Константин Бальмонт - Биография — страница 2 из 3

ерез жажду безграничного, Безбрежного, через долгие скитания по пустынным равнинам и провалам Тишины, подошло к радостному Свету, к Огню, к победительному Солнцу". На самом деле смена настроений поэта находится в самой тесной связи не только с западноевропейскими литературными течениями, но и с чисто русскими условиями, с общественно-литературной эволюцией последней четверти века. Зародившись в самую безнадежную полосу русской общественности - в эпоху 80-х годов, творчество Б. началось с тоскливых "северных" настроений и черных тонов. Но возбужденность, составляющая основу темперамента поэта, не дала ему застыть в этих тонах, навсегда окрасивших творчество другого выразителя безвременья 80-х годов - Чехова. После переходной стадии бегства от печали земли в светлую область "Безбрежного" - якобы отрешившегося от всего "конечного" поэта своеобразно, но весьма ярко захватывает тот замечательный подъем, который со средины 90-х годов сказался в задоре марксизма и в смелом вызове Максима Горького. Поэзия Б. становится яркой и красочной. Он совершенно перестает ныть, он хочет "разрушать здания, хочет быть как солнце", он воспевает только бурные, жгучие страсти, бросает вызов традициям, условности, старым формам жизни. Период общей угнетенности выразился в двух первых сборниках стихотворений Б. Тут все серо, тоскливо, безнадежно. Жизнь представляется "болотом", которое облегли "туманы, сумерки"; душу давит "бесконечная печаль", привлекают и манят к себе таинственные "духи ночи"; с особой любовью воспевается "царство бледное луны". "Дух больной" поэта, ища себе отклика в природе, останавливается особенно часто на "хмуром северном небе", "скорбных плачущих тучах", "печальных криках" серой чайки. И он даже полюбил свою тоску: "есть красота в постоянстве страдания и в неизменности скорбной мечты"; "гимн соловья" тем хорош, что он похож на рыданье. Поэту "чужда вся земля с борьбою своей", он хотел бы иметь "орлиные крылья", чтоб улететь на них в безграничное царство лазури, чтоб не видеть людей. Жизнь его "утомила", смерть ему кажется "началом жизни"; он ее призывает к себе: "смерть, наклонись надо мной". Специально-"декадентских" замашек у него пока еще мало; они выражаются чисто внешне в стихотворных фокусах, например, в попытке ввести в русское стихосложение аллитерацию ("Вечер. Взморье. Вздохи ветра. Величавый возглас волн. Близко буря. В берег бьется чуждый чарам черный челн. Чуждый чистым чарам счастья" и т. д. Или: "Ландыши, лютики. Ласки любовные. Ласточки лепет. Лобзанье лучей" и т. д.). Рядом с этими декадентскими попытками в молодом поэте еще свежо недавнее увлечение "общественными вопросами", и в сборнике немало "гражданских мотивов". "Хочу я усладить хоть чье-нибудь страданье, хочу я отереть хотя одну слезу",- заявляет он и совсем не по-"декадентски" высказывает убеждение, что "одна есть в мире красота, не красота богов Эллады, и не влюбленная мечта, не гор тяжелые громады, и не моря, не водопады, не взоров женских чистота. Одна есть в мире красота любви, печали, отрешенья, и добровольного мученья за нас распятого Христа". В одном из немногих отзвуков его на явления русской жизни он поет хвалебный гимн Тургеневу за то, что тот "спустился в темные пучины народной жизни, горькой и простой, пленяющей печальной красотой, и подсмотрел цветы средь грязной тины, средь грубости - любви порыв святой". Полюбив некую весьма красивую даму, поэт сам себе шлет такие укоризны: "Забыв весь мир, забыв, что люди-братья томятся где-то там, во тьме, вдали, я заключил в преступные объятья тебя, злой дух, тебя, о перл земли".

Эти отголоски юности исчезают в следующих двух типично-декадентских сборниках: "В безбрежности" и "Тишина" - типичных тем, что тут уже не только угрюмая тоска, но своего рода возведение тоски бессилия в перл создания и апофеоз гордого уединения, роковым образом переходящего в самодовлеющий эгоизм. Тоска принимает здесь сначала форму полной безнадежности. Во всей природе разлита "бесконечная грусть"; в красоте заката поэт видит только "догорающих тучек немую печаль", и то самое радостное и светлое всемирное единство, которое обыкновенно так воодушевляет пантеиста, ему представляется как "недвижимый кошмар мировой". Всеобщий кошмар все задавил ("И плачут, плачут очи, и Солнца больше нет, смешались дни и ночи, слились и тьма, и свет". "Небо и Ветер и море грустью одною полны". "В холоде гибнет и меркнет все, что глубоко и нежно". "Скорбь бытия неизбежна, нет и не будет ей дна". "Бесплодно скитанье в пустыне земной, близнец мой страданье, повсюду со мной" и т. д.). Под влиянием безнадежного пессимизма в поэте назревают настроения, наиболее характерные для "декадентской" поэзии: сначала полная апатия, затем жажда уединения и бегство от мира. Он вполне свыкся с своей тоской: "не хочу из тьмы могильной выходить на свет"; его нимало не страшит Смерть ("Уснуть, навек уснуть. Какое наслаждение. И разве Смерть страшна. Жизнь во сто крат страшней". "Но кто постиг, что вечный мрак - отрада, с тем вступит Смерть в союз любви живой"). Душевная жизнь сводится к тому, что "в сердце пусто, ум бессильный нем"; создается целая теория благодетельного сна и бездействия ("Есть одно блаженство: мертвенный покой"). Надо отказаться от всяких порываний: "Усыпи волненья, ничего не жди"; "В жизни кто оглянется, тот во всем обманется, лучше безрассудными жить мечтами чудными, жизнь проспать свою". Отсюда прямой переход к апофеозу уединенной личности, знающей только себя. Болотные лилии, "для нескромных очей недоступные, для себя они только живут". Но это их не смущает: "проникаясь решимостью твердою жить мечтой и достичь высоты, распускаются с пышностью гордою белых лилий немые цветы". Поэт возлюбил "образ безмолвной пустыни, царицы земной красоты". Увлекает теперь гордого своей отчужденностью поэта картина пустынного северного полюса, потому что там "жизнь и смерть одно", потому что там "тоскует океан бесцельным рокотанием", и "красота кругом бессмертная блистала, и этой красоты не увидал никто". Стремление уйти от мира в конечном результате совершенно изменяет общее настроение поэта. В нем зреет убеждение, что можно уйти "за пределы предельного к безднам светлой Безбрежности", и тогда "мы домчимся в мир чудесный к неизвестной Красоте". "Вдали от земли, беспокойной и мглистой, в пределах бездонной, немой чистоты, я выстроил замок воздушно-лучистый, воздушно-лучистый дворец красоты. Как остров плавучий над бурным волненьем, над вечной тревогой и зыбью воды, я полон в том замке немым упоеньем, немым упоеньем бесстрастной звезды. Со мною беседуют гении света, прозрачные тучки со мной говорят, и звезды родные огнями привета, огнями привета горят и горят. И вижу я горы и вижу пустыни, но что мне до вечной людской суеты, мне ласково светят иные святыни, иные святыни в дворце Красоты". "В Безбрежности" и "Тишина", независимо от их крупных художественных достоинств,- самые симпатичные из сборников Б. В них еще нет того невыносимого ломанья и самообожания, которые отталкивают читателя в дальнейших сборниках Б. и, несомненно, ослабляют их художественное значение. Правда, и здесь он сообщил читателям, что "сладко-чувственным обманом я взоры русских женщин зажигал", и даже пугает мирных обывателей такими признаниями: "Промчались дни желанья светлой славы, желанья быть среди полубогов. Я полюбил жестокие забавы, полеты акробатов, бой быков, зверинцы, где свиваются удавы, и девственность, вводимую в альков - на путь неописуемых видений, блаженно-извращенных наслаждений". Но, в общем, и откровенное признанье своей бессильной апатии, и естественное желание уйти в светлую область мечты, несомненно искренни, и в связи с красотою формы, с чарующей легкостью стиха настраивают читателя в унисон что, конечно, есть главная задача всякого истинно-художественного произведения.

В дальнейших сборниках - "Горящие Здания", "Будем как Солнце", "Только Любовь", "Литургия красоты" - все кричит, начиная с внешнего вида, с обложек, то ярко-цветных, с голыми безобразными телами и другими загадочно-декадентскими рисунками, то, напротив, мрачно-траурных. Еще более крикливо и вычурно содержание. Предупреждая работу критики, поэт сам крайне искусственно обобщает свои стихотворения, группируя их в отделы по 10 - 15 пьес с такими заглавиями: "Крик часового", "Отсветы зарева", "Ангелы опальные", "Возле дыма и огня", "Прогалины", "Четверогласие стихий", "Змеиный глас", "Пляска мертвецов", "Художник-дьявол", "Мгновенья слиянья", "Мировое кольцо" и т. д. Здесь все пригнано к тому, что французы называют epater le bourgeois. Перед ошарашенным читателем дефилирует целая коллекция ведьм, дьяволов-инкубов и дьяволов-суккубов, вампиров, вылезших из гробов мертвецов, чудовищных жаб, химер и т. д. Со всей этой почтенной компанией поэт находится в самом тесном общении; поверить ему, так он сам - настоящее чудовище. Он не только "полюбил свое беспутство", он не только весь состоит из "тигровых страстей", "змеиных чувств и дум" - он прямой поклонник дьявола: "Если где-нибудь, за миром, кто-то мудрый миром правит, отчего ж мой дух, вампиром, Сатану поет и славит". Вкусы и симпатии поклонника дьявола - самые сатанинские. Он полюбил альбатроса, этого "морского и воздушного разбойника", за "бесстыдство пиратских порывов", он прославляет скорпиона, он чувствует душевное сродство с "сжегшим Рим" Нероном; ему правда, с примесью своеобразной гуманности - "дорого" всякое уродство, в том числе "чума, проказа, тьма, убийство и беды, Гоморра и Содом"; он любит красный цвет, потому что это цвет крови, он не только гордится тем, что его предок был "честным палачом", он сам мечтает был палачом: "Мой разум чувствует, что мне, при виде крови, весь мир откроется, и все в нем будет внове, смеются люди мне, пронзенные мечом - ты слышишь, предок мой. Я буду палачом". Эти "страсти и ужасти" получают общую формулировку в восклицаниях "уставшего от нежных слов" поэта: "Я хочу горящих зданий, я хочу кричащих бурь"; "я хочу кинжальных слов, и предсмертных восклицаний". В сфере обуревающих его "тигровых страстей" поэт не только стихийно не знает удерж