— Ну вот и все, — только и сказала она, посмотрела на Валдайского. — Мы пойдем к своим…
Он обнял ее за плечи, поцеловал; ничего не изменилось в ее лице, губы были холодными.
Ее и двух бойцов усадили в грузовик, и они отправились в тыл, а Валдайский должен был вернуться к себе в батальон.
После, когда прошли годы и они повстречались после войны, то никогда не вспоминали о той ночи, о ней никто не знал; казалось, эта ночь навсегда погребена в их памяти.
Но в дни, когда шло следствие, Петр Сергеевич все это вспомнил и стал думать: Вера Степановна приехала сюда из Москвы, чтобы он не был одинок в такие страшные для него дни, это было словно бы ее ответом или даже, вернее, долгом за то, что он когда-то сделал для нее на фронте. Но позднее он узнал, что не только это… он был ей безмерно благодарен за то, что она жила у него, оставив Алешу у своей подруги.
Вера Степановна первая принесла ему весть, что дело прекращено за отсутствием состава преступления. Он вернулся с завода в четыре, а она прибежала через полчаса, красная, возбужденная, сияя синими глазами, кинулась ему на шею и повисла, целуя, плача от радости. «Все, все, — бормотала она. — Господи, какое же счастье, какое счастье…» И в ту ночь он сказал ей: «Давай поженимся. Будем растить Алешку». И она уткнулась ему в грудь и заплакала.
Потом он думал: это правильно, что они решили быть вместе, двое уже немолодых, много переживших людей. А кто еще может стать для него женой? Никто более, пожалуй, никто…
Ханов, узнав о его женитьбе, сказал:
— Все правильно. Только с завода я тебя не отпущу. Мы тебя делаем начальником цеха. Это не я придумал, это рабочие просят. Ну, и вообще у тебя здесь перспектива. Будешь наезжать в Москву. Не мальчик.
Так жили они в разных городах несколько лет, до тех пор, пока Валдайского не забрали в главк. Ханов же и рекомендовал его на эту должность. Ему предлагали хорошую, новую квартиру, но Вера сказала: не будем переезжать, она привыкла к старому дому, да ему и самому нравилась эта квартира, хорошо, что Вера в свое время сумела обменять свою и отцовскую двухкомнатную на эту трехкомнатную. Сейчас у каждого есть свой угол: у него, у Веры, у Алеши…
Ханов, Ханов… Петр Сергеевич еще раз оглядел реку, скользнул взглядом по мосту, темному лесу. «Надо ехать к нему, надо говорить открыто». Да, министр предупредил: никаких разглашений. Ну и что? С Хановым он может говорить прямо, потому что знает: тот не будет вилять, хитрить, прятать глаза, он не из тех, кто станет защищаться ложью, хотя бы перед ним, Валдайским. Ханов сам любил говорить: истина открывается бесстрашию, хочешь знать правду — победи свой и чужой страх, истина всегда требует победы над ложью… «Нам надо увидеться, чем скорее, тем лучше», — твердо решил Петр Сергеевич и встал со скамьи.
Глава втораяАлексей Скворцов, сын Валдайского
Он ощутил усталость мгновенно, как только окружавшие его люди пришли в радостное возбуждение. Алексей видел — они кричат, хотя не слышал их слов; его толкали в плечо, пожимали руку, а он тупо смотрел, как вращались валки и величаво плыла меж ними полоса, свертываясь в рулон в конце стана, при свете прожекторов сталь синевато поблескивала. Алексей так устал, что хотелось тут же, прямо у пульта, лечь на пол, но он увидел, как бежит по пролету директор, живот у него, обтянутый свитером, колыхался. Директор чуть не сбил Алексея с ног, обнял, уколол щетиной: его, видимо, подняли с постели, и он не успел побриться, от него пахло мятной зубной пастой.
— Ну, Алексей Петрович, ну, дорогой! Ни тебя, ни твоих ребят не обижу! Орлы! Как есть орлы!
Мясистое лицо директора начало расползаться перед глазами, Алексей успел подумать — сейчас упаду, но, наверное, это поняли и другие: Гоша Белозерский подхватил под руку:
— Плохо, шеф?
У Алексея не было сил даже ответить.
Директор засуетился:
— Давайте в мою машину. Отоспитесь. А в четыре — торжественный пуск, потом пируем.
Во дворе ему сделалось легче. Светало. Алексей, прикрыв глаза, жадно вдохнул свежий воздух. Едва он с ребятами вышел из проходной, как увидел лес: снег лежал кое-где на ветвях темных елей, а за елями — знакомые изломы гор, но на них не было снега: темно-серые отвесные плиты, отполированные ветрами, и там, где они соприкасались с небом, пролегала зубчатая едва приметная линия — отблеск лучей встававшего за плотными облаками солнца. Ему показалось — световая линия издает звук, какой издают высоковольтные провода; эту музыку не каждый умел слушать. Алексей Скворцов умел, в звуках, идущих от гор, улавливал зов пространства и сейчас сразу почувствовал, как жаждет покинуть эти места. Ему вовсе не нужно торжество, пусть празднуют монтажники, заводские ребята, — они тут бились с новым станом целый год и так сумели напортачить, что Алексей со своими чуть не чокнулся, пока не докопались до сути… Конечно, он здесь, в Засолье, все равно чужой; заводские сегодня станут говорить речи, потом за длинным столом в местном ресторане «Лада» поднимут тост за Скворцова и его группу, а через неделю забудут, кому они обязаны. В газетах напишут: стан пустил завод, хотя директор не поскупится, отвалит группе столько, что монтажники заскрипят зубами от зависти, и объединение не поскупится — все ведь понимают, что значит уложиться в срок. А у них стан пошел на две недели раньше, хотя еще три месяца назад все казалось безнадежным. Но разве дело только в этих деньгах? Алексей приехал сюда, выручил, и делать ему здесь больше нечего.
Всю дорогу, пока ехали к гостинице — старому, обветшавшему зданию, где каждому из его группы отвели номер, а для него расщедрились на полулюкс с цветным телевизором, Алексей не мог оторвать глаз от световой полосы, окаймляющей горы.
Когда они выходили из машины, Гоша Белозерский участливо спросил:
— Тебе помочь?
— Не надо, отлежусь.
Алексей принял душ, забрался в постель и усмехнулся. Вот ведь какая странная вещь: ребята его работали почти сутки, не вылезая из цеха, потому что он твердо ощутил — сегодня они все закончат и нельзя останавливаться, он знал — этот яростный рабочий азарт передался всем ребятам, и если нужно было бы работать еще пять-шесть часов, никто бы не ушел со своего места, и у него бы хватило сил, но стоило ему увидеть — дело завершено, как тотчас и силы оставили. Он прикрыл глаза, и сразу в темноте замельтешили странные схемы, обрывы, горящие цветные провода, начал метаться от удушливого запаха гари, хотелось вырваться из этой темноты, но его давило к земле, и он покорился… Алексей проспал часов шесть; когда проснулся, пружинисто вскочил, сразу почувствовал, как напряглись мышцы: подошел к окну, отдернул бархатную штору и снова увидел за поселком горы. Он думал — полоса, окантовывающая их, исчезла, но она существовала, отделяя вершины от тяжелого, непроницаемого неба. И снова он услышал странный звук, идущий от этой полосы, и улыбнулся, может быть впервые за множество последних дней, потому что решил: сегодня же будет в Москве, вот соберется и сразу же двинет в аэропорт…
Ведь здесь он не жил, а весь растворился в работе, знал — только его группа может пустить этот проклятый стан. Алексей вспомнил печальные глаза Белозерского, в которых заледенело отчаяние, когда по прибытии в Засолье пришли они в новый цех и увидели, что там творится: из-за какого-то олуха прорвало трубу в маслоподвале, почти все системы вышли из строя, хорошо еще, что не было взрыва, а он вполне мог бы быть. Воду откачали, за дело принялась аварийная бригада, но стоило включить стан для холостой обкатки, как чуть не начался пожар.
— Они так тут напутали, — сказал Гоша, — что легче новый стан поставить, чем решать этот кроссворд.
Белозерский тут же сцепился с монтажниками и проектировщиками, которые начали поучать, как надо решать эту задачу, он зашелся в истерике, и когда, вальяжно переваливаясь, пришел директор, Гоша и на него накинулся, вопя, чтобы вся эта шатия-братия убиралась к чертовой матери, а то он немедленно улетит в Москву.
— Уймите его, — попросил директор.
Но Алексей знал: надо дать Гоше выкричаться, тогда он успокоиться; тут и не такой придет в отчаяние; теперь ковыряйся во всех системах, тресни, разбейся в лепешку, а через четыре месяца стан должен начать давать холоднокатаный лист, иначе всей группе — грош цена.
— Мы начнем завтра. Сегодня отдых. Все, — сказал Алексей директору, и тот понял, хотя сам был накален, только попросил:
— Но мы с вами, товарищ Скворцов, должны поговорить сегодня.
В гостинице Белозерский устроил еще больший тарарам, он теперь кидался на Алексея, упрекал — тот втравил его в эту проклятую жизнь, и вот мотайся по разным богом забытым местам, имей дело с кретинами, которые ничего не понимают ни в электротехнике, ни в автоматике, ни в прокатных станах, да ему на заводе почет, все с ним «пожалуйста да пожалуйста», а тут… Алексей знал, Гоша прав, у него золотые руки и ясный ум, ему везде цена высокая, а та жизнь, в которую Скворцов втащил этого стройного парня с соломенными волосами, сделала из Белозерского бродягу: он был, как и Алексей, холост, квартира в Москве запущена, на кухне стояли грязные банки, обои выгорели так, что не поймешь, какого они цвета: берлога, а не жилье. Белозерский орал на всю гостиницу, чтобы его немедленно везли на аэродром.
Алексей согласился:
— Ладно. Завтра уедешь.
С директором он встретился в тот же день у себя в номере, говорил с ним спокойно, но твердо:
— Мы приехали и сделаем все, что можем. Но пусть никто моих ребят не трогает. У них повышенное самолюбие, как у всех стоящих мастеров. Это надо понимать.
— Я понял, — ответил директор.
Он действительно понял, однако же другие не понимали, смотрели на них, как на заезжих гастролеров, а на самом деле люди его группы жертвовали многим. Кроме Алексея, еще Гаврилов и Сытин были кандидатами наук, они могли бы получить лаборатории в институте, могли корпеть над какой-нибудь ерундой и жить спокойно, но они выбрали скитальческую жизнь, полную неожиданности и риска, как выбрал ее Гоша Белозерский и другие ребята, у кого особый талант — ощущать любой механизм, как свое детище, в которое ты вдохнул жизнь. Людей в группу собирали долго и тяжело. Каждый стоит как работник иногда целого институтского подразделения… Да, конечно, не все понимают: тот, кто жертвует многим и знает цену своему мастерству, не может смириться с несвободой или зависимостью от других, не способных на самоотречение во имя дела. Ведь большинство живет не так, как они, большинство живет оседло, приноравливаясь к обстоятельствам…