Компромисс. Иностранка. Чемодан. Наши — страница 31 из 118

Как вы знаете, Шаламов считает лагерный опыт – полностью негативным…

Я немного знал Варлама Тихоновича через Гену Айги. Это был поразительный человек. И все-таки я не согласен.

Шаламов ненавидел тюрьму. Я думаю, этого мало. Такое чувство еще не означает любви к свободе. И даже – ненависти к тирании.

Советская тюрьма – одна из бесчисленных разновидностей тирании. Одна из форм тотального всеобъемлющего насилия.

Но есть красота и в лагерной жизни. И черной краской здесь не обойтись.

По-моему, одно из ее восхитительных украшений – язык.

Законы языкознания к лагерной действительности – неприменимы. Поскольку лагерная речь не является средством общения. Она – не функциональна.

Лагерный язык менее всего рассчитан на практическое использование. И вообще, он является целью, а не средством.

На человеческое общение тратится самый минимум лагерной речи:

«…Тебя нарядчик вызывает…» – «…Сам его ищу…» Такое ощущение, что зеки экономят на бытовом словесном материале. В основном же лагерная речь – явление творческое, сугубо эстетическое, художественно-бесцельное.

Тошнотворная лагерная жизнь дает языку преференцию особой выразительности.

Лагерный язык – затейлив, картинно живописен, орнаментален и щеголеват. Он близок к звукописи ремизовской школы.

Лагерный монолог – увлекательное словесное приключение. Это – некая драма с интригующей завязкой, увлекательной кульминацией и бурным финалом. Либо оратория – с многозначительными паузами, внезапными нарастаниями темпа, богатой звуковой нюансировкой и душераздирающими голосовыми фиоритурами.

Лагерный монолог – это законченный театральный спектакль. Это – балаган, яркая, вызывающая и свободная творческая акция.

Речь бывалого лагерника заменяет ему все привычные гражданские украшения. А именно – прическу, заграничный костюм, ботинки, галстук и очки. Более того – деньги, положение в обществе, награды и регалии.

Хорошо поставленная речь часто бывает единственным оружием лагерного сторожила. Единственным для него рычагом общественного влияния. Незыблемым и устойчивым фундаментом его репутации.

Добротная лагерная речь вызывает уважение к мастеру. Трудовые заслуги в лагере не котируются. Скорее – наоборот. Вольные достижения забыты. Остается – слово.

Изысканная речь является в лагере преимуществом такого же масштаба, как физическая сила.

Хороший рассказчик на лесоповале значит гораздо больше, чем хороший писатель в Москве.

Можно копировать Бабеля, Платонова и Зощенко. Этим не без успеха занимаются десятки молодых писателей. Лагерную речь подделать невозможно. Поскольку главное ее условие – органичность.

Разрешите воспроизвести не совсем цензурную запись из моего армейского блокнота.

«Прислали к нам сержанта из Москвы. Весьма интеллигентного юношу, сына писателя. Желая показаться завзятым вохровцем, он без конца матерился.

Раз он прикрикнул на какого-то зека:

– Ты что, ебну´лся?!

(Именно так поставив ударение.)

Зек реагировал основательно:

– Гражданин сержант, вы не правы. Можно сказать – ёбнулся, ебану´лся и наебну´лся. А ебну´лся – такого слова в русском литературном языке, уж извините, нет…

Сержант получил урок русского языка».

Фраер, притворяющийся вором, – смешное и неприличное зрелище. О таких говорят: «Дешевка под законника канает».

Искусство лагерной речи опирается на давно сложившиеся традиции. Здесь существуют нерушимые каноны, железные штампы и бесчисленные регламенты. Плюс – необходимый творческий изыск. Это как в литературе. Подлинный художник, опираясь на традицию, развивает черты личного своеобразия…

Как это ни удивительно, в лагерной речи очень мало бранных слов. Настоящий уголовник редко опускается до матерщины. Он пренебрегает нечистоплотной матерной скороговоркой. Он дорожит своей речью и знает ей цену.

Подлинный уголовник ценит качество, а не децибелы. Предпочитает точность – изобилию.

Брезгливое: «Твое место у параши» – стоит десятка отборных ругательств. Гневное: «Что же ты, сука, дешевишь?!» – убивает наповал. Снисходительное: «Вот так фраер – ни украсть, ни покараулить» – дезавуирует человека абсолютно…

В лагере еще жива форма словесного поединка, блистательной разговорной дуэли. Я часто наблюдал такие бои – с разминкой, притворной апатией и внезапными фейерверками убийственного красноречия. С отточенными формулировками на уровне Крылова и Лафонтена:

«Волк и меченых берет…»

В лагере не клянутся родными и близкими. Тут не услышишь божбы и многословных восточных заверений. Тут говорят:

– Клянусь свободой!..

Следующий отрывок – про того же капитана Егорова. Куски из середины пропали. Там была история с лошадью – когда-нибудь расскажу. И еще – про бунт на Весляне, когда Егорова оглушили лопатой…

В общем, потеряно страниц двенадцать. Все оттого, что наша литература приравнивается к динамиту. По-моему, это большая честь для нас…


В уборной было чисто и прохладно. Егоров курил, сидя на подоконнике. За окном пожарные играли в городки. Проехал хлебный фургон и, качнувшись, затормозил возле булочной.

Егоров потушил сигарету и вышел. Больничный коридор пересекали солнечные лучи. Тут было много окон – легкие занавески вздрагивали и покачивались.

По коридору шла медсестра. Она была похожа на монашку и казалась хорошенькой.

Все больничные медсестры казались хорошенькими. Да они и были хорошенькими. Поскольку они были юными и здоровыми. А кругом – так много прозрачных белых занавесок, холодного света, и ничего лишнего…

– Ну как? – спросил Егоров.

– Состояние удовлетворительное, – холодно ответила медсестра.

У нее были раскосые глаза, аккуратная челка и голубоватый халат, стянутый на талии.

Медсестры в палатах и регистратуре казались бесчувственными. Ведь они говорили то, что не каждому приятно слышать…

– Ясно, – сказал капитан, – удовлетворительное – значит плохое?

– Мешаете работать, – выговорила она тоном измученной почтовой служащей.

– Сунуть бы тебя головой в мясорубку, – негромко произнес капитан.

По коридору торопливо шел хирург с четырьмя ассистентами. Они были выше его ростом. Хирург что-то говорил им, не оборачиваясь.

Егоров стал на дороге.

– Потом, потом, – отстранил хирург, – мы, врачи, суеверны…

Он почти шутил.

– Если моя жена, – произнес капитан, – если что-то случится… Все, что будет потом, уже не имеет значения.

– Перестаньте кощунствовать, – сказал хирург, – идите обедать. Выпейте портвейна. Столовая за углом…

– Какой ты здоровый, – сказал капитан.

– Кто это? – удивился хирург. – Зачем? Я же просил…

Выйдя из больницы, Егоров заплакал, отвернувшись к стене. Он вспомнил Катино лицо, детское и злое. Вспомнил пальцы с обкусанными ногтями. Припомнил все, что было…

Потом закурил и отправился в столовую. Там было несколько посетителей. Часть дюралевых табуреток стояла штабелем в углу.

Капитан сел у окна, заказал вино и шницель. Официантки в столовой казались хорошенькими и похожими на медсестер. На официантках были яркие шелковые блузки и кружевные передники. Кассирша недовольно поглядывала в зал. Перед ней лежала толстая рваная книга.

Обедая, Егоров наблюдал, как два солдата моют грузовик.

Он вышел из столовой, купил газету. Повертел и сунул ее в карман. Навстречу шла женщина с метлой. Женщина царапала мостовую с расплющенными окурками.

Проехал на велосипеде железнодорожник. Спицы образовывали легкий мерцающий круг.

Час спустя Егоров зашел в клинику. Он стоял в коридоре под люстрой. На окне качалось растение с твердыми зелеными побегами. Цветы в больнице казались искусственными.

По коридору шел хирург. Мокрые руки он нес перед собой, как вещь. Медсестра подала ему салфетку. Затем направилась к Егорову.

Вдруг она показалась ему некрасивой. Она была похожа на умного серьезного мальчика. На медсестре был халат с чернильным пятнышком у ворота и заношенные домашние туфли.

– Вашей жене получше, – расслышал капитан, – Маневич сделал чудо.

Егоров оглянулся – хирурга не было. Он сделал чудо и затем ушел.

– Как фамилия? – переспросил Егоров, но медсестра тоже ушла.

Он спустился вниз по лестнице. Гардеробщик подал ему шинель. Капитан протянул ему рубль. Старик уважительно приподнял брови.

Медсестра в регистратуре напевала:

…Подари мне лунный камень,

Талисман моей любви…

Она показалась Егорову некрасивой.

– Вроде бы моей жене получше, – сказал капитан, – она заснула.

Помолчал и добавил:

– Все же знающие люди – евреи. Может, зря их давили веками?.. Году в шестидесятом к нам прислали одного. Все говорили – еврей, еврей… Оказался пьющим человеком…

Медсестра оборвала пение и недовольно уткнулась в бумаги.

Капитан вышел на улицу. Навстречу шли люди – в сандалиях, кепках, беретах, пестрых рубашках и темных очках. Они несли хозяйственные сумки и портфели. Женщины в разноцветных блузках казались хорошенькими и похожими на медсестер.

Но главным было то, что спит жена. Что Катя в безопасности. И что она, наверное, хмурится во сне…

24 мая 1982 года. Нью-Йорк

Я уже говорил, что зона представляет собой модель государства. Здесь есть спорт, культура, идеология. Есть нечто вроде коммунистической партии. (Секция внутреннего порядка.) В зоне есть командиры и рядовые, академики и невежды, миллионеры и бедняки.

В зоне есть школа. Есть понятия – карьеры, успеха.

Здесь сохраняются все пропорции человеческих отношений.

Огромное место в лагерной жизни занимает переписка с родными. Хотя родственники есть далеко не у всех. А на особом режиме – тем более. Сказываются годы лагерей и тюрем. Жены нашли себе других поклонников. Дети настроены против своих отцов. Друзья и знакомые либо тянут срок, либо потерялись в огромном мире.