Вот и поляна. Была она вытянутой, с бугром посредине, возникшей, как многие поляны в лесу, совсем по неизвестной причине. Окружило ее разнолесье, около одного из концов стояла старая ель, поблизости от нее заметан вокруг стожара стог, частично прикрытый сверху куском брезента.
Здесь было уже душно, и Татьяна спустилась в маленькую лощинку за поляной, где не то речка, не то цепочка связанных друг с другом болотцев находилась среди осоки. Она умыла лицо и попила из горстей, а потом села в тень. Постукивало в висках и вроде мутило немного, пот выступал. Она решила отдохнуть.
Арсеня поставил мерина в тень, полез на стог. Скинул брезент, стащил затем сено сверху и начал растрясывать вокруг стога.
Солнце вставало выше, и птицы умолкали до предвечернего, не такого знойного часа. Только кузнечики рассыпались из-под ног, потрескивая и пружинисто падая в сухую щетку срезанных чуть не вплотную к земле стеблей.
Молчали деревья, даже осины не трепетали. Только мерин изредка переступал ногами. Терпко и сладко несло от нагретого сена. Взятое в охапку, оно чувствительно, но приятно щекотало и покалывало руки.
Раскидав овершье, Арсеня отряхнул с рубахи сено, постоял, поглядев вверх. Там, в бесконечной голубизне, высоко-высоко плавными кругами ходил ястреб. Арсеня последил за ним, вытер пот с лица и пошел к копнам, присевшим по всей поляне, как большие муравейники.
Когда он начал растаскивать копны, из леса вышла Татьяна, неся грабли и вилы, спрятанные вчера в кустах. Ловко присела у ближней копны, забрала в обнимку чуть ли не половину ее и принялась, как и Арсеня, растрясывать сено под солнце.
Залетали один за другим слепни, норовя сесть на потную шею и укусить так, что ойкнешь от боли. Начали, вероятно, они беспокоить и мерина, потому что он стал переступать, постукивать копытами и всхрапывать чаще, а потом затрещал кустами, сбивая ветками и листьями надоедливую тварь, ушел в густоту кустов и там затих.
Работали, как и добирались сюда, молча. Только один раз Татьяна заметила:
— Ну сено… Зеленое тебе, пахучее. Что чай…
Растрясли копны, решили посушить и разок поворочать. Ушли в тень ели, расположились там, отдыхая, отмахиваясь от овода. Арсеня развязал привезенный с собой узелок, вынул яйца, и хлеб, и соль, и сало, и свежие огурцы… Но есть не хотелось, и они не стали.
Так сидели они долго. Потом Арсеня сказал:
— Давай, мать, наворочаем. Здорово сушит. Поворочаем, а тут и загребать.
Татьяна сняла свой белый платочек, повязалась поаккуратнее и начала подниматься. Но почувствовала, что ноги будто не свои. Снова замутило, и вдруг пошел, пошел лес куда-то в сторону, хороводом. И поляна пошла, и стог двинулся. Только спустилась на коленки Татьяна и с хрипотцой в голосе попросила:
— Воденки бы, Арсень… Шибко худо мне.
Арсеня глянул в ее чем-то изменившееся, чем — он не разобрал, лицо, схватил бурачок, который всегда таскал с собой на покос, и затрусил в лощинку к воде.
Он наполнял бурак холодной и чистой водой и не видел, как снова приподнялась Татьяна и снова опустилась — уже не села, а легла. Не слышал, как она что-то пробормотала.
А потом метнулась она в сторону, рванула непослушными пальцами кофту на груди, выгнулась вся и задрожала мелко. Затем протянула правую руку куда-то вверх, точно хотела уцепиться за что-то невидное глазу, приподняться, может быть, встать. Но рука упала, и Татьяна вытянулась и замерла.
Когда пришел Арсеня, она лежала спокойно, рот был плотно и сердито сжат, а глаза открыты и смотрели пусто и безразлично вверх.
Арсеня стоял с полным бураком, растерянно смотрел на нее и ничего не понимал. Только когда на ее руку сел слепень и она не согнала, он понял, что она умерла.
Тут вдруг он неожиданно для самого себя, суматошно, захлебывающимся голосом крикнул:
— Та-ань! Ты что?!
И услышал над лесом деловитое эхо:
— А-ань… О…
Арсене стало страшно. Немало повидал он смертей на войне и в плену, и кажется, не трусил, а тут стоял, боясь пошелохнуться. Чудилось ему, стоит сзади что-то большое и шепчет, но так, что отдается по всему телу, в каждой жилке:
— Не оглядывайся… Не оглядывайся.
Но не выдержал он и дико оглянулся. Сзади была поляна, полстога на ней, лес. А вверху сияющее небо без облачка и ястреб, поднявшийся, пожалуй, еще выше.
Тогда Арсеня пришел в себя. Как-то машинально собрал еду и связал в узелок. Принес кусок брезента, веревку. Вывел мерина из кустов и стал прикидывать, как лучше завернуть и приспособить на лошадь тело, чтоб аккуратней и без лишних перевязываний и хлопот довезти.
Был он крестьянином с детства и поэтому быстро и деловито сообразил, как надо. Когда поднимал тело на спину лошади, беспокоился, что мерин испугается. Но тот стоял тихо. Не боялся он Татьяны раньше, не страшился, видимо, и теперь.
Вскоре все было налажено, и Арсеня не стал медлить. Только перекрестился зачем-то, хотя никогда этого прежде не делал, и повел мерина за узду.
На поляну он даже не взглянул. Так и остались на ней копны, полстога и беспризорные вилы и грабли.
Он шел той же дорогой, по которой приехал сюда. Шел быстро, а лошадь мерно шагала за ним, вздрагивая иногда, если садился слепень.
В голове у Арсени перебивали друг друга какие-то несуразные, нескладные мысли. То думал он о дочке, то о знакомых Татьяне женщинах лесопункта — подругах ее, что надо их сразу же собрать. То мысль перескакивала на последние минуты жизни Татьяны.
Вошли в заросли таволги. И вдруг вспомнил Арсеня, как сегодня утром спрашивала его Татьяна: помнит ли он тот день из первого года их жизни, когда они к родным ходили на Выселок.
Часто вспоминал этот день Арсеня и на войне, и в плену, и после. Но сейчас так отчетливо встал он в памяти его, что Арсеня даже глаза закрыл и остановился. Встал покорно и мерин.
Четко всплыла перед Арсеней дорога в гору и речка Овчиновка в стороне. И молодая трава, и кусты в свежей зелени.
Пошла, как наяву, перед ним Татьяна, невысокая, крепкая, красивая. В белой кофте и модной хрустящей юбке клетками.
Пошел он за ней, здоровый, полный силы. И залюбовался женой, но виду не показывал, чтобы лишку о себе не возомнила.
Вот идет Татьяна перед ним, в гору идет играючи. Обернется и одарит его белозубой, озорной улыбкой.
Видит он, что хочется ей подурить, но сдерживает она себя. Здоровается со встречными степенно, как и полагается.
Солнце почти по-летнему припекает, но майский ветерок грудь и лицо свежит, волосы пошевеливает. Трава сама стелется под ноги, и люди идут навстречу, с полным уважением с ними здороваются.
ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР
Ночами морозило, но мохнатые барашки вербы ничуть не страдали от этого. С каждым днем их становилось все больше, и тонкие ветви вербняка, пронизанные потоками солнечных лучей, отливали радующей глаз пушистой желтизной.
В середине дня с крыш начинала сыпаться радужная полновесная и звонкая капель. А по вечерам со стороны сиреневого заката набегал порывистый, но не сильный ветер, напоенный запахами оттаявшей еловой хвои. Ветер подбирался к пешеходам и, хватая их за плечи, что-то нашептывал им, путая мысли и отодвигая в сознании на самый задний план заботы дня.
В этот период всеобщего пробуждения, во время теплых ветров и бесшабашных мыслей, в месяц весенней радости, почему-то неотделимой от особенной, ласковой грусти, только у меня и моих товарищей по классу в голове была изумительная ясность, а в сердце невозмутимое спокойствие.
По-прежнему я полувнимательно слушал ответы товарищей, по-прежнему мои руки лежали на столе, на котором острым ножом была фигурно вырезана отчаянная надпись: «Да сбудутся мечты Билли Бонса!» За эту надпись мне в свое время здорово влетело. Я был вынужден после уроков замазывать ее толстым слоем краски, но надпись все же можно было прочитать.
И по-прежнему мы успевали делать сотни дел в перемены — от доучивания полуготовых уроков до катанья верхом друг на друге. И, конечно, мы не упускали возможности дернуть за косу девчонку, шедшую по коридору, хотя превосходно знали, что в случае, если она пожалуется, все громы и молнии обрушатся на наши беззащитные стриженые головы.
Итак, было все по-прежнему. Даже проклятое спряжение немецких глаголов не стало менее нудным от приближения весны.
…Над городком висела ночь, когда я вышел из дому и направился к своим приятелям. Необходимо было явиться домой через час (такова была домашняя увольнительная) и необходимо было сделать очень многое. Отнести учебник Ваське Семенову и увеличительное стекло Димке Рыбкину. Зайти к Володьке Пименову и выпросить у него две гильзы шестнадцатого калибра. А затем попытаться встретить Саньку Дресвяника и прямиком сказать ему, что он скотина.
Я шел, разбивая каблуками сапог ледяшки на тротуарах. Кое-где еще редко позванивала запоздалая капель. Ветер обшаривал переулки, продолжая свою разлагающую (весеннюю деятельность. Но на меня он действовал только раздражающе: мне он мешал идти.
Ночи в марте особые. Свет фонарей, усиленный светом невысокой над горизонтом луны, создает на улицах какое-то поверхностное, неопределенное освещение, в результате чего перспективы улиц видны неплохо, хотя несколько туманно, а довольно близкие предметы целиком растворяются в притаившемся возле домов полусумраке.
Поэтому я едва не натолкнулся на парочку, стоявшую у забора в довольно безлюдном переулке, где и днем-то редко встретишь прохожего. Но, увидев почти рядом парня и девушку, я сумел отступить незамеченным (вероятно, потому, что им было не до меня) и хотел перейти на противоположную сторону переулка. Однако меня задержали услышанные слова. А через минуту, спрятавшись за ствол старой липы, я с жадностью ловил каждое слово из подслушиваемого разговора.
Имел ли я привычку подслушивать? Абсолютно нет. Я отлично знал, что это подло. Что же остановило меня и заставило спрятаться за дерево? Да то, что разговор шел о любви. Пока еще не прямо о ней, но я сразу догадался, что о ней все-таки заговорят. О той любви, о которой мы читали в книгах с тех пор как научились читать, которой была наполнена даже литература, обязательная для чтения. И почти ни одной кинокартины, которых мы к тому времени уже просмотрели сотни, не обходилось без любви. В романах любовные сцены мы читали наспех, перелистывая по две страницы сразу, чтобы ско