Конфуций — страница 9 из 80

Правда Конфуция, сделавшая его патриархом всей китайской традиции, – это всегда отсутствующее вечнопреемство одухотворенной жизни, небесное безмолвие, вмещающее всю многоголосицу земли. Этот поэтический тезис было бы, наверное, очень трудно разъяснить, если бы сам Конфуций не обронил несколько многозначительных признаний, позволяющих судить даже о том, о чем он умалчивал (да и не мог сказать, даже если бы хотел). Приведем здесь только одно из них – едва ли не единственное, в котором Конфуций оценивает всю свою жизнь. Вот жизненный путь Учителя Куна в его собственном изложении:

В пятнадцать лет я обратил свои помыслы к учению.

В тридцать лет я имел прочную опору.

В сорок лет у меня не осталось сомнений.

В пятьдесят лет я знал веленье Небес.

В шестьдесят лет я настроил свой слух.

А теперь в свои семьдесят лет я следую влечению сердца, не преступая правил…

Сдержанные, но какие взвешенные и оттого поразительно весомые слова! Слова, вместившие в себя тяжесть человеческой судьбы и потому не нуждающиеся в риторических красотах. Исповедь, высказанная с аккуратностью медицинского заключения, но обозначающая вехи сокровенного пути человеческого сердца. Пожалуй, более всего удивляет в ней то, что духовное совершенствование Конфуция сливается здесь с ритмом биологических часов его жизни, что моменты внутренних прозрений отмерены общепризнанными рубежами общественного мужания человека. По Конфуцию, человек умнеет, как идет в рост семя – неостановимо, непроизвольно и нескончаемо: нет предела совершенству. Это органическое произрастание духа не знает ни драматических поворотов судьбы, ни каких-либо «переломных моментов». Не знает оно ни раскаянья, ни даже сожаленья. Но оно, конечно, не приходит само по себе, а требует немалого мужества, ибо предполагает способность постичь свою границу, ограничить себя, прозреть неизбывное в «прахе мира сего». Конфуциево «я» живет с меняющимися представлениями о самом себе, его жизнь есть именно путь, и всякий временный итог этого пути ничего не перечеркнет из пройденного. Это изменчивое, подлинно живое «я» не есть некая вневременная данность; оно есть то, чего оно хочет. Но в своем вольном пути оно повинуется ориентирующей и направляющей силе – способности судить самого себя, преодолевать свои собственные пределы. Этот путь есть подвижничество свободы. Учение Конфуция и есть не что иное, как жизнь – чистая и светлая радость пере-живания.

Отсутствие кризисов жизненного роста, которые, как уверяют психологи, неизбежно сопутствуют процессу мужания человека, составляют столь же великую загадку, как и неизбежность таких кризисов. Мы касаемся здесь одного из самых важных различий между цивилизациями Европы и Китая. Нежелание иметь твердое ядро своего «я», невозможность открыто отстаивать свои личные интересы, свойственные китайскому пониманию личности, вполне вероятно, покажутся европейцу чем-то ненормальным и даже противоестественным. Впрочем, столь же ненормальным покажется китайцу присущее западной традиции стремление четко определить границы и содержание своего «я» – стремление, очевидно, произвольное и догматическое. Остается признать, что жизненный путь Конфуция – это даже не столько произрастание, сколько именно разрастание сознания, которое в конце концов приходит к безмятежности и покою всеобъятного Океана мировой жизни. Впрочем, как ни покоен океан в своих глубинах, он всегда обращен к нам нестихающей зыбью поверхностных вод. Так и в житии великого мудреца нам видны лишь пена дней, треволнения повседневности…

Мудрость Конфуция – это смыкание духа и тела в жизни осознанной и сознательно прожитой. Тяжесть бренного тела – лучшее укрытие для невесомого духа. Плоть и кровь жизни, материальная бытность быта веют непроницаемой глубиной сознания. Китайский мудрец находит безмятежную радость в переживании опыта, который невыразим и не требует выражения, и в этом, пожалуй, заключается главное его отличие от европейского философа, толкующего об истинах всем доступных и всем понятных. Но если каждое слово Конфуция воистину символично и указывает на нечто отсутствующее в понятном и видимом – на сокровенное «тело жизни», то справедливо и обратное утверждение: внутренняя, интимная реальность, о которой сообщает (а точнее было бы сказать, именно не сообщает) нам жизнь китайского мудреца, не может не изливаться в чисто внешние образы, в декорум бытия, и всеобъятное «тело жизни» не может не быть выставленным напоказ, предельно обнаженным. Такова подоплека потребности Конфуция преобразить жизнь в узор стилизованных жестов. Здесь нет никакого эстетства и актерства. Напротив, перед нами искреннее свидетельствование о реальности, не нуждающейся в выражении, и лишь потому, что она вся «на виду»; реальности, которая несводима ни к идеям, ни к представлениям, ни к фактам, а только передается «от сердца к сердцу» в громовом безмолвии мимического языка тела.

Постигать сокровенную правду Конфуция как Учителя, то есть того, кто сообщает о вечнопреемственном в потоке жизни (и приобщает к нему), нам предстоит, сопоставляя две очень разные перспективы созерцания: одна из них направляет наш взор от внешнего к внутреннему, от зримого образа к внутренне убедительному переживанию правды вещей, ставит пределы отвлеченному знанию, заставляет пережить ограниченность всего понятого и понятного, а другая, наоборот, выводит сокровенное на поверхность, представляет внутреннее как внешнее, творит «миф о Конфуции», предоставляет простор повествованию и размышлению. Вряд ли можно по-иному отнестись к наследию Учителя Куна, в котором обыденнейшие детали быта дышат эпической торжественностью мифа, а священные предания старины вынесены на суд здравого смысла, и где божественное выворачивается к нам своей человеческой изнанкой.

Правда Конфуция – это самое усилие осознания, которое открывает в человеческом бытии одновременно нечто безусловное, непосредственно данное и вовек недостижимое, угадываемое лишь в символах. Она не дана нам в готовом виде, а постепенно выявляется во взаимных отражениях легенды и жизни. Она есть вечность, зияющая в каждом миге существования. Величественный покой кипарисов на древних могилах. Тонкий аромат хвои в прозрачном воздухе. Бездонная чаша неба, залитая золотым сиянием. Простор цветущей равнины. Голубая даль безмятежного, безбрежного океана.

Конфуций уподоблял сердце мудрого горе. Безыскусное, но веское сравнение. Жизнь Учителя и в самом деле возвышается подобно скале, чья твердость учит дух языку гранитной твердости, чей покой хранит в себе рокот забытых подземных бурь.

Глава перваяЮность Учителя

Наследник старого солдата

В свои неполные семьдесят лет старый воин Шулян Хэ мог быть доволен собой. Оглядываясь в этом почтенном возрасте на свою долгую – необычно долгую для воина – жизнь, он не мог припомнить за собой ни одного малодушного поступка. Нет, он не был трусом. С той давней поры, когда он впервые взял в руки лук и копье, он честно служил своим господам, правителям царства Лу, и вышел из яростных схваток живым и невредимым. Поистине Небо благоволило ему! А впрочем, и то верно, что достойных противников для него пришлось бы поискать. Огромного роста, кряжистый и сильный, как буйвол, он был в бою почти недосягаем для врагов. Во времена, когда люди бились бронзовыми мечами и секирами и еще не имели понятия о военной тактике и регулярном строе, когда война была еще жестокой забавой малочисленного сословия господ и их слуг, на поле брани превыше всего ценились личная отвага и удаль воинов. Шулян Хэ был отчаянный рубака, и за ним числились подвиги, прославившие его в целом царстве. В одном из сражений он с горсткой верных товарищей пробился сквозь гущу врагов и спас от неминуемой смерти несколько знатнейших людей царства. Но с особенным удовольствием Шулян Хэ вспоминал случай, произошедший еще раньше во время осады одной маленькой крепости. Тогда сразу несколько царств решили «наказать» правителя небольшого удела и послали против него многочисленное войско. Но жители пограничного городка в тех владениях оказали карательному отряду отчаянное сопротивление, осада затягивалась. И вот однажды, проснувшись утром, осаждавшие увидели, что ворота крепости распахнуты настежь. Решив, что неприятель сдается, Шулян Хэ и его товарищи первыми ринулись в крепость, чтобы захватить лучшую добычу, но едва вбежали они в ворота, как позади них с грохотом опустилась на землю тяжелая заградительная решетка, и нападавшие оказались запертыми во внутреннем дворике ворот. Казалось, их ждала неминуемая гибель. Тогда Шулян Хэ своими могучими ручищами приподнял решетку и держал ее на весу до тех пор, пока все воины, попавшие в западню, не выскользнули наружу. А ведь ему в то время было под шестьдесят! В награду за подвиг и верную службу правитель назначил его управляющим небольшим местечком, которое называлось Цзоу. Хоть и невелика должность, а все же она обеспечивала ветерану сытую и спокойную старость.

Да, теперь, у края могилы, Шулян Хэ мог сказать себе, что не посрамил своих предков. А они у старого воина были именитые – такие именитые, что, пожалуй, и предкам самого правителя царства не уступили бы. С гордостью объявлял Шулян Хэ каждому новому знакомому, что он человек царских кровей, потомок основателя династии Шан, великого Чэн Тана, о котором люди уже ничего в точности не помнили, но имя его неизменно поминали с благоговейным трепетом.

С незапамятных времен предки Шулян Хэ владели уделом в соседнем с Лу царстве Сун. Первый из них, чье имя сохранила история, жил за пятнадцать поколений до Конфуция. Позднее вожди клана Кун неизменно занимали высокие посты при дворе. Среди них мы встречаем и удачливого полководца, и известного ученого, знатока словесности и музыки, и государева советника, у которого была на редкость красивая жена. Вот эта красавица жена и стала, помимо своей воли, виновницей бед, обрушившихся на род Кунов. Случилось так, что она приглянулась некоему всесильному царедворцу, и тот по доносу добился казни ее мужа, а потом устранил и правителя, вступившегося за честь своего советника. В конце концов Кунам пришлось покинуть родину и перебраться в расположенное по соседству царство Лу. Это случилось при жизни прадеда Шулян Хэ. На новом месте беглецы могли чувствовать себя в безопасности, но надежды на возрождение былого престижа их рода у них, конечно, не было. На их долю оставалось только ратное дело – черная работа знатных людей. Чем они могли утешить себя? Разве что сознанием честно исполненного долга да еще тем, что в злоключениях своих они не были одиноки: в те времена наследников в домах знати было намного больше, чем уделов и должностей при дворе, и обедневшие, захудалые отпрыски знатных семейств повсюду росли в числе.