«Сейчас мне придется разыгрывать перед отцом роль добропорядочной замужней дамы», – подумала Мисако с чувством все возрастающей досады. Она живо представила себе своего родителя: вальяжно расположившись в ложе, он смотрит на сцену, потягивая сакэ, а рядом с ним восседает эта женщина, О-Хиса, годящаяся ему в младшие дочери. Отец внушал Мисако глубокую неприязнь, но кого она совершенно не выносила, так это О-Хиса. Истинная уроженка Киото – сдержанная, немногословная, – она производила впечатление довольно-таки флегматичной особы и уже поэтому не могла импонировать по-токиоски бойкой Мисако. И все же главное было в другом: рядом с О-Хиса отец почему-то переставал быть для нее отцом, а представлялся каким-то жалким развратным старикашкой, и это было ей отвратительно.
– Я уйду сразу после первого действия, – с вызовом произнесла Мисако, входя в двери театра.
Доносившиеся из зала гулкие звуки старомодного сямисэна[18] с массивным грифом, казалось, лишь усилили в ней чувство протеста.
Сколько уж лет минуло с тех пор, как Канамэ последний раз входил под своды театра в сопровождении служанки из чайного домика! Стоило ему сбросить гэта[19] и ощутить сквозь таби холод гладкого дощатого пола, как в душе на мгновение возник образ матери из далекого прошлого. Когда ему было лет пять или шесть, она впервые взяла его с собой в театр Кабуки. Из квартала Курамаэ, где находился их дом, до Кобики-тё[20] они ехали на рикше, и мать держала его на коленях. Потом она взяла его за руку, и он в своих выходных сандалиях неуклюже семенил рядом с нею, пока они шли к театру вслед за своей провожатой. Прежде чем ступить в фойе, они разулись, и первым его ощущением, как и теперь, была ледяная гладкость пола под ногами. В старых театрах отчего-то всегда холодно. Канамэ до сих пор помнил это чувство озноба, когда студеный, будто напитанный мятой воздух забирается под подол и в рукава твоего парадного кимоно, мурашками пробегая по телу и оставляя впечатление бодрящей свежести, как бывает ранней весной, в пору цветения сливы. «Представление уже началось», – тихонько приговаривала мать, торопя его, и он поспешал за нею, слыша, как колотится сердце в его маленькой груди…
На сей раз в зрительном зале было, пожалуй, даже холоднее, чем в фойе. Проходя вдоль ханамити[21], супруги чувствовали, как у них стынут руки и ноги. Помещение было слишком просторным для собравшейся в нем публики, и сквозняки гуляли здесь с той же свободой, что на улице. Куклы на сцене – и те, казалось, зябко втягивают головы в плечи, наводя тоску своим жалким, неприкаянным видом. Это зрелище удивительным образом гармонировало с заунывным голосом певца-сказителя и протяжными звуками сямисэна. Зал был заполнен лишь на треть, зрители скучились поближе к подмосткам, и даже издали можно было без труда отыскать среди них старика с его лысой макушкой и О-Хиса в блеске убранных в старинную прическу волос.
При виде приблизившихся к их ложе супругов О-Хиса тихим, по-киотоски певучим голосом произнесла подобающее случаю приветствие и, сдвинув в сторону и аккуратно составив в стопку лакированные ящички с закусками, освободила для Мисако место справа от отца, а сама скромно устроилась позади. «Пожаловали ваша дочь с супругом», – шепнула она старику. Тот слегка обернулся и, коротко поздоровавшись с ними, вновь сосредоточил внимание на сцене.
На старике была чесучовая накидка какого-то неопределенного оттенка, ближе, пожалуй, к табачно-зеленому, весьма изысканная и в то же время неброская, совсем как одежда на куклах. Вероятно, нечто подобное можно было увидеть в минувшие времена на каком-нибудь ученом конфуцианце, враче или художнике. Под нею было добротное темное авасэ[22] с мелким тканым узором и нижнее кимоно из желтого шелка в черную полоску, проглядывавшее кое-где в отверстиях рукавов. Он сидел, опершись левым локтем о перегородку ложи и заведя руку за спину, отчего ворот накидки топорщился, делая более заметной сутулость его плеч, – и одеждой, и повадками он старался подчеркнуть свой возраст. «Старик должен выглядеть по-стариковски», – любил повторять он. Скорее всего, и нынешний костюм был призван служить иллюстрацией к его кредо: «После пятидесяти мужчине не пристало одеваться чересчур щеголевато, в таком виде он, напротив, будет казаться старше своих лет». Постоянные упоминания тестя о своем возрасте забавляли Канамэ, ведь на самом деле «старик» был не так уж и стар. Если учесть, что он женился лет в двадцать пять и что его супруга, ныне покойная, родила их первую дочь, Мисако, вскоре после свадьбы, получалось, что ему никак не больше пятидесяти шести. Недаром Мисако считала, что он все еще не чужд плотских вожделений, а Канамэ и прежде говорил: «Изображать из себя старика стало для твоего отца очередным развлечением».
– Боюсь, вам неудобно. Вы можете вытянуть ноги… – участливо проговорила О-Хиса, обращаясь к Мисако.
Она без устали хлопотала в тесной ложе, разливая чай, предлагая сладости, пытаясь – без особого, впрочем, успеха – заговаривать с Мисако, а в промежутках следила за тем, чтобы вовремя наполнить чарку, которую старик, отведя назад правую руку, ставил на краешек подноса для курительных принадлежностей. Недавно он провозгласил, что «сакэ следует пить только из лаковой посуды», и потому сегодня ему была подана одна из трех захваченных из дома чарок красного лака с золотой росписью, воспроизводящей в миниатюре пейзажи знаменитой серии «Пятьдесят три станции Токайдоского тракта»[23]. Все – и сакэ, и закуски, и столовая утварь – было привезено из Киото в специальном переносном сундучке, с какими в старину придворные дамы отправлялись на любование сакурой. Подобная предусмотрительность отнюдь не служила к пользе существовавшего при театре чайного заведения, не говоря уж о том, скольких забот она требовала от О-Хиса.
– Не хотите ли сакэ? – спросила О-Хиса, протягивая Канамэ извлеченную из сундучка чарку.
– Спасибо, не откажусь. Вообще-то днем я не пью, но без пальто здесь холодновато…
Наливая Канамэ сакэ, О-Хиса коснулась его щеки уложенной валиком боковой прядью, и он почувствовал исходящий от ее волос едва уловимый запах гвоздичного масла. Канамэ заглянул в наполненную до краев чарку, на дне которой поблескивал золотой силуэт горы Фудзи с раскинувшимся у ее подножия селением; все было выписано тщательной кистью в духе Хиросигэ, а сбоку виднелась надпись: «Нумадзу»[24].
– Из такой изысканной вещицы даже как-то неловко пить, – проговорил Канамэ.
– Правда? – улыбнулась О-Хиса, обнажив потемневшие зубы – этот непременный атрибут типичной киотоской женщины. Верхние резцы у нее приобрели оттенок кожицы баклажана и выглядели так, словно она покрыла их черным лаком на манер старинной красавицы, а правый клык выдавался вперед, задевая о верхнюю губу. Возможно, кто-то и нашел бы это зрелище трогательным в своей безыскусности, но, говоря по справедливости, рот О-Хиса никак нельзя было назвать красивым. «Не женщина, а какая-то нечистоплотная дикарка!» – отзывалась о ней Мисако. Пожалуй, О-Хиса все же не заслуживала столь сурового приговора, – скорее, ее следовало пожалеть за то, что она до сих пор не догадалась заняться своими зубами и привести их в порядок.
– Неужели вы привезли все эти яства с собой? – спросил Канамэ, принимая из рук О-Хиса тарелочку, на которой лежали норимаки[25] с омлетом.
– Да.
– Представляю себе, какая это тяжесть. Теперь вам придется везти всю утварь назад?
– Конечно. Пожилой господин считает, что угощение из чайной никуда не годится…
Мисако обернулась и, метнув короткий взгляд в их сторону, снова обратила лицо к сцене. Время от времени, пытаясь устроиться поудобнее, она ненароком касалась ступнями коленей сидевшего позади нее мужа и всякий раз резким движением отдергивала ноги. Канамэ горько усмехнулся: до чего же трудно им в этой тесноте не выдавать недовольства друг другом!
– Ну как? Тебе нравится спектакль? – вкрадчиво спросил он жену в надежде смягчить возникшее между ними напряжение.
– Вероятно, вы привыкли к более увлекательным зрелищам, – заметила О-Хиса, – но иной раз поглядеть старинную кукольную пьесу тоже приятно.
– Я смотрю в основном на мимику гидаю[26]. Это занятнее, чем глядеть на кукол, – отозвалась Мисако.
Старик демонстративно кашлянул, давая понять, что они мешают ему своим шушуканьем. Не сводя глаз со сцены, он шарил возле себя рукой в поисках курительных принадлежностей. Кожаный кисет с золотым тиснением и изображением обезьянки вскоре нашелся – старик обнаружил его у себя под коленом, трубка же куда-то запропастилась. В конце концов О-Хиса извлекла ее из-под подушки для сидения и, раскурив, вложила старику в протянутую ладонь. Потом, словно спохватившись, вынула из-за пояса дамский кисет из алой тафты и, откинув клапан, запустила в него свои маленькие белые пальчики.
«И впрямь, кукольную драму нужно смотреть именно так: когда рядом с тобой любовница, а в руке чарка», – подумал Канамэ, разомлев от выпитого сакэ. Теперь, когда в ложе воцарилось молчание, он от нечего делать устремил взор на сцену. Первое действие драмы «Остров Небесных Сетей»[27] было в самом разгаре. Чарка, которую поднесла ему О-Хиса, оказалась большего размера, чем обычно, и он слегка захмелел. У него рябило в глазах, сцена уплывала куда-то вдаль, и приходилось делать усилие, чтобы разглядеть лица кукол и узоры на их одеждах. Напрягая зрение, Канамэ сфокусировал взгляд на главной героине – куртизанке Кохару, которая сидела с левой стороны сцены. Лицо Дзихэя, ее возлюбленного, тоже было не лишено своеобразного очарования и чем-то напоминало маску театра Но