Взрослые зачем-то решили встретить Новый год не у себя, а в гостях у малознакомых людей из простонародья. Мне идти туда не хотелось, но и дома меня бы одного никто не оставил. Собственно, взрослая часть праздника почти полностью от меня ускользнула. Позднее я подслушал, что у двух тёток под столом стояла емкость с самогоном, и они ее всю на пару выпили. Я оказался в комнате с молодежью, явно не подходящей мне по возрасту. Два фраера недовольно перешептывались, мол, слишком до хуя предков, одни мамаши. А тут еще одиннадцатилетний рахитик мешает им ухаживать за дочерью хозяйки и ее подругой.
Они тоже что-то выпивали, но я не мог понять, где у них спрятано спиртное. Телевизор работал в комнате, где был накрыт стол. А юноши принесли с собой магнитофон на батарейках, какой-то обветренный с виду. Играл он негромко, но никто и не стремился танцевать в тесной комнатке с письменным столом.
Как ни странно, парни относились ко мне, сбитому с толку родительской блажью пятикласснику, даже добрее, чем девицы. Поглядывая украдкой, я пробовал определить степень их солидности. Брюки клеш, карманы горизонтальные — но самые заурядные на вид. Даже не на молниях. Волосы чуть длиннее обычных причесок. У одного усики и курчавые бакенбарды. Руки грубые — видимо, работают на заводе. От катушек с отогревшейся с мороза магнитофонной лентой пахло плохими духами. Курить они выходили на лестницу.
Музыку они принесли даже на мой малолетний взгляд довольно неподходящую. На двух стопятидесятиметровых катушках был записан «Концерт для Бангладеш». Посмеиваясь, пареньки (впрочем, мне они казались дяденьками) долго и нудно подматывали пленку к тому месту, где конферансье перечисляет участников концерта, чтобы девушки смогли оценить комизм произносимой им абракадабры. «Это он все вам с Людкой выговаривает», — шутил тот, что моложе, с более гладкими светловатыми волосами.
Мне не хотелось ни спать, ни есть. Хотя какую-то еду мне предлагали — холодец, пирожки. Кажется, я даже в туалет не выходил — стеснялся, как в больнице. По телевизору демонстрировали черно-белые виды несуществующей зимы. Заглянув к взрослым, я подслушал пару фраз, от которых мне покоробило. Одна из тёток громко и с вызовом заявила приблизительно следующее: вот, культурные люди, а не брезгают нашей пролетарской компанией. И пьют наравне.
Должно быть, вид у меня сделался такой тоскливый, что молодым людям стало меня жалко. Кругом веселье, елка нарядная (правда, ни бенгальских огней, ни хлопушек я не заметил), пора открывать шампанское (мне тоже могут дать попробовать — самую малость, ради праздника), а тут куксится непонятно как оказавшийся под одной с ними крышей чужой ребенок.
Может быть, имело смысл захватить с собой кое-какие игрушки или детскую книгу. Например, «Золотой ключик»? Я виновато улыбался — не обессудьте, сколько могу, столько и веселюсь. Хотя идея, конечно, хорошая. Тронут.
Мне мерещилось, что я заболел и вижу неприятный сон, что все эти люди находятся у меня в спальне. Я был очень обижен на тех, кто меня сюда притащил. Ведь ни одного сверстника! Только этот нелепый, дурацкий «Бангладеш» на убогом магнитофоне и предложение отведать шампанского, которого, я уверен, у них нет! В чем смысл, в чем смысл?.. Зачем они собираются и ждут, когда пробьет полночь, чтобы вылез из гроба какой-нибудь смрадный мертвец, даже не из гроба, а прямо вон из той кладовки?..
— «Ли Пеппер»?
— Не «Ли Пеппер», а «Ди Пэпл».
Два непонятных слова прозвучали как фрагмент игры в пинг-понг. Они даже сами не знают, как правильно — вот это да! А я — знаю, но не решаюсь щегольнуть тем, что мне уже известно. Помалкиваю, умудренный горьким опытом — в школе меня уже обхамили, когда я встрял в разговор об этой группе. Естественно, возник вопрос, как ее название переводится на русский, и что оно означает — «Deep Purple»?
Я что услышал по «Голосу Америки», то и повторил: «Фиолетовый свет». Ученик Андриенко моментально возмутился: «На! — скрутил он мне кукиш. — Неправильно!!!» Я тут же огрызнулся: «А как правильно»? — «Темные люди», — звучно и с расстановкой произнес Андриенко.
Выражение «Фиолетовый свет» внушало мне смутный страх. Он проникал не через окна, окон не было вообще. Он не лился подобно воде из крана, если щелкнуть выключателем, из единственного плафона под потолком. Фиолетовый свет клубился в ночной комнате, ничего не высвечивая, а только пропитывая собою тесную пустоту.
— …И орел послушает…
Это обо мне они так! «Орел». Должно быть, вид у меня совсем страдальческий. Как в очереди к зубнику. Стыдно и как-то не по себе, а вдруг потом еще и вычислят по зубам, что курить начал — сопляк такой. Или еще обиднее — сморкач.
— Давай, давай — «Моторное сердце».
— Заодно и орел послушает.
«Орел» нахохлился и стал мучительно соображать, может ли песня называться «Моторное сердце». То есть — западная композиция, но на производственную тему. Маловероятно. Они меня просто разыгрывают.
Самое поразительное — у них оказался второй комплект круглых батареек! «Фиолетовый свет» заиграл убыстренно и глухо, но «орел» сходу узнал эту песню. Вкусить ее довелось ему при немыслимых обстоятельствах. Рассказать — никто не поверит. Буквально на днях заглянул погреться в «Юный техник», с порога попал в полутолпу чего-то ожидавших мужчин, и был пригвожден, раздавлен, втиснут и вытолкнут тем, что увидел и услышал прямо в открытый космос, где оказаться труднее, чем за границей.
Проигрыватель «Вега» стоял прямо на цементном полу, две колонки — тоже. От «Веги» к каждой из них тянулся провод. Это была не музыка, а дьявольский триумф чего-то сокрушительного и не сравнимого ни с чем на свете. От слякоти на цементном полу и от подошв мужской зимней обуви дымчато вздымался парок. Лиловая этикетка с черной буквой Пи вращалась, выделяя, извергая посекундно смертоносные звуки Highway Star.
— Опа! Опа! Качает! Качает!
— Точно! Компрессор. Моторное сердце.
Работяги как могли, в доступных им выражениях выражали свой восторг. И, надо отметить, делали это абсолютно правильно. Компрессор. Моторное сердце. А как еще можно определить такое чудо? Черная буква Пи наполнялась мощью и смыслом. «Фиолетовый свет» пропитывал мозг и сердце, не встречая сопротивления, как солнце, прогревающее своими лучами булыжные камни сквозь слой асфальта.
Орел вслушивался. Он уже не жалел, что оказался в этом месте, в это время, среди этих неотесанных людей. Какие-то детские позавчерашние планы на будущее начинали деформироваться, принимая более смелые и агрессивные позы и формы. Завороженный, он и не заметил, что у него на глазах чуть ли не минуту усатый молодой человек своей грубоватой рукой очень нежно ласкает бедро Людкиной подруги. А его светловолосый спутник, стоя на месте, чувственно извивается перед Людкой.
Это был тот Новый Год, когда вместо Брежнева советских граждан поздравлял и напутствовал почему-то премьер-министр Косыгин. Молодежь и старики впервые за вечер собрались в одной комнате с елкой и самогоном — перед фиолетовым телеэкраном.
«Мешки под глазами вон какие, — отметил один из юношей. — Бухарь заядлый».
«То вiд того, шо он чiтает багато», — находчиво возразила одна из тётек.
Я впервые дерзко и от души рассмеялся вместе со всеми.
«Всем известно, что во сне никогда не видишь солнца, хотя в то же время тогда бывает ощущение света еще более яркого, чем солнечный. Тела и предметы светятся сами собой».
В ТЕМНОТЕ
Пролог(Первое причастие)I
Только в троллейбусе он вспомнил, что у него до сих пор нет своей карманной расчески. После утреннего мытья головы его заставили надеть теплую шапку, в непросохших хорошенько волосах остался запах шампуня. На задней площадке немного потряхивало, он по-детски сосредоточенно глядел в окно, время от времени протирая запотевшее стекло, чтобы не пропустить афишу главного кинотеатра. Что там показывают? Уже не «Верная Рука — друг индейцев»? Нет, уже не «Верная Рука…». Под вывеской «Кассы» с одним «с» топтались ранние кинозрители. Бесснежное воскресное утро. Первые самостоятельные поездки в общественном транспорте, как первые выкуренные сигареты.
Он стеснялся того, как одет — детские ботинки, шапка зачем-то на вырост и куцее чешское полупальто (не последнее в его жизни) — для сезона Осень-68 стильное вполне, но сейчас-то в нем неприятно ходить по улицам, даже если на тебя совсем еще никто пока не обращает внимания.
Замуровать бы это «джерси» вместе с кое-кем еще в школьном гардеробе. Его, кстати, переместили глубже — в подвал, он теперь между буфетом и слесаркой. Буфетом, где он съедает в день по коржику, запивая стаканом молока, опасаясь, что кто-то его внезапно опрокинет. В начальных классах тесно было в ней, как в этом троллейбусе, она располагалась… Он? Она? Ну, какая разница — гардероб или раздевалка. Раздевалка была под лестницей, справа от нее — красный уголок, где ему в первой четверти морочили голову две девицы-комсомолки и еврейский мальчик, скрипач-вундеркинд. Почему-то они решили, что из него получится украшение школы, однако повозившись — махнули рукой, дескать, живи как знаешь, паршивая, неблагодарная овца. В Ленинскую комнату с осенних каникул его больше не приглашают. Закрыт, закрыт кабачок, но мы верим…
Гардероб и Раздевалка. Ленинская комната и Красный уголок. День чей? — Мой. Ночь чья? — Моя. Вместо партбилета под пальто он прижимал не влезающий в боковой карман альбомчик. Двустворчатый: цена папки без марок — 75 копеек. Марки в альбомчике были. Совсем немного, но чуть больше, чем могло уместиться. Туда много и не войдет.
Ботинки, сперва один, потом другой, ступили на сырой, пористый асфальт, троллейбус отъехал, остановка обезлюдела, и, оставшись один, он снова почувствовал робость. Выходной, магазины закрыты — вот и нет никого. Центр города затаился, в каждом окне — соглядатай, он сделал правильное ударение… за каждым окном… неужели за каждым окном такое же говно, как у меня дома? Или еще хуже?
Чтобы не идти прямо туда, где ему необходимо было появиться, он свернул влево, к газетному киоску, посмотреть на марки и журналы. Ему продолжали выписывать «Юный натуралист», хотя он уже не интересовался судьбой и повадками животных. «Технику молодежи» он покупает самостоятельно на сэкономленную мелочь, а марки… марки выцвели, как подпись, оставленная на чеке Фантомасом. Пустое место. Они превратились в ненужные вещи — погремушки, которые не гремят, и солдатики, которые не падают. «На хера, — по-взрослому выругался он, — такие нужны»? И быстро оглянулся, не подслушал ли кто из прохожих.
Бвум-вум-вум-тада-тада-тада-вум-вум-вум, — с прошлого лета он, скучая и радуясь, в голос и про себя напевает, понимая, что делает это не совсем точно, повторяет эти звуки. Подслушанные внизу — скажем так, у подножья каменной башни — на квадратной вершине играл (работал, у нас все работают) большой магнитофон. Скорее всего «Днепр-14».
Он тоже сейчас распродает марки, собирая деньги, чтобы купить себе магнитофон. Скорее всего самый дешевый. На той башне, к подножию которой он подкрался, явно пахал аппарат помощней того, что достанется ему. А средств по-прежнему не хватает. Особо ценных марок у него никогда не водилось. Так себе: «Лениниана», «Флора и фауна», «Куба», «Космос»… Может быть, плюнуть и пробухать то, что уже накоплено? — он криво усмехнулся «взрослой мысли», и тут же вздрогнул от страха — только не это. Мы люди впечатлительные.
Киоск тоже был закрыт. Поглазев на витрину, размышляя о чем-то своем, он повернулся на каблуках и направился туда, где он знал это точно, должны собираться в это время нужные ему люди. Нужные до тех пор, покамест у него остаются марки, от которых он готов, даже рад избавиться. Аквариум с рыбками девать было некуда. Рыбки не размножались, только дохли одна за другой, и он заменял их новыми тех же видов. Старшие говорили одобрительно: «Мы видим, что он это дело не бросает, вот и решили купить ему добротный (или они выразились иначе?) аквариум, круглый, как у дяди Павлика…» Бвум-вум-вум…
Он прибавил шаг, с упоением воображая, как должна выглядеть электрогитара, способная издавать подобные звуки. Странное возбуждение нарастало у него в груди. После купания ему был навязан и шарфик, он ослабил его свободной рукой и расстегнул верхнюю пуговку польской рубашки, из которой он тоже вырастал. Рубашка была ковбойского типа (дань «Верной Руке») — в клетку. С заштопанными локтями.
К Дворцу культуры, где в воскресные дни по утрам собирались филателисты, значкисты и люди неизвестных ему увлечений, вели две полосы асфальта, разделенные посередине газоном. В конце аллеи маячил черный купол Цирка. Ему надо было свернуть вправо. Он торопился — а вдруг их разогнали, и он ничего не сможет продать? Современные скамейки без спинок были все как одна пусты.
Он устыдился того, как мало он знает английских и вообще иностранных слов, как, например, сказать «пусто»? Остановился, несколько раз глубоко вздохнул и, скрючив пальцы руки, словно передние лапы динозавров на польских марках и картинках, запрыгнул и пробежал сперва по одной из лавочек, потом вскочил на другую. В нетерпении все же свернул, срезая угол, и почти бегом метнулся по гравиевой дорожке к Дворцу культуры — туда, туда… Встретив на пути скамейку старого образца, все равно запрыгнул и на нее, потеряв равновесие, поскользнулся на округлых досках и полетел вниз…
«Чуть не убился», — чужим, повзрослевшим голосом вырвалось из груди, откуда долгие томительные годы слышался лишь детский кашель, мешающий взрослым смотреть футбол и фигурное катание.
Он не ушибся, со злостью посмотрел на коротковатые со стрелками брючки. Но он забыл про осторожность — альбомчик валялся на гравии рядом с выгоревшей урной и уже оставленной кем-то бутылкой с наклейкой «Рожеве». Правда, ничего страшного не произошло, марки были засунуты в два-три ряда, и поэтому не разлетелись.
«Не разлетелись», — изумленно произнес он, сжимая поднятую с земли папку двумя руками, словно икону. Жар, в который его бросило после падения, остывал. Он заметил, что уже с минуту стоит и, позабыв обо всем на свете, читает, запоминая, одиннадцать латинских букв, размашисто намалеваных мелом по торцевой стене жилого дома. Двенадцатая буква была «наша». Буквы были разбиты на два слова, из которых ему было знакомо только одно — Black, черный. Второе он увидел впервые, и даже не знал, где поставить ударение — Sabbath.
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
Разулся, розбулся… Чорт его знает, как правильно, все вокруг произносят по-разному. Он вошел в темную комнату, оставив обувь в прихожей. Сиротские ботиночки со стоптанными каблуками. Отопки — по выражению одной старухи. Ключи ему на улицу брать не разрешали — потеряет. Дверь открыл кто-то из старших, человек-кокон его кошмарных снов. Отворил дверь, и даже не осмотрев, цел ли единственный наследник, не обидели ли его вечером во дворе хулиганы, торопливо и молча упиздил в «столовую» досматривать «постановку». Эта порнография с ноздреватыми актерами и актрисами называлась «День за днем», а серий в ней было больше, чем праздников в календаре.
Такую жалкую обувь — рассуждал он, подражая монологам Тома Сойера — сердобольные мамаши из хороших домов должны показывать своим избалованным отпрыскам: «Смотри, Витольдик, в чем ходят дети бедняков! А ты еще чем-то недоволен». И тут же разъяснять капризному Витольдику, чтобы он не забился в припадке: «А знаешь, отчего этот мальчик такой отсталый? Это потому, что мама не хотела его рожать и совала себе в пузико разную гадость — гайки, булавки. Ей было жалко денег на малыша, и она сдала малютку в ин-тер-нат! Зато мы ради тебя ничего не жалеем».
Он потрогал в темноте волосы у себя на голове. Рядом с окном было светлее — с улицы светил фонарь. Какие-то полсантиметра прикрывали уши, и то уже посылают в парикмахерскую… Не «патлы», а пародия… Фильм чешских кинематографистов — остроумная пародия на американские… Дальше можно не продолжать. Дальше — целая жизнь ограничений, запретов, нормированных порций того, сего… Включая животик негритянки по имени Лола Фалана. Включа… Вместо лампочки под потолком (без плафона!) он сразу включил ламповый приемник. Глазок индикатора помутнел, налился зеленью и выпукло уставился в пустую стену, где матери годами мерещились книжные полки, о которых она мечтала. К приемнику была подсоединена уже барахлившая «Нота-М», пять катушек с записями лежали в обезображенном ацетоном письменном столе (за этот «подвиг» его еще не бросили со свету сживать), как имущество замурованного фараона. Потрепанный этот романище — «Фараон» (перевод с польского), он листал, листал — дошел до места, когда появляется жрец Херихор, расхохотался и успокоился. «Воняют» из-за стола. Испортил стол. Не успели рассрочку выплатить, а ты уже испортил. Воняют из-за своего стола. Пусть испорченый, зато на всю жизнь.
Несмотря на массивный динамик внутри, и радио, и магнитофон почему-то работали тихо. По наитию он выучился трогать отверткой какие-то непонятные контакты, они тревожно постреливали, но громкость от этого иногда увеличивалась, а с нею и недовольство…
Глаза совсем привыкли к полумраку, и он обратил внимание, что за окном действительно светлее — скудный снег лежал по веткам деревьев, как пепел, готовый осыпаться от удара пальцем. Пыль между оконных рам, черная при свете дня, теперь поблескивала, как соль. Он не заметил, когда успел приблизиться к окну, и положил на подоконник немытые руки. Приемник зловеще гудел у него за спиной.
Он не слушал короткие волны с прошлых выходных. Да и тогда обнаружил на средних одного единственного и безымянного «радиохулигана» — зато тот гонял концерты целиком, к великой радости всех, кому хорошую музыку в таком количестве больше послушать негде и не на чем.
Он остался очень доволен. «Очень доволен» — это сказано громко и соглашательски, будто на родительском собрании. Чем это он доволен? Тем, что побирается на звуковой помойке у радиолюбителей?! Доволен — ей-богу, как на собрании, у позорного, блядь, столба.
«Снег, как пепел», — сказал он вслух, любуясь дырой в проржавевшей сетке на форточке. Летом сквозь нее залетали мухи. Гастроном внизу уже час как не работал. Люди разбрелись кто куда.
«Люди разбрелись», — повторил он вслух.
За спиной, поверх обычного гудения ламп и трансформатора (насчет ламп он не был уверен, что они тоже гудят) завыли сирены, но все равно негромко, будто в другом районе. Минуту спустя он определил, что это такое, и обрадовался. Оказывается, анонимный радиохулиган (не всех еще переловили) выходит в эфир и по будням. Это же… это же «Война Свиней»! War Pigs. Слово «свинья» было первым словом английского языка, которое он узнал и запомнил. «Пиг» — коротко (как эта рабская стрижка) и ясно.
Прелюдия оборвалась, и на фоне цыкающих тарелок голос раскормленной жабы изрек первую фразу. Он разбирал только вторую, что-то про «черные массы» — «блэк массыс»… Песня, очевидно, была военная — для Бернеса. Он глумливо поежился. Для тех, кто любит повспоминать: «А ты забыла, как хватала свои тряпичные куклы (игрушек-то не было) и вприпрыжку — в бомбоубежище?» — «Да, не дай бог пережить такое никому еще раз».
Может, включить магнитофон и переписать, — спохватился он. — Эх, жаль, что не сначала, поздно приходит умная мысля… Для этого надо лишь переставить, воткнуть короткий шнур в другое гнездо. Их всего три — «выход», «вход» и что-то третье, чего он пока не понимает, нечто ему совсем не нужное. Если не годится, тогда и знать не обязательно, для чего оно — это среднее гнездо. Он даже не уверен, что оно находится по центру панели.
Но что такое запись музыки с приемника — вот это он уже соображал: не более чем удел взрослых и экономных дядечек. Звук у такой записи будет лажовый — густой и громкий фон, частот никаких, как в телефонной трубке. «Как труп в телефонной будке…» — добавил он, чувствуя, что отвлекается, старается уйти от принятия решения: записывать или нет.
Практически все вокруг издает неприятное, недовольное гудение — телики, холодильники, вентиляторы, прилавки с мороженым. Кто не работает — тот не гудит. А все, что работает — гудит, и действует на нервы. Недаром наши люди, взрослея, так любят чуть что повторять:
«Нервы в коробочку!»
Вот именно, товарищи: нервы — в коробочку.
«Нервные клетки не восстанавливаются»! — жалобно взывают к доброй воле маленьких садистов затравленные учителя.
«Не! Не буду записывать», — хозяйственным полушепотом вымолвил он. Кажется, в книгах это называется: «к нему вернулось хладнокровие»?
Свиньи отвоевались, съехали на убыстренный визг, царапнув загнутым хвостиком завороженного слушателя. И следом грянул «Параноид». Как ему хотелось в этот миг, чтобы в руках оказалась самая захудалая гитарка, чтобы наощупь отыскать те места, где прижатые струны могут так звучать! Но руки его были пусты и недоразвиты, они раскачивались в воздухе как черенки, пока песня не отгремела (в три раза тише, чем нужно), и тогда он по-стариковски махнул ими вниз: нет в жизни счастья. Потом уселся верхом на единственный в комнате стул, чтобы смиренно дослушивать передачу щедрого радиохулигана дальше.
Сабатовский, но скорее всего с одним «б», — да, он слышал, так окликали на перемене толстого ученика с нахальной рожей. Он даже позавидовал такой фамилии, правда потом все же одумался и решил, что нелепо связывать мощь Запада со здешними — он почему-то не сумел найти более точное слово — отклонениями.
Его кровать стояла у стены. Иногда, делая уроки, он отвлекался и представлял на месте стены киноэкран, по которому носятся музыканты уже довольно многих известных ему групп. А по ту сторону стены работал телевизор и кто-нибудь рассуждал в таком приблизительно духе: вот смотрю я эти фильмы и вижу — если снимали до войны, то река течет от зрителя, а если новое кино — она течет как будто мимо. Новое — более натурально. Или наоборот. Он брезгливо усмехнулся: «Река», «война», «не дай бог пережить…»
А тем временем, все те минуты, пока он размышлял, тянулась всего одна композиция, похожая на мерцающую соль, снег и пепел, гонимый поземкою по остекленелой волнистой поверхности песка, и слышно ее совсем плохо. Он встрепенулся: отверточка! отверточка, выручай!
Это почти неподвижности мука, мчаться куда-то со скоростью звука, зная прекрасно, что есть уже где-то кто-то летящий со скоростью света… И она сейчас закончится! А за нею будет «Железный человек», не это барахло из «Изумрудного города», а действительно жуткий и желанный образ. А дальше — дальше «Электропохороны»!
Он осторожно, как наркоман, знающий цену зелью, погрузил острие отвертки внутрь, предварительно удалив заднюю стенку из черной кисеи. Одной из «взрослых» книг, прочитанных им от начала до конца, был «Портрет Дориана Грея». Из нее ему запомнились если не куски, то целые фразы, типа «Как будто девичьи груди, когда волнует их экстаз…» Но сейчас в памяти вспыхивало одно: «Безумная жажда овладела им…» Овладела им… Овладела… Не дай бог пережить кому такое!..
Песня подходила к концу. Караван проклятых кристаллов, затихая, вытекал вдаль. С пятого раза в темном корпусе мигнула искра, после чего воцарилось несколько секунд неопределенности.
Тум. Тум. Тум. Тум. Пожаловал уже на приличной, подобающей ему громкости «Железный человек»: I’am Iron Man. И все увидели, что лицо у него из железа.
Он был в полном восторге оттого, что все это можно теперь послушать громко, с достоинством, забыв на время про копоть и пыль и позорную обувь. Но тут в другую стену, словно она была из фанеры, замолотили, как в барабан: прекращай немедленно.
В чем дело? Ведь нет еще и девяти? Дайте дослушать! И тут снова — ХУЯК! ХУЯК!.. Все стало ясно через десять минут. У соседа-кагэбэшника только что умер его батя. Евдоким Трофимович.
II
Сами по себе, взятые отдельно — шум льющейся воды, звон колокола и темнота — ничего собой не представляют. Закрученный кран, железо, при ударе не издающее звука, и постоянно горящий свет намного страшнее и гораздо сильнее давят на психику.
Еще не было девяти, а он уже лежал под одеялом и с тревогой поглядывал на градусник в футляре: до какой отметки взбежит ртутный столб, если его сунуть сейчас под мышку? Позавчера было 39˚. Он не хотел видеть это ужасное число и мысленно переставил цифры местами… Сколько лет будет ему в 93-м? Об этом думать было совсем неприятно.
Позавчера ему казалось, что начинается бред. Спрашивать у домашних, бредил ли он на самом деле, или кривлялся от отчаяния, было бесполезно. Ему уже запомнилось словечко «симулянт», сказанное в его адрес. Мол, мальчик много болел в раннем детстве, вот и приучился преувеличивать степень своего недомогания. Да он у вас давно перерос все болячки! А взрослые вокруг паникуют. Смотрите, это войдет у него в привычку, тогда намучаетесь.
Заканчивалась украинская версия «Вечерней сказки для детей», а вместе с нею и еще один день, прожитый как в сказке, которую смотреть противно. «Рученьки, нiженьки» — пел с экрана колыбельную какой-то «педераст Кики» в народном костюме. У него даже не было сил, чтобы включить магнитофон и чем-нибудь заглушить эту насаждаемую сверху гадость. А в животе лютовала изжога от жареной на маргарине картошки. Курской — пояснили ему для чего-то.
Не могут закрыть к себе дверь. Она почему-то до конца не закрывается. А сами только и ждут, чтобы проорать свое любимое: «Не держи так долго холодильник раскрытым — испортится, ты чинить будешь? Закрой масленку — масло обветривается!»
Простуда ему сейчас на хуй не нужна! Он созванивался и выяснил, что заказ будет готов в воскресенье. Собственно, он и был готов, оставалось только сходить за ним на Жуковского, как в аптеку. Но в субботу он прямо с утра разболелся, с тоской увидел, что среди ночи из носа снова текла кровь, и на подушке оставались бурые пятна (это ничего, это просто сосудик лопнул), потребовал (иначе вытолкают за дверь), чтобы ему измерили температуру…
К обеду он уже был в полузабытьи. Видел, как они скрепя сердце открывают для него банку с привезенным из Подмосковья драгоценным малиновым вареньем, и, еще больше слабея от досады, понял, что завтра никуда не пойдет и ничего не получит. Сквозь дрему он слышал, как шлепает по снежной слякоти тяжелый зимний дождь, как волокут старшеклассники гремучий металлолом, видел, что в комнате уже темно и никого нет.
Сейчас горит накрытая новым плафоном (он и до коммунизма останется «новым») лампа под потолком, рядом с кроватью заботливо поставлен самодельный табурет, на нем — термометр, пустая кружка с Богданом Хмельницким, дефицитный сборник «Антология сказочной фантастики»… В градуснике — ртуть, опасная, говорят, штука. Вреднее хлорки… Плафон — это хорошо. И, наверное, недорого. Хоть что-то изменилось в комнате за несколько лет шестого десятилетия советской власти. Письменный стол (для уроков, не для баловства), точнее часть его прикрывает защитное стекло от старого телевизора «Рекорд». Новый «Горизонт» (он называет его первым пришедшим в голову словом) ревет, как бык. По-моему, взрослые его боятся и поклоняются телевизору как приворожившему их роботу-убийце.
Под стеклом три цветные фотографии. Естественно, не родственников. «Дип», «Хипп» и «Гранд Фанк». «Лед Зеппелин», пардон, только черно-белая. На цветной оказалась другая группа — Free. Их внешне можно спутать.
А все равно, стоит посмотреть на стены, и сквозь узорчатую побелку проступает открытая проводка, фаянсовые ролики, и провода-косички. Незаметно появились новые розетки (старыми стало опасно пользоваться — они искрились и болтались на соплях), от них питаются утюг, телевизор и уродливый рефлектор, которым ему прогревают легкие. Плюс барахлящий магнитофон-приставка, похожий, как и все, что выходит из моды, не то на патефон, не то на чемоданчик газовщика.
Родственники, родственники, родственники — группы и солисты, певцы и певицы. Только за границей их нет. А у кого-то, между прочим, есть, но это тема отдельного безрезультатного разговора. Посылки с дисками поступают на другие адреса… Наши родственники пластами не занимаются — уходят от жен, уходят из семьи, издалека привозят начудивших дочерей делать аборты. Являются с гостинцами и вызываются исправлять утюги, приемники и телевизоры.
Первые галлюцинации посетили его в июле 68-го, когда он заболел на Азовском море стоматитом. Сначала ему казалось, что он сам себя развлекает, как совсем маленькие дети, но его отвезли домой, стали водить в зубную поликлинику, покупали розовое варенье, а голоса и огненные змейки почему-то не смолкали и не пропадали.
В конце августа его разбудил творящийся за стеною хаос. Он выглянул в прихожую — по ней носился монотонный, бессмысленный гул — так один за одним пролетали над морем транспортные самолеты. В прихожей и на кухне не было ни души… Злобно глянув на тесные детские тапочки, он широкими шагами прокрался к спальне бабки с дедом (заморыш «Рекорд» не выброшен, он теперь там покоится — на тумбочке).
Они столпились, как на картине, и слушали перекочевавший к нему впоследствии ламповый Telefunken: кто-то полуприсел на подоконник, кто-то оседлал стул — все вдвое, а то и втрое крупнее его размерами — толсторукие, тяжелоголовые. Сосредоточенно слушали что? — Пустой раз-го-вор. Ладно бы еще модную песенку типа «Лайлы», а тут — чей-то голос без музыки. Какого-то «шахерезаду», под стать собственному слабоумию.
Сколько раз их раздражение выражалось словами «это не (его имя), а «Тысяча и одна ночь»!» Вероятно, из какой-нибудь оперетты фразочка. Он заочно невзлюбил это произведение. Книгу ему в руки не давали, но он с подозрительной миной время от времени заглядывал в нее самовольно, открывая наугад, с каждым разом убеждаясь, что был несправедлив в своей суеверной предвзятости, и все с большим почтением и нежностью клал на место томик избранных сказок, украденный из какой-то библиотеки для бесправных работяг. Он уже не связывал «Тысячу и одну ночь» с противными интонациями глупых взрослых тёток на одно лицо.
«Ешь макароны, Шерханчик! По-флотски. Ешь! Ты хороший парень, только ничего не жрешь. Знаешь анекдот? Нашли утопленника — валялся на берегу, без одежды, без документов… Труп волной прибило. Ни документов… Лежит на спине, руки разбросал. Думали-думали — кто ж это такой? Кто ж это такой может быть? Перевернули на живот, а у него из… попки макаронина висит. Ну тогда сразу догадались — итальянец!» — хорошо, хоть этот отравитель атмосферы, прогостив у них в доме целое лето, наконец-то вернулся к жене и нянчит второго младенца… Однажды он попросил его помочь решить задачу, и полубухой инженеришка трижды обозвал его идиотом за несообразительность. Зато про своих «Женечку» с «Аничкой» ездит по ушам, раздрачивая себя до слез. Приперся сюда с Севера, отслужив на подводной лодке, а внешне какой-то цыганистый хам — носатый и лупоглазый…
Сначала он не понял, где источник стука. Звонок должен работать. Резкий и громкий, как сигнализация в нижнем гастрономе. О более мелодичном устройстве, с тех пор как деду повысили пенсию, слышны одни только разговоры: «Достать, в принципе, можно, а кто будет устанавливать? Все денег стоит. Вот продадим гараж, тогда и обзаведемся музыкальной шкатулочкой».
Стучали действительно в дверь. Вероятно, на площадке было темно, и кто-то стоявший за дверью не видел кнопку звонка. Значит, опять перегорели «бараньи яйца» — две лампочки в одном патроне. Собрав последние силы, он слез с кровати и в шерстяных носках направился к входной двери, опережая взрослых. Надежда, вспыхнувшая внутри него, охладила и затмила простудный жар. Он был готов распахнуть дверь кому угодно.
Со стыдом и досадой он увидел, что они уже успели навесить цепочку, а ее позвякивание, он это знал, отчетливо слышно сквозь дверь. Последнее время дед, напуганный статистикой грабежей, сообщаемой на закрытых партсобраниях, завел моду подпирать дверь его детским стульчиком с выжженным на спинке кроликом в траве. Это позорище давно пора выбросить, но старик — после инфаркта, надевает и снимает, сидя на нем, обувь, одни и те же сандалии и ботинки невыносимого вида. «Кролик хочет поймать Луну», промелькнули слова неизвестно откуда…
«Получай! — рука в перчатке протянула ему синий бокс с лентой, — фашист гранату».
На пороге вырос Глафира.
«Я там тебе все написал, — понизив голос, добавил он, — заходил к Шульцу и решил тебе забросить… — он хитро подмигнул. — … «Черную ведьму».
«Я простужен», — доверительно сообщил он Глафире.
В черной шапке с острым козырьком, в коротком полупальто (его у нас все называют по-разному, одни — «москвичка», другие — «московка») Глафира напоминал Ангела Смерти, явившегося раньше времени.
«Шульц тоже болен, — бесстрастно произнес он. — Я погнал дальше».
Поразительно, пока они беседовали, никто не вылез и не вмешался: «С кем ты там? У кого это нет совести являться в такое время?!»
Осторожно заперев замок и повесив на место цепочку, он проскользнул к себе в комнату и автоматически включил магнитофон с приемником. За три дня его болезни подморозило, и пешеходы, проходя под окнами, с хрустом ломали обледенелую слякоть. От этого в комнате было еще тише.
«Звук! Дайте звук!» — криво усмехнулся он, представив себе кинотеатр.
Он внимательно прочитал надписанную Глафирой коробку, и, высмотрев желанное название, поставил катушку перематываться. Нужные люди были с другой стороны. Один подкассетник дребезжал, он сердито поглядывал на него, нетерпеливо дергая левой ногой: «Черная ведьма» — это один слабоумный так перевел. Причем не нарочно, а уверенный, что так надо. Интересно, как бы он перевел на английский «Как прекрасен этот мир»?
Что делать с громкостью? Вспомнилось, как год назад по стене лупили, словно она не из кирпича, а из фанеры. Ну, тогда был повод — Ангел Смерти заглянул к соседям вовремя. Жаль, правда, что не подмел всю семейку комитетчика, вместе с партбилетами и припрятанной порнографией.
После того случая и у «этих» свой козырь появился — чуть что, бегут и начинают: «Сколько раз мы тебе… Разве мы тебе… Там все слышно!»
Поразмыслив, он намного спокойнее, чем еще за полчаса до визита Глафиры, убрал громкость до половины, надавил клавишу «воспр.», услышал щелчок и шуршание. Осторожно взобрался на постель, лег на спину, сложив руки на животе, как покойник. Он не обратил внимания, когда и как успел погасить свет. Ждать пришлось недолго — вскоре комнату, словно откуда-то снизу, наполнил шум проливного дождя, раскаты грома, и наконец, в отдалении раздался долгожданный удар колокола. Он знал, что их будет двенадцать.
Открытие, сделанное шестиклассником Самойловым в самый разгар летних каникул, не сулило ему ни почестей, ни премий. Его бы уж точно никому не пришло в голову полушепотом величать «отцом водородной бомбы», как продавшегося сионистам академика Сахарова. К тому же он хорошо помнил, чего стоило его товарищу Данченко открытие у того не по возрасту развитых, практически взрослых способностей чуть ли не в третьем классе — красный от злости, похожий на Высоцкого паренек у доски, и учительница, перечисляющая грехи пионера, возбуждаясь от собственного голоса: «Дома, он, понимаете ли, пиво распивает!..»
Выйдя на крыльцо магазина «Союзпечать», Самойлов бегло пролистал свои выигрыши — две научно-популярные брошюры и номер журнала «Театр», без колебаний сунул их в урну, торопливо свернул за угол и понесся к трамвайной остановке. Ему, во что бы то ни стало, нужно было успеть смотаться домой за деньгами и вернуться сюда до закрытия магазина в шесть часов, чтобы продолжить азартную игру с советской торговлей. Несмотря на подхваченную у дяди-алкоголика сентенцию: «Я с государством в азартные игры не играю и тебе не советую».
Что же такое мог открыть рядовой советский школьник, плохой ученик, кстати, пока его друг Данченко отдыхал у родственников на Днепропетровщине, а картавая семиклассница, в чьей верности он сильно сомневался — по своей линии где-то в Анапе? Он совершенно неожиданно убедился, что сильно преувеличивал строгость здешней цензуры, обнаружив, что и у нас почти свободно продаются журналы с раздетыми или полураздетыми девицами. Ему тут же вскружило голову чувство особого избранничества, плюс та выгода, которую можно извлечь из этого открытия, пока другие дрожат от страха, разрываясь между убеждением, что у нас «все» запрещено, и верою, что так и надо.
Стоп! Стоп! Журнал (польский еженедельник Panorama) не продавался, а разыгрывался в лотерею. То есть его можно либо выиграть, либо выкупить по блату. Третьего не дано.
Самойлов еще не читал повесть Достоевского «Игрок», но уже знал, что существует такое произведение, вернее, смотрел по телевизору снятый по этой вещи кинофильм, после которого оставался смутный страх, как перед достаточно абстрактными наркотиками или при виде вполне конкретных спившихся алкоголиков под гастрономами.
«Наворотил Баталов смуристики» — застряла в голове реплика, сказанная одним евреем в гостях у эксцентричной кузины. Самойлов был слишком ленив и рассеян, чтобы чем-то увлекаться помимо обычных для его возраста эротических фантазий. Собственно, он впервые в жизни просадил все, что было в кармане его вельветовых штанов — два рубля пятьдесят копеек. Десять кружек пива — с горечью подсчитал он, зная, что, свернув еще раз, выскочит прямо к пивному бару, где сейчас и пусто, и прохладно.
Он нервно уставился на соседнюю, видную отсюда остановку — ни трамвая, ни пассажиров. Значит, только что уехал. Чего ждать? — Самойлов глянул на плосконосые туфли и ринулся по булыжному спуску вниз, он почти созрел, чтобы сорваться на бег. Самойлов видел себя взбегающим по лестнице к себе в подъезд. Поворот ключа. Он дома: «Жарь картошку, Ба!»
Нет… На сей раз будет иначе — никакой картошки. Из тайников будут извлечены все сбережения, включая (блажь первоклассника) юбилейные монетки). А потом — бегом обратно. Магазин расположен в дьявольски неудобном месте. Хорошо, что ему давно известно о его существовании. Когда-то его привозили сюда раз в полгода, чтобы поощрить серией сравнительно дорогих марочек за непонятно какие заслуги. Он как-то не числил за собой особых успехов и достижений. Скорее всего это делалось, чтобы он заткнулся и не «цыганил», «канючил» и «клянчил» что-нибудь подороже — собаку, например, или велосипед. Так всю жизнь и промаялся без собаки и велосипеда.
А на велосипеде сейчас было бы в самый раз… под колеса вон того самосвала. Он увидела на вершине насыпи бочку с квасом — очереди нет, медяки остались. Нельзя! Ему кровь из носу нужно выудить эту несчастную «Панораму»! Зачем? Вы еще увидите зачем!
Как это все случилось? Да как обычно. Подобно многим любопытным подросткам, Самойлов охотился за журналом «Кругозор», где регулярно мелькали зарубежные исполнители, в том числе и западные звезды. Он отлично понимал убожество этого издания, но ничего не мог поделать с этой «болезнью роста» — в его распоряжении пока еще не крутились суммы, достаточные для покупки фирменных пластинок, ему не хватало силы воли их накопить. А безалаберные родственники служили в данном вопросе Самойлову только дурным примером.
«Кругозоры» не залеживались, их расхватывали и тащили домой, чтобы насадить на шпиндель радиолы, любители и любительницы эстрады, болгарских сигарет и дешевого «сухаря». Но затаившаяся вдали от городского центра, почти в тенистом частном секторе «Союзпечать» могла хранить в себе приятные сюрпризы.
По выработанной привычке Самойлов шмонал любую периодику на иностранных языках, кроме монгольской. «Панорама» до этого дня ему не попадалась. Девица в мокрой майке без лифчика была на последней странице — вырезав, ее можно было без проблем засадить тому же Овчаренко за пятерик, правда, в кредит, с выплатой аж до Октябрьских, что не очень радует. Ну да чорт с ней, с девицей. Он бы махнул рукой на этот действительно мелкий гешефт, и через полчаса эта самая рука была бы вымазана жирной скумбрией, а он, пока что пионер Самойлов, лениво и рассеяно наблюдал за тем, как шипят и растворяются в золотистом пиве крупные кристаллики соли… Если бы не фото — пусть смазанное и черно-белое, но любимой группы…
«Дьявол, убей мою душу!!!» — выкрикнул он, подпрыгнув в воздухе, ломающимся голосом. И тут у него за спиной послышался нарастающий грохот трамвайных колес.
До остановки оставалось метров сто, трамвай несся под откос, не думая тормозить (или это ему только показалось), его единственный вагон был почти пуст. Светофоры на перекрестке не работали.
Внезапно Самойлова охватила уверенность, что на следующей остановке он догонит трамвай и спокойно доедет до дома. Он чувствовал, что ноги сами несут его по спуску, через перекресток вниз, вниз, как это не раз случалось в более ранние детские годы, и стоило ему ободранных коленок, распухших пальцев и болезненных синяков.
«Вперед, мечта, мой верный вол!» — вспоминает он строчку из «Кругозора» с поэтом Брюсовым, совершенно ему неизвестным, даже заочно ненавистным господином. Он бежит все быстрее и быстрее, а раздутая до фантастических размеров ЦЕЛЬ выглядывает на задымленном горизонте, словно обложка «Master of Reality» из чужого портфеля.
Сначала он воображал себя жирненьким дяденькой, уже потерявшим слетевшую шляпу, с коричневым чемоданчиком, где что-то тарахтит на бегу. Вот сейчас он споткнется о шпалу, растянется, а из чемоданчика разлетаются зубчатые открыточки с киноактрисами. Нападающий (Данченко) утверждает, что видел подобный случай своими глазами… Новое превращение — вихляющий вагон догоняет покрытый плесенью труп, он готов пуститься колесом — по шпалам, бля, по шпалам, бля, по шпалам, оставляя за собою червей, как после дождя. Повезло тому, кто следит за погоней с задней площадки!
Догонит — не догонит… И, наконец — пустой скелет, ни грамма мяса, настигает трамвай и влетев через заднюю дверь падает на прорезиненный пол грудой пятнистых костей… Пока что скелет проносится мимо больницы, где лежал с инфарктом его дед. Мертвец бежит за деньгами в тайнике, чтобы выгребсти (здесь так и говорят: «пекти», «текти» — вместо печь или течь) все до копейки, и успеть, успеть…
Он догнал трамвай, так и не сообразив, тот ли это был, или шедший следом. Забежал домой, взял деньги, вернулся и со второго раза выиграл то, о чем мечтал. По крайней мере, он не мог себе представить иной развязки этого безумного дня. До закрытия «Союзпечати» оставалось сорок пять минут.
Шестигранный барабан лотереи стоял там, где и раньше — на подоконнике, словно детский аквариум, такой же беззащитный и недоступный в своей уязвимости, хотя внутри него — там, в ограниченной тесноте, не плавало ничего живого.
Четвертый раз за один день садясь в трамвай, с вожделенным журнальчиком в левой руке, он, взявшись правой рукой за поручень, как-то по-книжному и не совсем по-детски задумался о себе в третьем лице: «Живет человек, полжизни нюхает чужие подмышки, потом, не сразу, но неотвратимо убеждается, что и у него точно такие же. До самой смерти».
Текстик на польском языке заметно девальвировал содержание куцей биографической справки с дискографией. Качество картинки было хуже трижды переснятой любительской фотокарточки с большим пальцем в верхнем углу. Разочарование понуждало призадуматься, как сеанс «зажимбола» на вечернем сеансе в летнем кинотеатре, — надо это тебе или нет? Тебе в самом деле это нравится, или ты продолжаешь подражать так называемым простым людям, в надежде, что они со временем признают тебя за своего и, если случится несчастье, помогут собирать разлетевшиеся из чемоданчика зубчатые открытки, закрывая глаза на то, что там изображено? По-моему, пора незаметно отдаляться от «охотников за «Кругозорами», раз уж ты, Аким Простота, сблизился с ними столь опрометчиво. А в первую очередь — пошли подальше свою «первую любовь», тем более, она, рано или поздно, там и окажется — с таким-то «нюхом»! С Данченко еще надо работать и работать. Готов ли ты к этому? Подумаешь — ответь.
В конце сентября среди учеников самойловской школы замелькал патологического вида новичок. Звали новенького соответственно — 220. Проанализировав вырезку из «Панорамы», он скрипучим голосом изрек, тыча пальцем в отдел «дискография»:
«Ни хуя! «Sabbath Bloody Sabbath» уже не последний. Последний называется «Sabotage», — и сластолюбиво повторил, растягивая гласные, — Сабата-а-а-аж».
Так оно и было. Редкостный случай, когда Азизян сказал правду.
III
Увидев, что от остановки 36-го к дому приближаются Азизян с Макашовым, Ткаченко помахал им с балкона рукой и пошел открывать дверь. Он ждал гостей к пяти, но они почему-то задержались, а позвонить было нельзя, так как у Ткаченко еще не было телефона. Посуду на столе он расставил заранее, консервы убрал в холодильник. Не обращая внимания на отца, в коридоре возился с кубиками трехлетний ребенок. Детская располагалась справа от входа, свернув за левый угол и миновав совмещенный туалет с кладовкой, человек попадал либо в кухню окнами во двор, либо в «залу» с балконом, откуда видна остановка.
Азизян с Макашовым опоздали из-за того, что, сойдя за пару остановок раньше, возле единственного в новом микрорайоне универсама, долго спорили, кто будет платить за бутылку водки, почти забыв, для чего они сюда приехали и для чего она им нужна. Азизян настаивал, что поллитру должен взять Макашов, поскольку «порошок» добывал он — Азизян, а это главное, без этого — не обойтись. У Азизяна был план.
Зато вычислил Ткаченко более общительный и с виду безобидный Макашов. Азизян (в ту пору у него была кличка Яшико), обработав полученную от партнера информацию, немедленно уличил Ткаченко в еврейском происхождении и заочно стал величать его Винокуром, после того как Макашов, уже побывавший у нового знакомого дома, подробно описал мебель, коллекцию пластинок, аппаратуру, игрушки сына и внешние данные жены. На вопрос — почему именно Винокур, Яшико отвечал сугубо по-своему:
«Тот тоже любит низкосраких».
Водку они, кстати, так и не купили. Вместо нее каждый по отдельности раскошелился на вино, чтобы совсем не отменять операцию. Обе бутылки лежали в портфеле у Азизяна. Предвкушая поживу, он выбрал тот, что просторнее, командировочный портфель Папы Жоры.
Шагая вдоль усаженной молодыми топольками улицы, Яшико учил Макашова жизни:
— Ты мне поедь и покажи этого человека, а я ему расскажу, как надо.
— Как?
— … Раздвигаешь две половинки…
Почуяв любимую тему Азизяна, Макашов расхохотался в «надцатый» раз за сегодняшний день. Первые перлы Яшико родил еще у себя в Старой Части, за «допингом», как он называл ядовитый кофе, который держал строго для себя и прятал в секретере даже от родителей. На сей раз он критиковал Голду Меир:
— Не своим делом занималась! Лучше бы за щеку брала.
— Человек другого уровня, — деликатно возразил товарищу Макашов.
— Когда за щеку берут — все на одном уровне. Ты шо, не знал?!
Начиная с конца зимы, Азизян неотступно требовал от Макашова:
— Ты мне этого человека поедь и покажи… поедь и покажи… Если у него действительно столько «Саббата», мы его угостим чем следует, он отключится — мы выгребаем шо нам надо, а он хай потом бегает и кричит «Караул!» То он уже в другом месте будет кричать! Главное — шоб он отключился… Ты мне его покажи, поедь — и покажи…
За полчаса до высадки, в автобусе, не таком переполненном, как развозящие заводчан «экспрессы», говорилось примерно следующее:
— Благо дело, шо его баба пашет в две смены — у нее свой план, а у меня — план отравления. Благо дело, шо наш маланец полюбляет низкосраких, как и товагищ Винокуг-г-г!!!
— Мы с тобой как два Сальери.
— Шо ви сказали? Моцагт и Сальеги! Ах — да, да, да! Все они там одним мирром мазаны, все они там — голубые… Ну так шо, хто там водку будет брать? У кого там папá начальник цеха? У меня или у… вас, а, не понял?
— Ты уже совсем как Макаревич: «Ты — или я?»
Ткаченко поправил половичок и, услышав, как громыхнул лифт, быстро распахнул дверь:
— Ну вы и хо-о-дите!
— Где ребенок? — с порога спросил Азизян, и тут же повторил вопрос другим голосом. — Где, я говорю, ребенок?!
«Где Руслан?» — широко улыбнулся Макашов.
— Сейчас увидите, — дружелюбно ответил Ткаченко. — А зачем вы брали вино? — покосился он на два флакона. — Я же говорил, что водка есть. Я бы вас не приглашал, если б ее в доме не было.
— Где супруга, мi нэ спрашiваем, — вставил Азизян, старательно причесываясь у зеркала. — Понятное дело, ночная смена… Пахивали, пахивали на почтовом ящике». Там дисциплина — приятно.
— Нормально! А хотелось бы пообщаться, — сиплым басом поддержал Макашов.
— Мойте руки, — немного рассеянно произнес Ткаченко. — А я Руськой займусь.
Макашов с очень гладким лицом и мягкими русыми волосами за столом выглядел степенно и положительно. Ему, как и Азизяну, были к лицу оптические очки в самой простой оправе. Собственно, оба являлись потомственными интеллигентами — Макашов в третьем, Азизян — во втором поколении. А если учитывать старшего брата Коршуна, тогда и Азизян тоже — в третьем.
Похлопав себя по карманам штанов, Яшико сымпровизировал подарок сынишке хозяина дома «… и коллекции», добавил он про себя тем же скрипучим голосом, каким общался с людьми вслух. Он достал из кармана спичечный коробок, пошуршал им, как мексиканский танцор, чтобы привлечь внимание занятого строительством малыша, а когда тот поднял голову, погрозил ему пальцем, мол, спички — не игрушка, картинно высыпал содержимое коробка на ладонь и лишь тогда протянул его Руслану, как конфету: вот тебе, деточка, еще один кубик от дяди… от дяди… Как зовут дядю?.. От дяди Саши.
В нагрудном кармане вылинявшей венгерской рубахи (ее носил еще Коршун) у Яшико лежал второй коробок, спичек в нем тоже не было, а сигареты он продолжал носить в портсигаре, перешедшем к нему от Папы Жоры.
Макашов не курил совсем. Он начинал отпускать усы и бородку, густые волосы расчесывал на прямой пробор. Несмотря на цепочку без крестика, поблескивающую на нежных ключицах за распахнутым воротом, он смотрелся как порочный священнослужитель.
И моложавая мама, и неутомимая курортница-бабушка отмечают и ценят сходство юного Макашова с актером Богатыревым. По-славянски импозантный, ухоженный от природы (такому и мыться не надо) — одно от другого почти неотличимо: то ли перед вами обеспеченный хиппи, то ли молодой обеспеченный поп. При всей скупости и наследственном самодурстве обожание Макашова Азизяном не знает предела. Он понимает, что каждый раз вспоминая это «сияние размеров и размеры сияния», будет терять уже седую безмозглую голову до самой старости, если только ее не отшибут ему еще раньше.
Усевшись за стол, Азизян, подражая привычке Папы Жоры, рассматривает консервные банки, отыскивая ценовые пояса:
— Они в разных округах стоят по-разному. Цена зависит от региона. Незначительно, но отличается, — бормочет он под нос, не замечая, что хозяин уже налил и ему, и себе водки, а Макашову не терпится произнести тост.
Макашов стучит вилкой по фужеру с пивом, и Азизян почему-то деланно откашливается, хотя не собирается произносить речь. Макашов, лучезарно улыбаясь, словно с амвона говорит:
— Хочу осушить этот бокал за взаимопонимание людей с различными вкусами! Вот вам, например, нравится тяжеляк, а мне ближе женский вокал, но все мы братья и обязаны любить друг друга! За хозяина дома и его семью.
— Да сопутствуют им мир и любовь, — сам себе удивляясь, добавляет Азизян.
— Где тут курят? — спросил Азизян, глядя в сторону, после первой рюмки.
— Можно и на балконе, хотя, в принципе, можно и здесь — проветрится, — недолго думая, ответил Ткаченко.
— Я шо подумал? — каким-то мертвым голосом пояснил Азизян. — Шо другие выгоняют курить аж на площадку.
— Над баночкой, — ввернул Макашов.
— Не! Мы с супругой курим, где хотим, — успокоил Ткаченко, наливая по второй.
— Смело. Лихо, — так же автоматически вымолвил Яшико.
— Они обычно, когда с папой покупают бычков в томате, Сашка смотрит, где дешевле, — заложил товарища Макашов.
— Кильку в томате, — икнув, поправил Азизян. — Ик… кильку. Пора бы знать. Прошу налить, а то, я вижу, разговор не клеится, — решительно произнес он, стараясь на взгляд определить, где у Ткаченко хранятся пластинки.
Со второй бутылкой в ход пошла морская капуста, и Азизян немедленно объявил себя ее любителем.
— Правда, я рассчитывал, что в ней будут кальмары, — посетовал он без зазрения совести.
С проигрывателем Ткаченко обращался бережно, но диски ставил. Азизян не слезал со стула, пытаясь не подавать вида, что мрачнеет. Он бы давно прикончил Ткаченко, если бы знал, что это преступление сойдет ему с рук, как в свое время брату Коршуну кража кроликов на Опытной станции.
— Мы не будем тратить время на Карела Готта. Оставим певца в покое… С его яйцами… — заговаривал зубы Азизян, прикидывая, как пересыпать толченые таблетки в мутноватый «сухарь» и уговорить Ткаченко выпить вина после водки.
Вдруг не клюнет, гад, а ведь второй раз в хату уже не пустит!
— Хто цэ так усерается? — изображает Азизян недоумение. — Ах, как же как же — це ж Яша Гиллан, знатный лишенец… То бишь — Гильман!
Ткаченко, понизив громкость, оставляет Азизяна разглагольствовать за столом и идет укладывать спать ребенка.
— Пока все не выпьем — не уйдем, — ловит он реплику одного из гостей, проходя по коридору.
Но он не может видеть, с какой поспешностью Азизян расстегивает карман, высыпает порошок в горлышко начатой бутылки и принимается (позабыв о подобранной для этого с земли палочке) взбалтывать вино, снова, как тогда со спичками, разыгрывая мексиканца. Он уже заранее отстегнул хлястик и раскрыл пошире портфель.
Ткаченко вернулся довольно скоро:
— Если что, я с ним потом еще посижу.
Он застал средину интересного разговора. Макашов просвещал менее начитанного Азизяна о том, какой страшной силой обладает мафия жидов-переводчиков. Даже Сталин не сумел избавиться от них полностью, а ведь раньше читатель в них не нуждался. Даже простые крестьяне, не все, разумеется, но латынь хавали! Кому надо — тот читал в оригинале, без непрошенных толкователей — вещал любознательный Макашов, покуда Яшико не пнул его под столом ногою в носке, и Макашов наполнил фужер Ткаченко отравленным вином.
— Главное — дождаться, чтобы он пошел укладывать сцыкуна, — соображает захмелевший Азизян, позабыв, что «сцыкун» уже отправлен спать.
Чтобы ослабить бдительность невысокого, но достаточно крепко сбитого Ткаченки, он возвращается к музыкальной теме, подавая ее в своей неподражаемой манере:
— Шо ж такое — товарищи кышнули Оззи из «Саббата»? Как же так, он же их человек — недаром грамотные люди говорят… как там его настоящая фамилия, Андрей Дмитриевич (это он Макашову) — подскажите! Марковиц или Морковец? В общем — без разницы… Морковец не унывает — прическа прямо как у Аллы Борисовны Отсосулькиной. Я ебу. Тут у нас имеется товарищ, небезызвестный и вам, я полагаю, Толя Седов — тоже большой любитель кого би ви думали? — Морковица. Так вот — Седов держит нехилый постерок у себя-с на стене-с. Товарищ Морковиц в полицейском типа как участке. С вот такой (Азизян раскидывает руки, словно на распятии) голой сракой. Тоже, я думаю… Ей богу!
Ткаченко ощутил в задней части черепа не неприятное, хотя и странное покалывание. Слух его обострился и тут же начал тупеть, но он успел расслышать, как Азизян возражает Макашову:
— Никто не увидит. А если смотрят, значит, им это тоже надо!
Оставалась последняя бутылка «Столового». Яшико, колдуя со спичками, поджигал капроновую пробку, чтобы ее легче было открыть. Макашов, не смущаясь тем, что музыка больше не играет, стараясь не топотать, показывал какой-то танец. Он не скрывал, что они всей семьей любят смотреть передачу «Творчество народов мира». Ткаченко не заметил, как пронес пепельницу мимо стола, едва не запустив ее с балкона, но вовремя спохватился и все-таки поставил ее на скатерть. Он почему-то боялся присесть.
«One Monkey!» — то и дело порывался выкрикнуть Макашов, но Азизян его сразу одергивал:
— Куда ты орешь, там же ребенок!
— Вы просто не знаете, как надо дальше, — ухмылялся с беззлобным укором Макашов.
— Так, хлопцы, сидим еще максимум полчаса, — Ткаченко собрал остатки решимости, — потом Светка придет со второй смены, уставшая, ей надо отдыхать.
— Вторая смена! Вторая смена! — залопотал Макашов, размахивая невидимым колокольчиком.
— Так на Западе приглашают в вагон-ресторан, — сонно пояснил Азизян, искоса разглядывая Ткаченко. Он пытался оценить степень действия всей той дурдомовской чепухи, которую он выменял у Сермяги за два журнальных листочка с лесбиянками. Сермяга мог и наебать.
В течение вечера Азизян для потехи хозяина неоднократно изображал кашель, предваряющий Sweet Leaf — знаменитую композицию Black Sabbath. Делает он это практически всю жизнь, и никогда оно у него по-человечески не выходило, а со временем многие и вовсе забыли, в чем тут соль, только сам Азизян не мог усвоить, что его лицедейство лишь раздражает тех, кому он пытается его демонстрировать.
В голове Ткаченко, не смолкая, гремел фальшивый кашель Азизяна, которого он, разумеется, видел, и не раз, но никогда не помышлял, что столкнется с ним так близко, у себя в квартире, с беззащитным, ничего не понимающим малышом. Он уже не отмахивался от захлестывающей его неприязни, и когда Азизян налил вина только себе, не стал делать тому замечание.
А тем временем Яшико, все больше укрепляясь в мысли, что Сермяга подсунул ему вместо снотворного какой-нибудь аспирин, решился на отчаянный шаг. Мысль о том, что они покинут жилище Винокура с пустыми руками, была для него совершенно невыносима.
Проглотив вино и набивая рот морской капустой, он вдруг по-настоящему закашлялся и озабоченно закудахтал:
— Мне ж такое есть нельзя! Куда мне такое есть! С моей поджелудкой! Лучше сразу в петлю! Для меня ж это гроб! Гроб!
Прикрывая рот ладонью, будто его вот-вот вырвет, Азизян удаляется в совмещенный санузел, запирается там и начинает шуметь (стучит душевой лейкой по дну ванны, спихивает на пол тазы) — надеясь таким образом разбудить ребенка и выманить из комнаты Ткаченко, чтобы сообразительный и расторопный Макашов успел спрятать в портфель хоть какие-нибудь, уже не важно, какие — диски!!!
К полуночи микрорайон окутывала прозрачная, душистая тишина дикой лунной степи. Фабричный дым сюда не доползал — рассасывался. Топая к остановке, в надежде застать последний автобус, Макашов увещевал Азизяна:
— У него брат служит в элитных войсках, не помню, как это по-ихнему, короче — в спецназе.
— Вот пусть и пиздует к своему брату, — не своим голосом, не глядя под ноги, отвечал Азизян, недовольный, словно Смерть после ложного вызова. — Недаром говорит мой батя: «Был тут у нас один жидок на «Электроприборе» с вот таким прибором!»
Когда Яшико, протарахтев в санузле минут пятнадцать, выбрался наконец из уборной, он увидел, что в «зале» никого нет, а у распахнутой двери на лестницу стоит красный, как рак, Макашов, обеими руками прижимая к животу раскрытый портфель, который он держит почему-то вверх ногами.
Ткаченко с незажженной сигаретой во рту заслонял дверь детской. Увидев Азизяна, он посторонился и жестом велел ему подойти к Макашову. Азизян отметил, что «колеса» все-таки начали действовать, но Ткаченко, явно заподозрив неладное, решил, пока еще держится на ногах, избавиться от опасных гостей собственными силами.
— В чем дело? Шо такое? Я не понял, — с притворным недоумением начал было Азизян.
— Говно мякое! — грубо и нервно оборвал его кривляния Макашов, больше не косивший под филолога-самоучку (он работал грузчиком в Облархиве).
Пять секунд все трое смотрели друг на друга молча.
— Так. Собираемся и быстро уходим, — вполголоса прервал молчание Ткаченко. — Пока по ебалам не получили. Оба. А ты — Косой, в первую очередь!
В плотно зашторенной спаленке портьеру оттопыривал лишь акулий плавник раскрытой сквозняком форточки, молча (прислушиваясь) раскачивался ребенок, старательно выцарапывая короткими пальчиками глаза тому, кого он уже знал в лицо (чье лицо он уже запомнил).
IV
Ненавижу трудящихся! Кондукторов, сортировщиц… А ведь когда-то мне они так нравились, так нравились! Сознательных сыновей, самостоятельно успевающих подыскать себе работенку, прежде чем начнет поднимать вонь по этому поводу еще не старая мамаша. Памятливых дочерей, с первой неаполитанской зарплаты покупающих и отсылающих своим «паханцам» зимние сапожки. В общем — всех тех, кто нас, бездельников, якобы обслуживает, и без кого мы бы умерли от грязи, неумения наколоть дров, пробить скважину, пустить по трубам газ и тому подобное.
Сермяга рассказывал, какое показывали кино об одной бабушке. Два полицая держали, а немец кормил. Скормив бабушке целый кулек отравленных конфет, он пошел в комендатуру — сортировать золотые зубы. Полицаи достали самогон, перепились, как свиньи, а бабушка, по ее выражению, «притворилась шлангой» и тихонько уползла в лес к партизанам. Руководил операцией лично начальник махачкалинского гестапо с какой-то охуительно немецкой фамилией. Впоследствии он стал пастором. Зато одного полицая бабушка потом опознала в привокзальном буфете. Одной рукой он расплачивался за пиво, а другой придерживал живую нутрию, и нутрия насцала на прилавок. А бабушка работала буфетчицей… В прошлом году она побывала в ФРГ (Сермяга не признавал объединения двух Германий), где ей лично принес извинения тот самый шеф гестапо, а ныне — поп. По крайней мере, так рассказывал Сермяга, и видно было, что он не верит ни одному бабушкиному слову…
А какую эффектную вагоновожатую они с Сермягой отметили в районе, где у них, должно быть, происходила пересмена! Лучезарное лицо, гладкие, загорелые ноги в изящных босоножках.
Сермяга был потрясен и не знал, что делать. Нам обоим хотелось проникнуть в коллектив, где попадаются такие экземпляры. Столько опрятной, природной привлекательности излучала эта незнакомка… Много лет спустя, уже получив в психдиспансере инвалидность, Сермяга подумывал устроиться кондуктором, однако предпочел торговать печатной эротикой в здании автовокзала.
После таких встреч всю жизнь сохраняется ощущение непоправимой утраты, упущенной возможности повернуть судьбу в здоровое русло, выбрать правильный маршрут… Пожертвовав всем, что украшает твое одиночество? — Чорта с два! Дороговизну подобного шага сознает даже более порывистый, и от этого порою примитивный в суждениях Сермяга.
Самойлов ехал навеселе, довольный тем, что снова догнал свой трамвай. Трамвай символизировал прошлое, но не пропавшее бесследно собрание имен, мелодий, киносюжетов, даже несколько запахов… Не столь отдаленное прошлое в смысле времени, чтобы все это успело стать чужим настолько, что уже непонятно, кто от кого стремится избавиться, кто кого хотел бы забыть первым. Не столь отдаленное, пошлое ощущение от глотка вина, поцелуя, запрокинутой головы и устремленного в осеннее небо взгляда.
Рано утром он пешком совершил прогулку в относительно новый спальный район, надеясь застать по известному ему с прошлого лета адресу нужного ему человека. Дверь ему никто не открыл.
Растерянный Самойлов, одолев три извилистые автобусные остановки, решил махнуть в совсем другой конец города, где река шире и дышится легко. Заметив, что трамвай, высадив на привокзальной площади пассажиров, принялся описывать круг, Самойлов, придерживая полы жакета, побежал и влетел во второй вагон трамвая, который не торопился отъезжать и тронулся лишь когда к первому вагону, вытирая на ходу губы, приблизилась молодая женщина-кондуктор в черном полушубке и джинсах, заправленных в сапоги. Самойлову ее силуэт показался знаком.
Уже в пути Самойлов спохватился, что не посмотрел, какой это номер и куда он идет. В любом случае, еще как минимум полчаса об этом можно не беспокоиться — дорога прямая, впереди никаких неожиданностей.
Кроме Самойлова во втором вагоне ехало лишь несколько пенсионеров — старики и старухи с большими базарными сумками. Кондуктор не торопилась перебегать из вагона в вагон, чтобы проверить у них удостоверения. На Самойлова никто не обращал внимания, за окном плыла бесконечная стена заводского корпуса, с тянущимся вдоль нее неизменно безлюдным тротуаром.
Самойлов осмелел и сделал маленький глоток, достав из бокового кармана фляжку, куда был перелит из пузатой поллитры с этикеткой «Слынчев бряг». Пиджак на нем был кожаный, но сильно подержанный, времен «Битлз» в Гамбурге. Теплый, свободный и нелепый. Правда, и остальные люди одевались во что попало, всячески подчеркивая свою полную растерянность, щеголяя безалаберностью и действиями, совершаемыми не к месту и не вовремя, в том числе и распитием спиртных напитков.
Во втором внутреннем кармане пиджака лежал «Мальтийский сокол». Книгу сегодня Самойлов читать не собирался, но положил туда для дендизма.
В таком виде не с проводницей, то есть с кондуктором, флиртовать, — усмехнулся он, опережая события, — а идти сдаваться прямо в «дурку».
Особый шик 90-х годов — коньяк и таблетки — вперемежку с пижонским чтением романа «о черной птичке русского генерала Кемидова».
Кроме абстрактного желания отыскать бывшую, или познакомиться с новой особой противоположного пола, была у Самойлова и менее разгульная идея о том, как провести этот день, в особенности его вечернюю часть, когда интеллигенция посещает концерты и спектакли.
Самойлову очень хотелось, устроив маленький праздник искусства, на большой громкости и внимательно (от начала до конца) прослушать купленный им в Москве на Горбушке новейший альбом Black Sabbath. Он прекрасно понимал, что ни музыка, ни возраст этой группы не прибавляют ему моложавости, и уж точно не сделают сексапильней ту, кто согласится провести с ним вечер (мысль о совместном отходе ко сну Самойлов последние годы отвергал, как только мог, не жалея денег на обнаглевших таксеров больших городов и сговорчивых частников периферии). Но что-то подсказывало ему, что «Саббат» отгрохали очередной шедевр, пускай и не совсем похожий на то, что было ранее.
В подмосковной каморке, откуда он сбежал, ни черта не работало, да и не до музыки было ему, иногороднему, чьи обе зазнобы… В общем, оба романа, если их по-литературному сравнить с выброшенными на скалы рыбинами, начинали вонять так, что находиться с ними рядом Самойлову стало неприятно. Отсюда и театральный пиджачок, и трамвайные экскурсии по любимому городу, который может спать спокойно, но для чего-то еще живет — красится, бреется, пользуется «бархатным» кремом, даже если пора подумать о другом бархате…
А ведь он, Самойлов, еще сравнительно молодой человек. И самое прямое тому доказательство — наличие обитающих с ним под одной крышей прямых родственников вдвое его, Самойлова, старше, но сохранивших будь здоров какую активность. К счастью, вчера вечером они отбыли варить воду другим таким же старикам. И со вчерашней полуночи началось, можно сказать, «недолгое счастье» одного из тех, кому согласно декларации прав человека, стремление к счастью присуще от природы.
Говоря проще — у Самойлова появилась возможность (а с нею и желание) кого-нибудь привести и врубить громкую музыку. Только и всего.
Первый щелчок по носу нанесла хозяйка запертой двери, а она (какое-то время) нравилась ему больше всех. Но в случае ее визита стопроцентно отпадал «Блэк Саббат». С очарованием не знающего себе цены существа она бы важно, понизив голос, попросила:
«Поставь Фрэнка Сенатора».
Трамвай затормозил у кинотеатра. Самойлов машинально поглядел, что показывают: на этой неделе «Сердце Ангела» и какой-то Тинто Брасс; на будущей — Тинто Брасс и «В постели с Мадонной» какого-то армянина. Не самое худшее кино. Для зрителей с Сермягиным диагнозом, между прочим, самый ранний сеанс — льготный, совершенно бесплатный, пускают по удостоверению. Жаль, что не дожил до этой радостной поры академик Сахаров.
Народу перед кинотеатром не видно. Только похожий на Тарзана человек самойловских лет выгружал из «Жигулей» без заднего сиденья ящики с местным пивом. Самойлов опознал в нем музыканта, отвратительно игравшего на гитарах и так же отвратительно певшего песни Макаревича.
«Все не так уж и плохо, — с удовлетворением подумал Самойлов. — Кино показывают западное, завязали с «Покаяниями». Надо бы сходить с Сашком хотя бы на того же Тинто Брасса. «Мадам Клод», по-моему, ничего была картина. С юморком. Любит сетовать Сермяга: «Как жили? Впервые «Место встречи» по цветному телику только год назад посмотрел. А до того был уверен, что фильм ч/б, как порнография, блядь-нахуй-блядь…» И это — чистая правда. Без красителей и ароматизаторов.
«Оплачиваем за проезд, пенсионные — предъявляем».
На фоне передней двери выросла фигура кондуктора.
Она была без полушубка, в тонком, но плотном бежевом свитере.
«Согласен», — внятно произнес Самойлов, и через пять секунд они узнали друг друга.
Он сразу устыдился плохо пришитой пуговицы на своем фирменном западногерманском пиджаке.
Он встал с места и разговаривал с нею стоя, словно они повстречались где-то в другом месте, допустим, в коридоре прогулочного катера, или фойе концертного зала. В антракте. Что касается катеров, трамвай до порта не ходил, он двигался по измененному маршруту, и после получасовой стоянки на пустыре направится в жутковатый район металлургических предприятий, где нечем дышать и нечего делать.
«Значит, у нас есть полчаса?» — галантно поинтересовался Самойлов, воспользовавшись полученной информацией.
Уши и руки у нее были такими же изящными, что и в семнадцать лет, разве что пальцы стали немного грубее, рябоватые щеки стали мягче, взгляд и улыбка — усталые… Он увидел на миг сияющий в темноте фаянсовый призрак ее фигуры, прохладный и податливый. Ему показалось, она поймала его взгляд в эту долю секунды, и едва заметно, коротко улыбнулась, «прочитав мысли месье». В ту полудалекую пору они мало говорили, после того как, найдя общий язык, избавились от посторонних знакомств, сохранив для пикантности лишь одну крупную, похожую на трансвестита подругу, влюбленную в индийский фильм «Танцор диско».
— Не смею более вас отвлекать — вымолвил Самойлов, будто они уже обо всем «добекались», и беспечным тоном добавил: — Как ты относишься к коньяку… Света?
— При нынешних стрессах — как все, — кротко ответила она, и полушепотом выпалила ошеломляющее: — Ты ж знаешь, какая я неисправимая… распиздяйка! Или забыл?
«Иначе мы бы здесь не встретились», — мысленно уточнил Самойлов, когда ее снова не стало в вагоне. Мало-помалу рассасывались и полусонные старики, а новые пассажиры, узнав про изменение маршрута, подниматься в вагон не хотели.
Самойлов оказался единственным пассажиром, сошедшим на конечной остановке. Кругом был косматый от сорняков пустырь. Водитель направился к будке диспетчера, кондуктор — к умывальнику. Самойлов точно знал, что где-то совсем рядом должен быть роскошный дворец культуры, но его почему-то не было.
«Выпью — и появится», — утешил он себя, заметив, что Света возвращается не с пустыми руками… Конечно, это были не рюмочки, но все равно…
— Света, мы здесь однажды выпивали с Сермя… с Сашкой на пару. Могу показать даже где. Пойдем.
Они подошли к яме для техосмотра трамваев. Вниз вели три ступеньки, четвертая не уцелела и раскрошилась. Ямой давно пользовались в качестве уборной какие-то завсегдатаи подобных мест — пустырей и стадионов. Стакан у Светы был всего один. Чтобы не тянуть резину, Самойлов плеснул в него столько «Бряга», сколько могло в нем поместиться. Поднял фляжку к солнцу — осталась ровно половина.
— А пили мы с ним не со стаканов, кстати. У нас была баночка такая, из-под горчицы. С резьбой. Видала?
Света, стиснув зубы, помотала головой. Обождав, пока поглощал свою порцию Самойлов, она небрежно спросила:
— А кстати, что он поделывает?
— Кто?
— Сашка.
— Не знаю. Живет там же. Кажется, продает газеты с лотка. Телефон не изменился.
Самойлов всю жизнь был весь какой-то составной. Говорил одно, а думал совершенно иное. Одежда из-за роста всегда была неподходящая, как по расцветке, так и по фасону. Купить и подобрать что-то гармоничное по стилю было чрезвычайно трудно. С детских лет он мог ходить в пальто с короткими штанами, не обращая на это внимания. Зато Сермяга, в отличие от него, все время бывал одет и по размеру, и по сезону. И с тех же самых ранних школьных лет вещи сидели на нем как на взрослом, уже выросшем и сформировавшемся мужчине. В тот раз, пока они распивали «огнетушитель», из ямы была видна только голова долговязого Самойлова, а собутыльник то и дело спрашивал, нет ли на горизонте дружинников.
Свидания со Светой происходили в основном на закате. И заканчивались с наступлением темноты. Их было не более семи. Сейчас он уже не мог восстановить по памяти, сколько раз они виделись наедине. При дневном свете она стеснялась того, как плохо держится пудра на пористых щеках, как немузыкально звучит ее местечковый голосок. После знакомства по пьяной лавочке в ресторане, где только такие знакомства и происходили, она сама перезвонила с предложением приехать и сделать ему человеческую прическу. Выражаясь книжным языком, Самойлов щедро расплатился с парикмахером.
Останавливая машину, она тихо назвала шоферу адрес отдаленного района. Пятерик — не меньше. Свой телефон не давала, говорила, еще не подключили. Невообразимо преображаясь в темноте, уверяла, что до рождения «малого», фигура (она говорила: «тело») у нее была «бесподобная», сейчас уже не такая. Еще Самойлов отметил, но не придал значения, что тогда, в кабаке, она с подругами и каким-то полубухим хлопцем фактически прогуливала остаток второй смены, а дома были уверены, что они в этот час пашут на заводе. Фаянсовая и мягкая, кроме грубоватого и ассиметричного личика, она скорее всего и не умела отдыхать иначе.
— Игорь!.. Слышь, Игорь (она даже имя его знала неточно)! Игорь, купи мне «Стиморол», — попросила Света, и смущенно: Мне ж еще работать.
— А где ларек? — уже менее деликатно спросил Самойлов. Он хотел не к ларьку, а в туалет.
— Ларек? Откуда тут ларек! Видишь те тополя, за ними бабуля торгует. Поштучно.
Помимо жевательной резинки Самойлов купил у «бабули» кулечек жареного арахиса. Когда он вернулся, трамвай уже описывал прощальный круг. На светофоре он протянул в окошко кондуктору гостинцы, сказал, что ждет ее к вечеру в гости, и, проверив, на месте ли ключи от квартиры, пошел куда глаза глядят.
Рыба стоила дорого, но Самойлов забрал предпоследнюю. Она оказалась тяжелее, чем он ожидал. Сдачи хватило на двести грамм развесного масла и два батона белого хлеба, очень свежего и аппетитного на вид. Он не обратил внимания, курит ли теперь Света — парикмахер, раньше, кажется, курила. В его холостяцком логове валялось несколько нераспечатанных пачек. Сигареты были французского производства. Та, у кого он их напиздил, была ему отвратительна. Он собирался одарить сигаретами Азизяна, но Азизян, успев наебать Самойлова на сумасшедшую сумму в четырнадцать долларов, полгода скрывался, чтобы не отдавать долг. Речь шла о пачке журналов Billboard, принадлежавших одному многодетному московскому петрушке. Имея много детей, петрушка не стеснялся интересоваться у Самойлова судьбой своей макулатуры.
«Добро пожаловать в харчевню «Диббук и Лишенец»! — торжественно, подражая застольным смехачам, Самойлов оглядел накрытый стол. — «Било там вино «Улибка», били сигаггеты Шипка, а Иванов принес с собой стакан», — продолжил он скрипучим голосом Азизяна.
«Голос Азизяна» свидетельствовал о нервозности, сомнениях в правильном выборе времяпрепровождения. Самойлову так не хотелось ни с кем выпивать, что ему мерещился инсульт после первого же стакана.
На столе было разложено и выставлено все, кроме новогоднего шампанского — оно остывало в холодильнике, вынутое из пропахшей тараканьим ядом кладовки, оттертое от пыли. Забытая бутылка — как будто Новый год не заметили или отменили. Самойлов чувствовал, что старается сам себя развеселить, и ему это очень плохо удается.
Она должна вначале позвонить и сказать, что выходит из дома. Самойлов понюхал и положил на место ломоть отогревшейся рыбы. Балычок. Ворот его цыганской рубахи пах пряными духами «Касабланка». Он с ужасом прикинул, что она может себе позволить из парфюмерии на жалование кондукторши, плюс, кажется, мать-одиночка с подростком на шее?
Он отлично знал и представлял, что можно проделать с этой давно знакомой ему и все еще молодой женщиной из неизвестной семьи с массой суеверий и предрассудков… Наверняка придется танцевать. Под Кутуньо, так под Кутуньо… Еще лучше что-нибудь в стиле диско, только без вокала — «словно из минувшего привет».
С чего-то он взял, будто ее корни где-то между Орлом и Воронежем. Будто оттуда выходят такие распутные, с презрением в немного бараньих глазах натуры, с курчавыми прическами актрис, наставляющих рога губастым фронтовикам. Он начал соображать, и пришел к выводу, что, в сущности, очень скверно представляет, как она выглядит.
Когда-то там — в темноте, чей срок годности (что там годности — давности) со свистом истек за эти десять лет, он возился с одним суккубом, а сейчас сюда, по старинному адресу подтянется его новый дубль, явно не сидевший все эти годы колоссальных перемен где-нибудь взаперти на маяке.
В новом альбоме Black Sabbath Самойлова интриговала песня про Иерусалим. Что у них получилось? То же самое, что Tel-Aviv у Duran Duran? Формально-восточные мотивы, обыденные, как турецкий ширпортреб? Или нечто более глубокое, многомерное, завораживающих масштабов? Самойлову дико хотелось отменить рандеву, чтобы спокойно дознаться, так ли уж хорошо то, что понравилось ему заочно. Он всем сердцем, да и умом сознавал, что будущую тьму ему будет легче встретить одному, однако эта кикимора, вильнув хвостом, все перепортила.
Он поймал себя на том, что давит взглядом, комкает невскрытую пачку «Житан», словно внутри нее сию минуту задыхается уменьшенная копия той, что сейчас бездумно спешит к нему в гости.
Звонок. Сермяга!
«Алло, Папа! Блядь-нахуй-блядь! Ты слушаешь свои смурняки, а у меня — красивая девочка. Танцует, блядь-нахуй-блядь, а я… «я одной тобой любуюсь». Под Донну Саммер. Сейчас она сама тебе скажет. Светик, скажи моему другу, какую музыку ты любишь? Диско? Правильно — что-нибудь бодрое, быстроногое…»
Самойлов погладил пачку сигарет и, прижимая головой трубку, взял рукой бутылку чего-то термоядерного.
«Не может быть», — тихо вымолвил он, получив доказательство, что все как раз именно так и есть.
Он не осмелился налить полный. Но две трети стакана потемнело. Самойлов бережно достал и поставил диск, который весь этот день мечтал послушать. Затем, удостоверившись, что трубка лежит там, где нужно, опрокинул в рот колючую жидкость. Напиток пошел.
Он аккуратно присел на подлокотник и тут же увидел ее флуоресцентные розоватые колени. Заморгал глазами, повесил голову набок.
«Джерузалем, Джерузалем…»
Раньше голова Самойлова под таким углом почему-то не свешивалась.
Из потертой папки он вытащил наугад машинописную страницу и беспомощно зачитал два слова:
«Темнело… Темнело».
В текст он не заглядывал, но где-то в рукописи было так написано. Дважды повторено одно слово.
— И кому какое дело? — произнес Самойлов, пряча потертую папку вглубь письменного стола. — Она решила, что я — ненормальный! Я — даривший ей туфельки по цене моторной лодки? Ну и хуй с ней в таком случае. Саббат так Саббат. Блэк есть Блэк.
V
Самойлов вернулся домой с репетиции раньше, чем рассчитывал. На улице ему показалось, что уже темнеет, тогда он ускорил шаг. Заперев дверь изнутри и скинув туфли, он собрался было бросить ключи на табурет с отключенным телефоном, но раздумал, и опустил их в карман своей осенней куртки. Все то время, пока он бродил по городу, дверь к нему в комнату оставалась полуоткрыта, бледно белел проем — там было светлее, чем в прихожей, с улицы доносился щебет птиц. Табаком не пахло. Оглядев с порога годами занимавшие одно и то же место вещи, он прокашлялся и произнес:
«Самойлов пришел домой. На улице было еще светло, и он не стал зажигать лампочку… в коридоре. Света было достаточно».
Он резко присел на стул, словно занял освободившееся сиденье в трамвае.
«Вот так они сидят и на моих выступлениях, — подумал он, ощущая усталость, — а голос чужого человека поет у меня из горла:
— Волшебным замком станет дом, где я живу…»
А певца-солиста, подаваясь вперед, просят исполнить Only You. Особенно те, кого таскает за собой осатаневший от бизнеса Синайцев… И они кричат ему — Самойлову — все, чего не смеют выкрикнуть настоящим артистам. Позапрошлый раз Самойлов не выдержал и съязвил:
— Ну что у тебя за манера приводить самых очаровательных созданий, прирученных тобой за годы твоего… купечества? Особенно эту скользкую сволочь с венгерской фамилией?
— Он не венгр, — глухо ответил Синайцев и тут же, мотнув головой, заорал официантам: «Где лед? Где лед, я вас спрашиваю?!»
Кубики давно растаяли, когда они выходили из клуба, на часах была четверть третьего.
Аквариум стоял вон там — круглый и неуютный… «Глобус-альбинос, чей северный полюс пал жертвой лобо… витро… лоботомии», — выебнулся бы современный писатель.
Самойлов чуть было не сплюнул под ноги, но во рту было сухо… Виолончелистка сидела как студентка из Африки в коридоре мединститута.
Ви спросите, а где же стоял аквариум? Аквариум стоял там, где без конца подыхали рыбки. Подставкой ему служил тот самый табурет, что теперь стоит под телефоном. При виде аквариума бабушка регулярно начинала пересказывать «Аэлиту», не книгу, а фильм. Последних дохлых рыбок никто даже не вылавливал. Дольше всех держались водоросли — кажется, уже начинались проблемы с алкоголем… Нет, не в смысле злоупотребления, усмехнулся Самойлов невидимому собеседнику, а в том смысле, где взять?
«Хорошо растет валлиснерия. Хорошо растет… Только она — растет и не стареет, вечно зеленая. Зеленее валюты. Сухой и пыльный сачок убрали в кладовку вместе с отвертками, плоскогубцами и единственным в доме напильником. Отчего такая чувиха, как Плазма, стареет, почему умер Марк… Маркуша, Маркуша», — не похожим на свой голосом вымолвил Самойлов, сжимая и разглаживая пятерней скатерть.
Под нею должен был сохраниться струп от пролитого им ацетона. «Растворитель» звучит понятнее. Раньше он прикрывал это безобразие фотокарточками любимых ансамблей. После известного ему и соседям инцидента уцелевшие открытки были удалены с глаз долой.
Одни разбивают окна. Другим хватает окаянства только расколошматить стекло на письменном столе.
Опять же, кроме как себе самому, покаяться и в этом проступке было больше некому.
Собственно, это была даже не скатерть, а обшитое бахромой покрывало с кресла. Самойлов и от него избавился, потому что кресло напоминало ему продырявленный барабан, оно было куплено другими обитателями этой квартиры в тысяча девятьсот семьдесят лохматом году, когда Самойлову хотелось тратить деньги на совсем другие вещи, а он не мог афишировать, что они — деньги — у него водятся. Причем не «керенки» и не рейхсмарки, а нормальные советские чирики и пятерики — «годные», как говорили его сверстники про патроны и не отсыревшие от дождя или мочи алкоголиков спички.
Он был согласен жить в пустой комнате, где нет ничего, кроме плакатов на стенах и полок, или просто коробок с дисками — такими, чтобы каждый из них, взяв в руки, хотелось слушать, высасывая звуковое содержание в сладостно-скорбном оцепенении вампира, пьющего кровь под вывеской закрытого магазина.
Кресло выносили вдвоем. Потом распивали стаканами все, что не было сил сберегать для более радостного повода. Самойлов таскал бутылку за бутылкой из чулана, как в старые добрые времена. Сидели до утра — слушали «Master of Reality», а когда пластинка доигрывала и смолкала, было ощущение, будто и она, и глянцевый черно-синий футляр прислушиваются к разговору двух давних иродов, повторяющих ими самими придуманные заклинания, умиляясь шероховатости слов и нелепости содержания. Самойлов понимал, что былого умиления больше не возникнет.
Приятель (он с тех пор всегда подыскивал другие слова и образы, прежде чем самому себе напомнить, что с тем случилось) разбился на «кукурузнике». То ли куда-то ехал, то ли летел. Вечно спешил — домой, в отпуск, за впечатлениями. Вот и уехал. Вот и улетел… Окончательно. По-азизяновски выдержав паузу, Самойлов повторил: окончательно.
«О, как люблю я эту сказку лунной ночи», — пропел Самойлов мысленно, не раскрывая рта.
Ему хорошо удавалось имитировать голос этого покойника, даже в ту пору, когда он еще не подозревал, что обладатель подлинного голоса умер и созрел для полного забвения… А сейчас, извините меня, пожалуйста, но я вам таки расскажу совсем другую сказку-малютку на две минутки… Это будет зимняя сказка, поскольку впереди — Новый год!
Подобно многим малолетним фанатам «Блэк Саббат», во время летних каникул Самойлову нравилось слоняться без цели по солнечной стороне улицы, чувствуя сандаликами зыбкий, волнистый от зноя асфальт, воспроизводя губами и ртом пассажи, очень подходящие для такого рода прогулок. Мальчик почти не потел, солнце нещадно пекло ему голову, но она не болела. Раскаленные тротуары заменяли ему морские курорты, куда его никто не возил. Экономные старшие уверяли, что ему с его «легкими» Крым почему-то противопоказан. Однако встреча со страшной, неадаптированной для детского читателя сказкой произошла зимой, в канун Нового года, когда к витринам прилипали морские звезды снежинок-могендовидов. Прохожие, не стесняясь друг друга, волокли мертвые елки… Самойлова отпустили в кино, а он почти умышленно опоздал и сэкономил пятьдесят копеек.
Так получилось из-за того, что по пути в кинотеатр он заглянул в магазин «Дневной свет» и направился прямо в отдел радиотоваров. Никто его там, конечно, не ждал, тем не менее, как только Самойлов, стащив с головы сырую шапку, приблизился, словно к гробу с мертвецом, к прилавку, из массивной по тем временам «Ригонды» ебанул Black Dog… После дьявольски отрывистой коды второй общеизвестной вещи, Самойлов непроизвольно громко полуспросил:
«Лед Зеппелин?»
Глухонемой продавец с короткой прической лишь улыбнулся в ответ, подумав, наверное:
«Какой грамотный лилипут!»
В общем, накрылись его «Белые волки» в «Комсомольце». Дорогой, уже не дневной сеанс (Самойлов рассчитывал выпить в Центральном гастрономе два стакана кровавого томатного сока и съесть пирожное-картошку, если их еще не расхватали другие сладкоежки в неописуемых пальто и шляпах) — 16.00. Сок Самойлов пил с крупной, как в пивных, солью. А «Белые волки» он успел посмотреть летом, и в памяти отпечаталась фантастическая фраза, ее произносил понравившийся ему злодей в лапсердаке по кличке Ядовитая Змея:
«Лично я готов дать на это дело пятьсот долларов!»
Из публикуемого в «Известиях» курса валют, Самойлов знал — это меньше, чем пятьсот рублей.
От последней вещи — «Когда дамба прорвется» — его начало покачивать. Дамба, дамба… Так перевели по «Голосу». Если дамба прорвется… Зеленому Яру пиздец. Довольный, полный впечатлений Самойлов вышел из магазина на слабый мороз.
Справа от крыльца находился подземный переход, но еще не все привыкли им пользоваться. По обе стороны проспекта собиралась толпа. Самойлов увидел милиционера в тулупе, мигающую стоп-сигналами «Волгу», а на асфальте — человека, застывшего в позе саксофониста, только горизонтально. Чуть поодаль валялась слетевшая зимняя шапка. Надевать ее было не на что.
Он поймал себя на том, что сидит и щелкает настольной лампой:
«Да что я как Бекас!»
Ни за окном, ни в комнате не становилось темнее.
Лампа загоралась и гасла… Сумерки. Один восьмиклассник путал эти два слова: «сумерки» и «суеверия».
«Тебе такая работа подойдет, — уговаривали Сермягу товарищи. — Пришел — включил — ушел. Пришел — выключил, и — свободен».
Сермяга же крохоборствовал, где только мог. «Кругозоры» не покупал, караулил по субботам «Утреннюю почту», авось каких-нибудь французов покажут, певичку чешскую с матерной фамилией, венгра. Он был уверен, что действует умнее тех, кому бабки некуда девать…
«Так, похоже, наш маяк заело», — констатировал Самойлов.
Лампа больше не выключалась.
«Мой единственный маяк…» — пропел он, откинувшись на спинку стула.
Жизнь прошла. Столько лет пролетело, а думаю все об одном и том же, одно и то же слушаю. Что будет последним — вспышка или затемнение? Свет или темнота — пусть об этом гадают авторы текстов песен. Хотя… вероятно, пора призадуматься и мне. Что я и делаю, в очередной раз выскочив сухим из воды. В отличие от того обезглавленного пешехода.
Дверца шифоньера не закрывалась плотно еще с прошлого века. Тоже его вина — танцуя рок-н-ролл, не удержал покойницу Шею, и она, врезавшись жопой, повредила фасад некогда по блату приобретенной мебели.
«Баста — переходим на твист», — решили они тогда, разливая «Десну» по стаканам.
В данный момент Самойлов поглядывал туда, словно за дверцей его ждала лестница, ведущая либо на башню, либо в подземелье. Вещей в шифоньере почти не осталось: вязаный шарф, летняя маечка жены, давно уже из нее выросшей… Все? Нет — не все. Плюс кубометр «Саббата», добытый им за годы безделья, бездействия… внешне бессмысленных опытов над самим собой и относительно посторонними людьми… Чего в шкафу точно не было, так это еще одной потайной двери.
Самойлов сидел на месте — он не мог сообразить, чем ему заняться дальше. Хата — есть, средства — тоже есть, даже диски — есть! И при всем этом: Никого. Не воззовешь, как один жрец:
«О мои недешевые братья и сестры!!!»
Пришел домой… Называется — «пришел домой». Вышел сухим из воды… Называется — «вышел сухим из воды». Начудил, но сошло с рук. Начудил, начудил… И скрылся впотьмах. Самойлов еще раз надавил кнопку — не работает. Он встал со стула и, ступив несколько шагов, приблизился к розетке. Отставшие от стены обои загибались и топорщились, словно надорванная упаковка, скрывавшая все эти годы уготованный ему подарок судьбы, который он так и не осмелился распаковать.
«Тогда сделаем так», — сказал Самойлов, и выдернул вилку.
14.08.2008