем, и редкие прохожие без злобы смотрели на них…
Спустя час они подходили к зеленым воротам. Рядом желтело окошко караульной будки. Дневальный, не глядя, пропустил их, звякнув штырем. В десяти метрах начинался забор, увенчанный тремя рядами колючей проволоки. На углу возвышался сторожевой пост.
Из канцелярии доносились звуки аккордеона. Там репетировал капитан Чудновский, пытаясь сыграть буги-вуги. Желтоватые клавиши аккордеона были пронумерованы. Чудновский обозначил фломастером, какую нажимать.
– Не опоздали? – спросил он, продолжая тихо музицировать.
Гаенко взглянул на часы, протянул увольнительные.
– Посмотрите в коридоре завтрашний наряд, – сказал Чудновский. – Рябов поведет бесконвойников на отдельную точку. Гаенко в распоряжение старшего надзирателя Цвигуна. Еще раз повторяю, с зеками не церемониться. Снова опер жаловался, понимаешь… Никаких костров, никаких перекуров… Родственников гнать! Сахара кусок найду при шмоне – увольнения лишитесь, ясно?
– Ясно! – выкрикнул Рябов.
– Все будет о’кей, – заверил Гаенко.
– И с зеками, говорю, построже.
– Да я бы передушил их, гадов! – сказал Андрюха.
– Это точно, – подтвердил Васька Рябов.
– Можете идти.
Друзья козырнули и вышли. Вслед им раздавалось:
От Москвы и до Калуги
Все танцуют буги-вуги…
ЗонаЗаписки надзирателя
Имена, события, даты – все здесь подлинное. Выдумал я лишь те детали, которые несущественны.
Поэтому всякое сходство между героями книги и живыми людьми является злонамеренным. А всякий художественный домысел – непредвиденным и случайным.
Письмо издателю
4 февраля 1982 года. Нью-Йорк
Дорогой Игорь Маркович!
Рискую обратиться к Вам с деликатным предложением. Суть его такова.
Вот уже три года я собираюсь издать мою лагерную книжку. И все три года – как можно быстрее.
Более того, именно «Зону» мне следовало напечатать ранее всего остального. Ведь с этого началось мое злополучное писательство.
Как выяснилось, найти издателя чрезвычайно трудно. Мне, например, отказали двое. И я не хотел бы этого скрывать.
Мотивы отказа почти стандартны. Вот, если хотите, основные доводы:
Лагерная тема исчерпана. Бесконечные тюремные мемуары надоели читателю. После Солженицына тема должна быть закрыта…
Эти соображения не выдерживают критики. Разумеется, я не Солженицын. Разве это лишает меня права на существование?
Да и книги наши совершенно разные. Солженицын описывает политические лагеря. Я – уголовные. Солженицын был заключенным. Я – надзирателем. По Солженицыну, лагерь – это ад. Я же думаю, что ад – это мы сами…
Поверьте, я не сравниваю масштабы дарования. Солженицын – великий писатель и огромная личность. И хватит об этом.
Другое соображение гораздо убедительнее. Дело в том, что моя рукопись законченным произведением не является.
Это – своего рода дневник, хаотические записки, комплект неорганизованных материалов.
Мне казалось, что в этом беспорядке прослеживается общий художественный сюжет. Там действует один лирический герой. Соблюдено некоторое единство места и времени. Декларируется в общем-то единственная банальная идея – что мир абсурден…
Издателей смущала такая беспорядочная фактура. Они требовали более стандартных форм.
Тогда я попытался навязать им «Зону» в качестве сборника рассказов. Издатели сказали, что это нерентабельно. Что публика жаждет романов и эпопей.
Дело осложнилось тем, что «Зона» приходила частями. Перед отъездом я сфотографировал рукопись на микропленку. Куски ее мой душеприказчик раздал нескольким отважным француженкам. Им удалось провезти мои сочинения через таможенные кордоны. Оригинал находится в Союзе.
В течение нескольких лет я получаю крошечные бандероли из Франции. Пытаюсь составить из отдельных кусочков единое целое.
Местами пленка испорчена. (Уж не знаю, где ее прятали мои благодетельницы.) Некоторые фрагменты утрачены полностью.
Восстановление рукописи с пленки на бумагу – дело кропотливое. Даже в Америке с ее технической мощью это нелегко. И кстати, недешево.
На сегодняшний день восстановлено процентов тридцать.
С этим письмом я высылаю некоторую часть готового текста. Следующий отрывок вышлю через несколько дней. Остальное получите в ближайшие недели. Завтра же возьму напрокат фотоувеличитель.
Может быть, нам удастся соорудить из всего этого законченное целое. Кое-что я попытаюсь восполнить своими безответственными рассуждениями.
Главное – будьте снисходительны. И, как говорил зека Хамраев, отправляясь на мокрое дело, – с Богом!..
Старый Калью Пахапиль ненавидел оккупантов. А любил он, когда пели хором, горькая брага нравилась ему да маленькие толстые ребятишки.
– В здешних краях должны жить одни эстонцы, – говорил Пахапиль, – и больше никто. Чужим здесь нечего делать…
Мужики слушали его, одобрительно кивая головами.
Затем пришли немцы. Они играли на гармошках, пели, угощали детей шоколадом. Старому Калью все это не понравилось. Он долго молчал, потом собрался и ушел в лес.
Это был темный лес, издали казавшийся непроходимым. Там Пахапиль охотился, глушил рыбу, спал на еловых ветках. Короче – жил, пока русские не выгнали оккупантов. А когда немцы ушли, Пахапиль вернулся. Он появился в Раквере, где советский капитан наградил его медалью. Медаль была украшена четырьмя непонятными словами, фигурой и восклицательным знаком.
«Зачем эстонцу медаль?» – долго раздумывал Пахапиль.
И все-таки бережно укрепил ее на лацкане шевиотового пиджака. Этот пиджак Калью надевал только раз – в магазине Лансмана.
Так он жил и работал стекольщиком. Но когда русские объявили мобилизацию, Пахапиль снова исчез.
– Здесь должны жить эстонцы, – сказал он, уходя, – а ванькам, фрицам и различным гренланам тут не место!..
Пахапиль снова ушел в лес, только издали казавшийся непроходимым. И снова охотился, думал, молчал. И все шло хорошо.
Но русские предприняли облаву. Лес огласился криком. Он стал тесным, и Пахапиля арестовали. Его судили как дезертира, били, плевали в лицо. Особенно старался капитан, подаривший ему медаль.
А затем Пахапиля сослали на юг, где живут казахи. Там он вскоре и умер. Наверное, от голода и чужой земли…
Его сын Густав окончил мореходную школу в Таллине, на улице Луйзе, и получил диплом радиста.