шлого, вполне может быть так, что наши аргументы будут подобным контекстом подорваны. Однако общий социально-экономический контекст или применение того или иного произведения не обязательно определяет значение такого произведения. Двуликий характер прогрессивных историй заставил таких постмодернистов, как Ж.-Ф. Лиотар, отказаться от любых метанарративов [Лиотар, 1998]. Канон мыслителей, представленных в этой книге, очевидно, уклоняется от прогрессистского прочтения теории международной политики, но точно так же он не подкрепляет и постмодернистскую критику, хотя и признает ценность подрыва наивного исторического оптимизма.
Уклониться от неявных метанарративов сложно, но можно, если только не верить в наивный исторический редукционизм, подчиняющий реальные идеи отдельных текстов и мыслителей подобным трансисторическим идеям. Совмещая разных мыслителей в одной последовательности, я хочу открыть пространство для сравнения и сопоставления, прояснить дискуссии о природе и объеме политической агентности на международном уровне, а не конструировать уже известную традицию, такую как «реализм», в рамках которой следует понимать международную политику. Такие метанарративы, как реализм, идеализм, либерализм и марксизм, – политические конструкции, берущие идеи отдельных мыслителей или ключевые понятия, связанные с определенными группами мыслителей, и объединяющие их так, чтобы они служили политической мотивацией. Подобный политический дискурс лучше всего называть идеологическим мышлением [Freeden, 1996]. Многие исследователи политической мысли относятся к идеологическому мышлению с пренебрежением, считая его фальшивой историей, категориальной ошибкой или практическим искажением в прочтении того или иного мыслителя. Такая критика может оказаться чрезмерной. На самом деле нет ничего интеллектуально постыдного в таких идеологических нарративах, как «либерализм» или «реализм», если только они не сочетаются с неоправданными заявлениями причинно-следственного толка, призванными их якобы подкрепить.
Но если мы отвергаем любой упорядочивающий нарратив и идеологические конструкции канона, значит ли это, что у нас останется лишь список мыслителей, выстроенных в простом хронологическом порядке? В более сложных в философском отношении историях мысли, которые не желают ограничиваться интерпретацией определенных мыслителей, часто применяется представление о «традициях», находящихся в том или ином диалектическом отношении друг к другу, в силу которого различные теоретические позиции развиваются из понятийных противоположностей, возникающих между позицией и ее «отрицанием» или антитезисом. Классическим примером является борьба индивидуализма и коммунитаризма. В этом случае история мысли объясняется как развитие традиций, отвечающих на противоречия во взглядах их философских предшественников. Этот подход можно увидеть в цепочке из трех традиций, выделенных Мартином Уайтом, а именно реализме, рационализме и революции, которые он назвал именами мыслителей, эти позиции выражающих, – традициями Макиавелли, Гроция и Канта [Wight, 1994].
Более сложная и безусловно философская теория такого типа предлагается также Дэвидом Бушером, который проводит различие между эмпирическим реализмом, универсальным нравственным порядком и историческим разумом. С точки зрения Бушера, эти конструкции не просто извлекаются из групп заранее проинтерпретированных теоретиков, как в случае Уайта. Скорее они используют философские понятия, выведенные из интерпретации этих мыслителей, но также ею и оправданные. Сами эти упорядочивающие понятия имеют философский статус. Они объясняют развитие идей не в категориях внешнего причинно-следственного описания исторических событий, но диалектического движения аргументов, преодолевающих собственные внутренние противоречия. Ценность таких философских историй в том, что они объясняют парадигмальную важность великих мыслителей в рамках канона, отличая их от менее значительных или второразрядных мыслителей. Также они признают значение подлинного философского диалога мыслителей. Например, Руссо, помимо всего прочего, еще и отвечал Гоббсу. Триадические нарративы (как у Уайта или Бушера) – не единственные упорядочивающие традиции. Браун предлагает сходное диалектическое противопоставление космополитического и коммунитарного мышления, хотя и использует его для упорядочивания лишь современных теорий, а не значительных исторических периодов [Brown, 2002]. К тому же разряду можно отнести и хорошо известное противопоставление реализма и идеализма, которым была увлечена теория международных отношений на ранних этапах становления этой дисциплины. Одна из интерпретаций канона, представленного в этой книге, состоит в том, что он отображает «реалистическую» традицию, которую можно сопоставить с другими традициями в подобной исторической диалектике.
Классические традиции либерального или государственного прогрессизма легко подорвать, представив их в качестве хитрых оправданий колониализма или культурного империализма, в которых преобладает взгляд белых западных мыслителей. История теории международных отношений (пусть даже частичная, то есть покрывающая только одну ее часть, а именно реализм), включающая исключительно белых мыслителей, ставит серьезные и действительно оправданные вопросы относительно ее – как хранительницы истины или разума – претензии на универсальность. Если западный канон – не единственное хранилище разума и истины, тогда почему он не включает в свою историю незападных мыслителей? Простой, но поспешный ответ требует сузить историю географическими границами, указав на то, что возможны только частичные истории – нет полной глобальной истории осмысления международной политики. Но даже эта позиция не отвечает на вопрос о включении. Любое описание, претендующее на полноту, всегда может критиковаться на основе того, что оно кого-то включает, а кого-то исключает; оно подкрепляет утверждения о значимости, маргинальности и отсутствии самим этим включением и исключением. Некоторые основания для избирательного включения оправданны, поскольку хрестоматийные каноны часто ограничены доступностью текстов, используемых студентами в обучении. Было бы фантазией предполагать, что какое-нибудь поколение студентов сможет приобрести все книги (в основном в переводах), которые бы позволили создать действительно инклюзивную глобальную учебную программу по теории международных отношений и истории политической мысли. В других случаях отбор не столь благотворен, поскольку он предполагает то или иное скрытое основание определенного канона текстов, которые не просто иллюстрируют различия в мысли, но сходятся к какому-то правильному способу жить и выстраивать политику вместе с международными отношениями. В этой версии, довольно распространенной в политической философии, отдельные главы – это просто стадии на пути к истине или правильному ответу.
Выбор представляет серьезную задачу для любого автора подобной книги, поскольку недостаточно сказать, что он не входил в мои осознанные цели. Всегда остается возможность, что критерии включения и общего нарратива содержат неявные «исключения» или метанарративы. Действительно, «деконструкция», пусть ее часто и порицали, занимается такой именно проблемой – разоблачением того, что понятийные языки всегда воплощают в себе те или иные исключения. Например, претензия, которую можно легко предъявить этой книге, состоит в том, что все рассматриваемые в ней мыслители являются мужчинами.
Где женщины?
Является ли невключение женщин в мою подборку авторов просто упущением с моей стороны или предрассудком? Оставил ли их я вне канона из-за предрассудков относительно значения или проработанности идей мыслителей-женщин? Или же я работаю с пропитанным тестостероном представлением о международной политике и международных отношениях, которые всегда должны оставаться конфликтными, то есть с неизменно маскулинным подходом, в рамках которого высокие теории и важные философские концепции создаются именно мужчинами? Я, конечно, надеюсь, что это не так, однако в этой книге действительно представлен канон авторов, которые все являются мужчинами, и этот факт требует объяснения и оправдания.
Состав канона – не единственное законное место для вопроса «где же женщины?». Если посмотреть на аргументы и тексты почти всех авторов, обсуждаемых в этой книге, само место женщин в мире, описываемом ими, в лучшем случае проблематично, а в худшем – просто незаметно. В «Истории Пелопоннесской войны» Фукидида женщины в качестве действующих лиц вообще не фигурируют. У него нет женщин-полководцев, ораторов, демагогов или обычных военных, а если они и появляются в повествовании, то лишь для того, чтобы пасть жертвой или быть проданными в рабство. У других исторических мыслителей или философов (таких, как Макиавелли или Гоббс) ситуация ничуть не лучше. Женщины не участвуют каким-либо значимым образом в событиях, институтах, нравственных практиках или концепциях политики, которые рассматриваются этими теоретиками, поголовно мужчинами. А если женщины как-то и фигурируют в их повествовании, то под такими гендерно нагруженными категориями, как «человек», который должен обозначать всякого человека, но на самом деле это не так. Итак, что же происходит и, главное, как объяснить и оправдать исследовательский канон, который не только исключает женщин, но и, судя по всему, отрицает опыт половины человеческого рода?
Для начала мне нужно обратиться к феминистской теории. Она – сравнительно новый подход, хотя подлинные феминистские теоретики политики (пусть и не международной), такие как Мэри Уолстонкрафт, существовали с XVIII в. И, конечно, о темах, рассматриваемых в этой книге, на ранних этапах писали многие незаслуженно забытые авторы-женщины [Owens, Rietzler, 2021]. Сюда принадлежали и ранние теоретики-феминистки, которых часто относят к первой волне феминизма, когда упор ставился на предоставление прав и привилегий мужчин женщинам, традиционно таковых лишенным. Например, Уолстонкрафт утверждает, что права человека, популяризованные Томасом Пейном и французской Декларацией прав человека, должны быть предоставлены также и женщинам. Более поздние движения, требующие расширения избирательного права, также занимались вопросом равенства в области прав, свобод и привилегий, но не объяснением базовых структур власти, формирующих гендерные идентичности и в них господствующих. То есть эти движения были нацелены на открытый доступ к возможностям, а не на анализ самого процесса формирования таких возможностей. Теория первой волны феминизма стала реакцией на неравное применение традиционных политических теорий свободы и равенства. Только с появлением второй волны феминизма и феминистской теории в 1950–1970-х годах феминизм начал полномасштабную атаку на понятия, теории и терминологию, использующиеся для понимания социально-политических и международных отношений.