Театр военных действий
В доме идет бой. Брат идет на брата. Дислокация, то есть расположение враждующих сторон, такова: Швамбрания — в папином кабинете, Пилигвиния — в столовой. Гостиная отведена под «войну». В темной прихожей помещается «плен».
Я на правах старшего, разумеется, швамбран. Я наступаю, прикрываясь креслом и зарослью фикусов и рододендронов. Братишка Ося окопался за пилигвинским порогом столовой. Он кричит:
— Бум! Пу!.. Пу!.. Леля!.. Я же тебя вижу, уже два раза убил… А ты все ползешь. Давай сделаем «чур, не игры»!
— Не «чур не игры», а перемирие! — сердито поправил я. — И потом, ты меня не убил до смерти, а только контузил навылет.
В прихожей, то бишь в «плену», томится Клавдюшка с соседнего двора. Она приглашена в игру специально на роль пленной и по очереди считается то швамбранской, то пилигвинской сестрой милосердия.
— Меня будут скоро свободить с плену? — робко спрашивает Клавдюшка, которой начинает докучать бездельное сидение в потемках.
— Потерпишь! — отвечаю я неумолимо. — Под давлением превосходных сил противника наши доблестные войска в полном порядке отступили на заранее приготовленные позиции.
Это выражение я заимствовал из газет. Ежедневные сообщения с фронта пестрят красивыми и туманными словами, которые прикрывают разные военные неприятности, потери, поражения, бегство армий, и называется все это звучно и празднично: «Театр военных действий».
На парадных картинках в «Ниве» франтоватые войска церемонно отбывают живописную войну. На крутых генеральских плечах разметались позолоченные папильотки эполет, и на мундирах дышат созвездия наград. На календарях, папиросных коробках, открытках, на бонбоньерках храбрый казак Кузьма Крючков бесконечно варьирует свой подвиг. Выпустив чуб из-под сбитой набекрень фуражки, он расправляется с разъездом, с эскадроном, с целой армией немцев… На гимназических молебнах провозглашают многая лета христолюбивому воинству. Мы, гимназисты, обвязанные трехцветными шарфами, продаем по улицам флажки союзников. В кружках, в тех самых, что остались от «белой ромашки», бренчат дарственные медяки. Мы с гордостью козыряем стройным офицерам.
Мир полон войны. «Ах, громче, музыка, играй победу! Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит…» Воззвания, манифесты… «Так за Царя, за Русь, за нашу веру…»
«На подлинном собственной рукой его императорского величества начертано: «Николай»…
Мир полон войны. Война, большая, красивая, торжественная, занимает наши мысли, разговоры, сны и игры. Мы играем только в войну.
…Перемирие кончилось. Мои войска бьются на подступах к прихожей. На поле брани неожиданно появляется нейтральная Аннушка и требует немедленного освобождения Клавдии из плена: ее ждет на кухне мать.
Объявляется «чур, не игры», то есть перемирие. Мы бежим на кухню. Мать Клавдии, соседская кухарка, женщина с вечно набрякшим лицом, сидит за столом. Серый конверт лежит перед ней. Она здоровается с нами и осторожно берет письмо.
— Клавдюшка, — говорит она, растерянно теребя конверт, — от Петруньки пришло. Попроси уж молодого человека устно прочесть. Как он там жив… Господи…
Я вижу на конверте священный штамп «Из действующей армии». Я почтительно принимаю письмо из руки. Пропасть уважения и восторга скопилась в кончиках пальцев. Письмо оттуда! Письмо с войны!.. «Марш вперед, друзья, в поход, черные гусары!», «На подлинном собственной рукой его величества…» И я читаю вслух радостным голосом:
«…и еще, дорогая мама Евдокия Константиновна, спешу уведомить вас, что это письмо подписую не собственной рукой, как я будучи сильно раненный в бою, то мине ее в лазарете отрезали до локтя совсем на нет…»
Потрясенный, я останавливаюсь… Клавдина мать истошно голосит, припадая сразу растрепавшейся головой к столу.
Желая как-то утешить ее и себя тоже, ибо я чувствую, что репутация войны сильно подмочена близкой кровью, я нерешительно говорю:
— Он, наверное, получит орден… серебряный… Будет георгиевский кавалер…
Кажется, я сморозил основательную глупость?!
Вид на войну из окна
В классе идет нудный урок алгебры. Учитель математики Карлыч болен. Его временно замещает скучнейший акцизный чиновник, скрывающийся от мобилизации, Самлыков Геннадий Алексеевич, прозванный нами Гнедой Алексев.
На площади перед гимназией происходит ученье — строевые занятия солдат 214-го полка. В открытую форточку класса, путая алгебраические формулы, влетают песни и команда:
— «Ах цумба, цумба, цумба, Мадрид и Лиссабон!..»
— Равняйсь! Первой, второй… рассчитайсъ!
— «Раскудря-кудря-кудря-ку… раскудрявая моя!»
— Ать-два! Ать-два!.. Левой!.. Шаг равняй…
— «Дружно, ребята, в поход собирайся!..»
— «Чубарики-чубчик гуляла!»
— Как стоишь, сатана? Равняйсь! Стой веселей!..
— Взвейтесь, соколы, орлами…
— Здра-жла! Ваш-дит-ство!..
— Вперед коли, назад коли, вперед прикладом бей! Бежи ще раз!.. Арш!..
— Ыра-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!!
Из широко разверстых ртов, из натруженных глоток лезет с хрипом, со слюной надсадное «ура». Штыки уходят в чучело. Соломенные жгуты кишками вылезают из распоротого мешочного чрева.
— Кто это там в окно загляделся? Мартыненко, ну-ка, повторите, что я сейчас сказал.
Огромный Мартыненко, по прозвищу Биндюг, отдирает глаза от окна и тяжело вскакивает.
— Ну, что я сейчас объяснил? — пристает Гнедой Алексев. — Не слышал… в окно любовался… Ну, чему равняется квадрат суммы двух катетов?
— Он… это… — бормочет Мартыненко и вдруг подмигивает: — Он равняется направо… Первый, второй, рассчитайся… Плюс ряды сдвоенные…
Класс хохочет.
— Я вам ставлю единицу, лодырь. Марш к стенке!
— Слушаюсь! — рапортует Мартыненко и по-военному застывает у стенки.
Классу совсем весело. Перья поют.
— Мартыненко, убирайтесь вон из класса! — приказывает педагог.
Мартыненко командует сам себе:
— К церемониальному… равнение на кафедру… По коридору… арш!
— Это что за шалопайство! — вскакивает преподаватель. — Я вас запишу в журнал! Будете сидеть после урока!
— Чубарики-чубчики… — доносится в форточку. — Как стоишь, черт? Три часа под ружье… Чубарики-чубчик…
Первое орудие, чхи!
Бац!!! За доской выстрелила печка… Трррах!!! Та-та… Кто-то, зная ненависть Самлыкова к выстрелам, положил в голландку патроны. Учитель, бледнея, вскакивает. По классу ползет вонючий дым. Учитель бежит за доску. По дороге он наступает на невинный комочек бумаги. Класс замирает. Хлоп!!! Комочек с треском взрывается. Педагог отчаянно подпрыгивает. Едва другая его подошва коснулась пола, как под ней происходит новый взрыв. Класс, подавившись немым хохотом, сползает со скамеек под парты. Взбешенный учитель оборачивается к классу, но за партами ни души. Класс безлюден. Мы извиваемся, мы катаемся от хохота под скамейками.
— Дрянь! — кричит в отчаянии учитель. — Всех запишу!!!
И он осторожно, на цыпочках, ступает к кафедре.
Подошвы его дымятся. Он достает с кафедры табакерку — надежное утешение в тяжелые минуты, но в табакерку, которую он перед уроком оставил на минуту на подоконнике в коридоре, нами уже давно всыпан порох и молотый перец.
Гнедой Алексев втягивает взволнованными ноздрями понюшку этой жуткой смеси. Потом он застывает с открытым ртом и вылезающими на лоб глазами. Ужасное, раздражающее ап-чхи сотрясает его.
Класс снова становится обитаемым. Парты ходят от хохота. Мартыненко, подняв руку, командует:
— Второе орудие, пли!
— Гага-аап-чхи!!! — рявкает несчастный Самлыков.
— Третье орудие…
— Чжщхи!.. Ох!
Дверь класса неожиданно растворяется. Мы встаем. Входит директор. Пальба в классе, хохот и орудийный чих педагога привлекли его.
— Что здесь происходит? — холодно спрашивает директор, оглядывая багрового педагога и великопостные рожи вытянувшихся гимназистов.
— Они… Ох!.. Ао!.. — надрывается Гнедой Алексев. — Чжихи!.. Ох!.. Чхищхи!..
Тогда дежурный решается объяснить директору:
— Ювенал Богданыч, они все время икчут и чихают…
— Тебя не спрашивают! — говорит, начиная догадываться, директор. — Скверные мальчишки!.. Геннадий Алексеевич, будьте добры ко мне в кабинет!
Чихая в директорскую спину, Алексев плетется за Стомолицким.
Больше в класс он уже не возвращается.
Мы избавились от Гнедого Алексева.
Классный командир и ротный наставник
— Время пахнет порохом! — говорят взрослые и сокрушенно качают головами.
Запах пороха пропитывает гимназию. Классы огнеопасны. Каждая парта — пороховой склад, арсенал и цейхгауз. Кондуит ежедневно регистрирует:
«У ученика IV класса Тальянова Виталия, пытавшегося бежать «на войну», отобран г. надзирателем, при задержании на пристани, револьвер системы «Смит и Вессон» с патронами и краденый чайник, принадлежавший старьевщику и им опознанный. Вызваны родители.
У ученика II класса Щербинина Николая обнаружены в парте: один погон офицерский, темляк от шашки, пакет с порохом, пустая металлическая трубка неизвестного предназначения. Изъяты из ранца: обломок штыка, револьвер «пугач», шпора, кисет солдатский, кокарда, рогатка с резинкой и ручная граната (разряженная). Оставлен после уроков дважды по три часа.
Ученик V класса Маршутин Терентий якобы неумышленно выстрелил в классе на уроке из самодельной пушки, выбив стекло и осквернив воздух. Лишен права посещения занятий в течение недели.»
У гимназистов гремящая походка: карманы полны отстрелянных ружейных гильз. Мы собираем их на стрельбище, за кладбищем. Просторный ветер играет на кладбище в «нолики и крестики». Из-за пригорка видны заячьи морды ветряных мельниц. Они награждают гору размашистыми георгиевскими крестами своих крыльев, и горизонт выглядит, как грудь героя.
На небольшом плоскогорье скучает военный городок. В его дощатых бараках размещен 214-й пехотный полк. Ветер доносит запах щей, махорки, сапог и иные несказуемые ароматы армейского тыла.
Между нами, воспитанниками Покровской мужской гимназии, и рядовыми 214-го пехотного полка, царит деловая дружба. Через колючие проволочные ограждения военного городка взамен наших бутербродов, огурцов, моченых яблок и всяких иных штатских яств мы получаем желанные предметы армейского обихода: пустые обоймы, пряжки, кокарды, рваные погоны. В особой цене офицерские погоны. За один замаранный смолой погон прапорщика каптенармус Сидор Долбанов получил от меня два бутерброда с ветчиной, кусок шоколада «Гала-Петер» и пять отцовских папирос «Триумф».
— И то продешевил, — сказал при этом Сидор Долбанов. — Так только, по знакомству, значит. Как вы, гимнаэеры, по моему размышлению, тоже на манер служивые, все одно, как наш брат солдат… и форма и ученье. Верно я говорю?
Сидор Долбанов любит говорить о просвещении.
— Только, брат, военная наука, — философствует он, уписывая нашу колбасу, — военная наука вникания требует, а с ней ваше ученье и не сравнять. Да, Это что там арихметика, алгебра и подобная словесность… А ты вот скажи, если ты образованный; какое звание у командира полка — ваше высокородие аль ваше высокоблагородие?
— Мы этого еще не проходили, — смущенно оправдываюсь я.
— То-то… А что, хлопцы, классный командир у вас шибко злой из себя?
— Строгий, — отвечаю я. — Чуть что — к стенке, в кондуит и без обеда.
— Ишь, истукамен! — посочувствовал Сидор Долбанов! — Выходит, дьявол, вроде нашего ротного…
— А у вас есть ротный наставник? — спрашиваю я.
— Не наставник, а командир, съешь его раки! — важно поправляет Долбанов. — Ротный командир, его благородие, сатана треклятая, поручик Самлыков Геннадий Алексеич.
— Гнедой Алексев! — изумленно выпаливаю я.
Братики-солдатики
Старшие гимназисты гуляли по Брешке с прапорщиками. Хотя это и нарушало правила, однако для доблестного офицерства делались исключения. Рядовые козыряли. Гимназистки кокетливо щипали корпию.
Мы завидовали.
Однажды во время урока в класс вошел инспектор. Борода его выглядела умильно и почтительно.
— В город прибыли первые раненые из действующей армии, — сказал инспектор. — Мы пойдем встречать их… Эй, «Камчатка», я кому говорю? Тютин! Ты у меня, дубина стоеросовая, останешься на часок, шалопай!.. Так вот, говорю, выйдем всей гимназией встречать наших славных воинов, которые… это… того… пострадали за государя и веру православную… Словом, живо в пары! Только чтоб на улице держать себя как подобает. Слышите? А не то я вас… башибузуки, галашня, вертихвосты! Архаровцы! Шальная команда! Смотрите у меня!
Улицы были заполнены народом. Висели трехцветные флаги. Раненых по одному везли в разукрашенных экипажах городских богачей. Каждого солдата поддерживала дама из благотворительного кружка, одетая сестрой милосердия. Все это было похоже на свадебный кортеж. Городовые отдавали честь.
Раненых поместили в новеньком лазарете в бывшей приходской школе. Там хозяйничали запыхавшиеся дамы. Тут же в большой палате был устроен торжественный концерт. Умытые, свежевыбритые, надушенные фронтовики, обложенные подушками, бонбоньерками, коробками конфет, сконфуженно слушали патриотические речи. Некоторые держали украшенные бантиками костыли. Большинство были совсем легко раненые. Дамы даже негодовали.
— Нет, это, право же, возмутительно, — разочарованно шептались они, — одни пустяковые царапины… Хоть бы один тяжелый случай! Небось, себе Саратов добыл трех почти безнадежных… Кошмарно! Кошмарно!
Наш четвероклассник Швецов продекламировал стихотворение «Бельгийские дети». За его спиной выстроились шесть второклассников и гимнастическими движениями сопровождали чтение. Гимназистка Разуданова, дочь земского начальника, сыграла на рояле «Жаворонка» Глинки. Раненые неловко ерзали и беспокойно ворочались. Последним выступил фармацевт из частной аптеки — поэт и тенор. После этого с кровати поднялся высокий белесый солдатик и робко прокашлялся.
— Просим! Просим! — закричали все, аплодируя. Когда все стихло, раненый сказал:
— Дозвольте сказать… Господин доктор, и уважаемые господа дамочки, и сестрицы, и подобные… Мы, значит, через все это… ваши милости… очень к вам благодарны. Только бы… нам, виноват, извините, маленько насчет чтобы, значит, это… поспать требуется, в дороге-то три дня не спамши…
Мала куча, а…
В бараках пороли солдат. В офицерском собрании какой-то прапорщик назвал другого армянской мордой. Оскорбленный выстрелил в обидчика и убил его наповал. Раненых везли с фронта как попало и клали уже куда попало…
Потом взяли Перемышль. Лабазники, субъекты из пригорода Краснявки, кое-кто из чиновников прошли по улицам, неся впереди, как икону, портрет царя. Они заражали воздух воплями, трехцветным трепыханьем и перегаром денатурата. Словно торжество подогревалось на спиртовке.
Опять ходил по классам инспектор. Он парадно нес свою бороду, торжественную, раздвоенную, победоносную, как хоругвь.
Мы вышли на крыльцо гимназии, чтобы приветствовать манифестантов. По знаку директора мы кричали «ура». И было что-то гнусное в этой горланящей толпе. Казалось, что пойдут вот сейчас бить окна, убивать людей… Какая-то тупая, душная, непреодолимая сила двигалась на нас и давила сознание. Это было похоже на ощущение попавшего в самый низ «кучи мала», когда тебя, беспомощного, плющит навалившееся беспросветное удушье и нет даже возможности протолкнуть крик…
Однако все обошлось. Только ночью отца — доктора — вызывали спасать какого-то опившегося денатуратом «патриота».
Манифестация произвела сильнейшее впечатление на Оську. Оська был великий путаник, подражатель и фантаст. Для каждого предмета он находил совершенно новое предназначение. Он видел вторую душу вещей. В те дни он, как теперь говорят, обыгрывал… отломанное сиденье с унитаза. Сначала он сунул в отверстие сиденья самоварную трубу, и получился пулемет «максим» со щитком. Потом сиденье, как хомут» было надето через голову деревянной лошади. Все это еще было допустимо, хотя и не совсем благопристойно. Но на другой день после манифестации Оська организовал на дворе швамбранское и совершенно кощунственное шествие. Клавдюшка несла на половой щетке чьи-то штаны со штрипками. Они изображали хоругвь. А Оська нес пресловутое сиденье. В дыре, как в раме, красовался вырезанный из «Нивы» портрет императора Николая Второго, самодержца всероссийского.
Негодующий дворник доставил манифестантов к папе. Он грозил пожаловаться в полицию. Но, опустив в карман небольшое папино даяние, быстро смирился.
Неприятель в Покровске
Вскоре пригнали в Покровск первые партии пленных. Это были австрийцы. В серых кепи, в гетрах и толстых невиданных ботинках, ободранные, запуганные, толпились они у волостного правления. Плотная толпа любопытных беззлобно рассматривала их. «Австрияки!» — кричали мальчишки. Инспектор повел нас насладиться назидательным зрелищем — поверженного и плененного врага. Воинственная рогатка инспекторской бородки раздвинула толпу. Мы прошли вперед. Голодные смуглые лица покорно глянули на нас. Это и был «неприятель», настоящий, ненарисованный, живой неприятель, тот самый неприятель, под давлением превосходных сил которого наши войска, как пишут в газетах, отступили и т. д. Несколько секунд мы еще пыжились, искусственно нагнетая ненависть, но тут же бросили эти попытки. Ничего, кроме любопытства, не оставалось у нас к чернявым пленникам: мадьярам, венгерцам, чехам…
Инспектор плавно и уверенно, как смотритель музея, рассказывал окружающим об Австрии, о ее флоре и фауне. Вдруг один из пленных вежливо обратился к нему по-русски, но с каким-то акцентом.
— Прошу у пана звинения, — заокал он, — обо зубры у нас не водятся…
Инспектор смутился.
— Ну, как сказать, иногда попадаются все же, — сказал инспектор просительно.
— Во зверинце, — мягко сказал пленный.
В это время за спиной инспектора Степка Гавря успел променять булку с воблой на пару австрийских погон. Пошла бойкая торговля. Но оглянувшийся инспектор велел тотчас прекратить этот, по его словам, непристойный торг, намекнув, что в кондуит можно попасть и за сношение с неприятелем.
Дух времени
На уроке истории учитель говорит:
— Турки, как и все мусульмане, отличаются бесчеловечной жестокостью, кровожадностью и зверством. Их священная книга Коран учит убивать христиан без всякой жалости, ибо, чем больше «неверных» христиан убьет турок, тем больше грехов ему простится. Но в сегодняшней войне турок перещеголяли в зверствах культурные немцы. Они, немцы, варварски разрушили…
Класс оборачивается и укоризненно смотрит на Куфельда: Куфельд — немец. Класс возмущенно смотрит на Реклинга: Реклинг — тоже немец. Класс грозно смотрит и на Крей-Виркеля, на Фрицлера… Крейберг, Виркель, Фрицлер — все немцы. Враги! Неприятель в классе!
— А евреи? — спрашивает вдруг хитрый Гешка Крейберг. — А евреи? Правда, говорят, тоже кровожадные, Кирилл Михалыч? И продают Россию…
Теперь весь класс смотрит на меня. Я краснею так мучительно, что мне кажется, будто хлынувшая в лицо кровь уже прорвалась сквозь кожу щек наружу.
— Это не относится к уроку, — отвечает учитель. — Сегодня мы говорим не о них.
Во время перемены классная доска — эта черная трибуна и вечевой колокол — покрывается крупными надписями: «Бей немчуру!» «Фрейберг — немец, перец, колбаса…» «Все жиды — изменники».
Следующий урок — закон божий. После звонка приходит, как всегда перед этим предметом, инспектор. Он подходит к моей парте.
— Язычники, изыдите! — кричит инспектор. — Дежурный, изгони нечестивых из храма!
Я с немцами покидаю класс.
Немцев не приняли в нашу войну. Их не допустили в гимназическую армию. Гимназия воюет с лютеранской школой. У нас своя армия, у лютеранской — своя. Бои происходят три раза в неделю на Сапсаевском пустыре. Обе стороны располагают земляными укреплениями, фортами, траншеями, флотом, свободно плавающим по сапсаевской луже, бабками, начиненными порохом, рогатками и деревянными мечами. Мартыненко (Биндюг) — наш главнокомандующий. У немцев есть даже настоящий Вильгельм — Вилька Фиртель, сын шапочника.
На озере происходят ожесточенные сражения. Мы яростно играем в великое кровопролитие. Впрочем, вражда настоящая, и кровь тоже. Начальство знает об этой войне, но проявляет тактическое попустительство.
— Дети, знаете, очень чутко улавливают дух времени, — глубокомысленно твердили взрослые.
Дух времени, очень тяжелый дух, пропитывал все вокруг нас…
Нас обучают войне
Зимой нас вместе с женской гимназией водили в военный городок, чтоб показать примерный бой.
Кругом было холодно и бело.
Полковник объяснял бой дамам из благотворительного кружка. Дамы грели руки в муфтах и восхищались, а при выстрелах затыкали уши. Бой, впрочем, был очень некрасив и совсем не такой, каким его изображали в «Ниве».
Черные фигурки ползли по полю, бежали стада дымов, образуя завесу, зажигались какие-то огни. Нам объяснили: сигнальные. Звук перестрелки цепью издали напоминал трепыханье на ветру длинного флага. Из окопов воняло гадостно.
Полковник сказал:
— Атака. Фигурки побежали, деловито произнося «ура».
— Все, — сказал полковник.
— Кто же победил? — заинтересовалась публика, ничего не поняв.
Полковник подумал и сказал:
— Те победили.
Потом полковник предупредил, глядя вверх:
— А сейчас ударит бомбомет.
Бомбомет действительно ударил, и очень громко. Дамы испугались. Лошади извозчиков шарахнулись. Извозчики выругались в небо.
Бой кончился.
Участвовавшая в показательном сражении рота прошла перед гостями. Роту вел лукавый подпоручик.
Лихо присвистывая и напрягая остуженные глотки, солдаты пели:
И-эх, если б гимназисточки по воздуху летали,
Тогда бы гимназисты все летчиками стали…
Гимназистки переглядывались. Гимназисты заржали. Кто-то из учителей кашлянул.
Забеспокоилась толстая начальница.
— Подпоручик! — крикнул полковник. — Это что за балаган? Отставить!
Позади всех шел, спотыкаясь в огромных сапогах и путаясь в шинели, маленький, тщедушный солдатик. Он старался попасть в ногу, быстро семенил, подскакивал и отставал. Гимназисты узнали в нем отца моего одноклассника Карлушки Виркеля.
— Вот так вояка! — кричали гимназисты. — У нас в классе его сын учится. Вот стоит, немчик.
Молодой ефрейтор крикнул отстающему Виркелю:
— Ей, Франц, подбери шванц!
Все захохотали. Виркель подобрал шинель руками и вприпрыжку, судорожно вытянув шею, пытался настичь свою роту. Публика смеялась. Карлушка стоял, опустив голову. Красные пятна ползли по его лицу.
— Ужасно неуклюжий народ эти немцы! — сказала толстая начальница женской гимназии. — Твой отец ведь немец? — спросила она Карлушку.
— Мой отец русский солдат! — сказал Карлушка.
— Врет! — заорали гимназисты. — Немец он! — Мой отец солдат, — повторил Карлушка.
— Твой отец немец, мобилизованный в русскую армию, — строго поправила начальница.
Дома меня ждал с нетерпением Оська. Он жаждал услышать описание боя.
— Очень стреляли? — спросил Оська.
— Ты знаешь, — сказал я, — война — это, оказывается, ни капельки не красиво.