Контрудар — страница 2 из 22

17

Полки 42-й, или, как ее звали все до единого красноармейцы, Шахтерской дивизии покинули Новый Оскол и, оказывая упорное сопротивление конным и пешим белоказакам Деникина, шаг за шагом отступали на север.

Не только 42-я, но и другие восемь стрелковых дивизий группы Селивачева, сумевшей отчаянным рывком продвинуться от Валуек к Купянску, перед угрозой окружения вынуждены были, отдавая врагу довольно обширную территорию, начать движение вспять. Деникин резал клин Селивачева с Дона на Новый Оскол дивизиями донского казачества, а из Харькова через Волчанск на Новый Оскол — офицерскими полками Кутепова. Валуйская операция советских войск вынудила их приостановить наступление на Курск.

Как и летом, вновь отступали дивизии 13-й советской армии. Но если раньше малейший натиск врага, и особенно его конницы, вызывал беспорядочное бегство, то сейчас полки, усиленные партийным и рабочим пополнением, руководимые командирами-специалистами и боевыми комиссарами, ценою большой крови отстаивая каждую пядь земли, отходили на следующий рубеж лишь по приказу высшего командования.

Колонны, днем отражавшие наскоки белогвардейцев, для отхода пользовались ночной темнотой. Стараясь оторваться от противника, советские войска двигались всю ночь. Конница Шкуро шла параллельными путями, пытаясь выиграть фланги.

Под утро дивизион Ромашки, следовавший в арьергарде пехотных колонн, устроил привал. Над холмами, занятыми заставами и секретами, плыли на север тяжелые лохматые тучи и как бы указывали путь избежавшим окружения советским дивизиям.

Со злым лаем встречали собаки незнакомых людей. Хозяева сердито хлопали калитками перед самым носом красноармейцев.

Одно дело — встречать победителей, другое — провожать побежденных.

Эскадроны, не успев отдохнуть и как следует покормить лошадей, двигались дальше.

Неодолимый и вместе с тем тревожный сон сковывал всадников. Колонна часто переходила на рысь. Внезапно, словно обливаемые холодной водой, вздрагивали кавалеристы. С опаской переводили взгляд на дальние леса и перелески, откуда каждую минуту с воем «алла» могли хлынуть обнаглевшие горцы генерала Шкуро.

— Не спать, не спать, товарищи. Коням спины натрете. — Ромашка, остановившись на пригорке, пропускал дивизион.

За день отмахивали по шестьдесят и более верст с боями и без привалов. Бойцам сообщили, что колонна пройдет через старые места.

Фрол Кашкин заворчал:

— Напрасно страдали наши солдатские ноженьки, обратно тебе тот же самый Казачок.

— Ты же на коне сидишь, голова, — возмущался Твердохлеб.

— Сгреб Яша кашу, да каша не наша, — поддержал своего дружка Чмель. — Напрасно гнали нас на тот Новый Оскол. Пошли за казаком в приглашение, вот он и пожаловал.

На краю деревни, у обмытой дождями клуни, нестарый хлебороб спокойными взмахами топора ладил соху.

— Эх, у нашей матушки сошки да золотые рожки, — вздохнул Селиверст.

Сокрушался вслух и Слива:

— Наш брат все по чужой сторонке шатается, в свою и носа не ткни. Мигом за холку — да на телеграфный столб.

— На то и война, хлопцы. Сегодня пятимся рачки, а завтра, гляди, и сами наступим, — стараясь подбодрить красноармейца, сказал Твердохлеб.

— Почему же сразу не задавили, как была в зарождении корня всякая контра? — продолжал Чмель. — Вишь, землицы господской малость подсыпали, а покопаться в ней — жди теперь пятницы после светлого дня.

Алексей подталкивал уставшего иноходца то одним, то другим каблуком. Его, полученные еще в Киеве, немецкие эрзац-сапоги совсем развалились. Одна отставшая подошва давно была притянута к головке обрывком телефонного провода.

Усталость, напряженность предыдущих дней, бессонные ночи давали себя знать.

Булат чувствовал себя неловко за отступление. Ему казалось, что он несет неизмеримую ответственность перед замученными людьми, на долю которых выпал этот неслыханно тяжелый поход. Августовское наступление группы Селивачева, в котором принял участие и дивизион Ромашки, сорвало планы Деникина, однако не достигло своей основной цели. Отбить у белых Харьков не удалось. Переживания, вызванные отходом, потрясли Алексея, хотя усталость и притупляла их остроту.

— Товарищ Чмель, вы давно в армии? — спросил он.

— Што? Ноне только встрелись — мое почтеньице вам. Пожалуй, давнее тебя, товарищ политком, — с шашнадцатого. О!

— Я про Красную Армию спрашиваю.

— Под светлое воскресенье взят. Мы нобилизованные. Сто разов про это самое говорено…

— Так оно и получается, — глубоко вздохнул Алексей, — одни бьются, другие смотрят, что из этого выйдет, а третий не идет, пока не мобилизуют. Все сразу не навалились, вот контре и удается набрать сил, передохнуть…

— Дело каже наш политком, — хлопнул коня по шее Твердохлеб.

А политком продолжал:

— И не напрасно нас бросали под Новый Оскол. Кабы там, под Новым Осколом и Валуйками, мы не вцепились в поясницу Деникину, его клыки грызли бы уже Курск, а может, и Орел…

— И это верно! — согласился Слива.

— А ты, мудрая головешка, — обратился к нему Чмель, — сколь служишь?

— Я со старой армии с небольшой только пересадкой. Пошел по добровольной решимости.

— А чаво тебя понесло?

— Знаешь, борода, не в том вопрос, что да почему. Борода, вижу, у тебя позиционная, а не знаешь, что от корма кони не рыщут, а от добра добра не ищут…

— Ничего, хлопцы, земля наша, советская наша земля, просторная — есть куды заманить кадета. А там еще трохи отступим, и вся Россия повалит на помощь, — утешал бойцов Твердохлеб. — Главное, шоб духом-то вперед, шоб дух вперед двигал…

И Булат, и Твердохлеб, и десятки других партийцев, разделяя с бойцами тяжести похода, старались поддерживать в них веру в грядущий успех.

Алексей вспомнил Марусю Коваль, оставившую в эти тяжелые дни политотдел. С винтовкой за плечом, в походных сапогах, она вместе с красноармейцами шагала по тяжелым дорогам отступления, чтобы поддерживать боевой дух поредевших, но не разбитых полков.


Недалеко от Волоконовки, на опушке сосновой рощицы, вдоль которой вилась дорога отступавших частей, Боровой, за ночь пропустивший мимо себя все три полка 1-й бригады, с красными от бессонницы глазами, встретил дивизион Ромашки.

Не полагаясь на донесения и на скупые сообщения политсводок, Боровой во время отхода, устанавливая живой контакт с людьми, не только проверял настроение красноармейцев, но своей твердой рукой политического руководителя дивизии направлял малодушных, поддерживал решительных, устранял неспособных начальников.

Коммунисты из отступавших полков, собранные на опушке рощицы, выслушав краткую речь комиссара дивизии, с новыми силами и с крепкой верой в победу возвращались в свои части. В те решающие дни, как без снарядов и патронов, как без пайка хлеба, немыслима была победа над врагом и без горячего слова большевика.

Выслушав доклад Алексея о настроениях людей, Боровой, привстав в стременах, обратился к окружившим его всадникам.

— Товарищи, — начал он, — белогвардейцы пытаются навязать нам сражение. Мы им дадим это сражение, но тогда, когда мы будем к этому готовы. Ждать осталось недолго. Кажется, вы, товарищ Булат, мне говорили о красноармейце Чмеле. Он думал: «Амба Красной Армии». А мы говорим: нет той силы на свете, которая могла бы сокрушить нашу Красную, народную Армию. Об этом нам постоянно напоминает товарищ Ленин. Мы сейчас научились многому, хотя наука обошлась нам и недешево. Нас научили и восстание на Дону, которое началось в станице Вешенской, и измена атамана Григорьева, и предательство батьки Махно, и разгильдяйство всяких каракут, и спецеедство, и пренебрежение политической работой среди масс, и недооценка противника, и в основном его ударной силы — конницы. Деникин на Северном Кавказе, на Дону получил новые контингенты, конские табуны, на Украине — уголь, руду, луганский паровозный и патронный заводы. А хлеб, скот, сахар? И все же как только мы перестроились, нам удалось вклиниться на сто пятьдесят километров в главную группировку деникинцев. И смотрите, вместо того чтобы брать Курск, генералу Май-Маевскому пришлось отбивать удары Селивачева.

Боровой оглядел всех собравшихся, словно призывая их увидеть то, что видел он.

— Астрахань, — там возглавляет оборону наш большевик Киров, — им тоже не удалось взять. А без этого Кавказской армии Врангеля никак не соединиться с уральскими силами Колчака.

Валуйская операция хотя и не достигла всего намеченного, но показала и Деникину и его заграничным опекунам, что нас не так-то легко победить. Пусть белогвардейцы еще раз потеснили нас, но всем известно, что выиграть сражение еще не значит выиграть войну. Эту войну выиграем мы. Товарищи, я знаю, что гораздо легче посылать войска вперед, чем вести их назад. Но в том и состоит сила большевиков, что, отступая, они уже думают о наступлении. А наше наступление не за горами…

Выслушав речь Борового, коммунисты, бросились галопом догонять свои эскадроны. Алексей, оставшись с Боровым, вместе с ним присоединился к тыльной походной заставе.

Наклонившись к Алексею, Боровой полушепотом сказал:

— А теперь, Леша, скажу тебе по большому секрету. Как комиссар дивизиона, ты должен многое знать, а потом, когда дадим сигнал, сообщишь это своим людям. Группировка белых, от которой мы так отступаем, не так уже сильна. Нам не так и трудно ее задержать. Но дело в том, что Деникин двинул на нас крупную конную силу Мамонтова. Он захватил Тамбов и угрожает тылам всей нашей армии.

— И мы будем окружены? — всполошился Булат.

— Спокойствие, Леша! Партия бросила лозунг: «Пролетарий, на коня!» Кавалерийский клин Деникина будем вышибать своими конными клиньями. Один из них куется в тылу нашей, Тринадцатой, и Восьмой армий. Во главе его станут Ворошилов и Буденный. Другой клин создается у Орла, и возглавляет его наш земляк — черниговец Примаков. А пока наша задача не допускать паники и отводить дивизию в полном порядке с рубежа на рубеж…

Тучи, угрожая дождем, словно гонимые злой силой, по-прежнему безостановочно неслись на север.

Прячась в гуще кустов, двигались на холмах боевые дозоры. Охраняемый ими, шел, растянувшись на целую версту, 2-й дивизион.

18

42-я дивизия все еще отступала.

Днем завязывались мелкие бои с наседавшим противником. К вечеру каждого дня чувствовалось приближение многочисленной белой конницы, стремившейся, как обычно, обойти самые уязвимые места — фланги. Полки, почти не отдыхая, сворачивались в колонны и уходили все дальше в глубь страны, оставляя врагу без значительного сопротивления большую территорию. Не многие знали истинную причину этого не совсем понятного маневра.

Бесконечные отходы, угнетающе действуя на слабовольных людей, не могли не сказаться на боеспособности части. Ожили притихшие было в дни успехов нытики, заколебались малодушные. Начал редеть строй эскадронов — не только от боевых потерь, ранений или болезней. Отставали, проходя через родные места, мобилизованные куряне. Зарывались в лесах одиночные партизаны, стремясь любым путем вернуться на Украину. Трусы, шкурники, предатели, нашептывая о непобедимости врага, покидали ряды борющихся.

По ночам удирали подводчики, увозя провиантские запасы. А когда было уже очень тяжело, когда враг наседал на пятки, ночью на переправах, желая облегчить лошадей, иные спускали в воду ценившиеся на вес золота тяжелые цинки с патронами.

Арьергард на узких улицах Казачка стал на короткий привал. Одолеваемые сном бойцы, спешившись, ложились прямо на мокрую землю. Кони в поисках корма, волоча за собой спящих кавалеристов, грызли пересохшие колья плетней, щипали придорожный бурьян.

В таком положении, когда противник не дает передохнуть, что может быть дороже сна!

Оберегая отдых и безопасность людей, Булат с политработниками проверял посты и сторожевые заставы. За высотами, прямо на юге, затрещал пулемет. Твердохлеб остановил коня.

— Лезет и лезет чертов кадет, — зло выругался он.

Подняв воротники обтрепанных шинелей, в помятых, грязных фуражках бродили кавалеристы по улицам села. Доставали из переметных сум мятый, бесформенный хлеб, чтобы до команды о выступлении наспех перекусить.

В том же Казачке, который гражданская война отметила маршрутами походных колонн, стоянками штабов, муравейниками громоздких обозов, кровавыми схватками, на одной из улиц, занятой штабом дивизии, остановилась тачанка, груженная чемоданами и прочим походным добром.

— Я не пойму Аркадия! — капризно зашептала Грета Ивановна, обращаясь к своему собеседнику на французском языке.

— Вошел в роль, — ответил Ракита-Ракитянский. — Шутка сказать, мозг стрелковой дивизии. Учтите, это не царское соединение в четыре полка. Они создали, э, дивизии девятиполкового состава с дюжиной артиллерийских батарей. Это корпус. Немецкий, э, шаблон!

— В главной ставке, в Серпухове, засели немецкие генералы, они и крутят как хотят, — авторитетно заявила Парусова.

— Чепуха. Не верьте. Это агитация. Есть русские хуже немцев. Клембовский, Зайончковский, Каменев, Лебедев, Станкевич. Цвет царского генералитета. Не мы, мобилизованная силой мошкара. Это башковитая элита, сама, без принуждения сложившая свои шпаги к стопам, э, Ленина… Счастье большевиков, что деникинской кавалерией, э, командуют солдафоны — Шкуро, Мамонтов, Улагай, Юзефович. Такие блестящие кавалеристы, как Цуриков, Клюев, Баторский, братья Гатовские, хоть и не возглавляют большевистскую кавалерию, но являются, э, ее добросовестными советчиками. Боги! На них молилась офицерская молодежь, — продолжал Ракитянский.

— Но Аркадий, как же мой Аркадий? Человек, которому я, как вы знаете, отдала свое сердце еще при жизни покойного фон Штольца!

— У Аркадия Николаевича заиграла, э, военная кровь.

— Как же с этим случаем? С конницей что вышло? Оконфузился мой муженек. Какой-то Боровой оказался дальновиднее его?

— Па-слушайте… Опыт, э, злополучной окопной войны внушил нам, природным кавалеристам, что нет уж ни «царицы», ни «красы», а есть лишь обуза полей. А генерал Деникин вновь возродил конницу. Аркадий Николаевич солдат, не генштабист — вот и вышел конфуз. Белый лагерь учел обстановку и сделал нужные выводы. Сейчас подумали о кавалерии и большевики. Слыхали о новом боевом кличе — «Пролетарий, на коня!»? При всем моем отношении к этим охлократам я верю: они своего добьются. Они умнее наших. Во сто крат умнее! Десятки партий боролись за душу народа, а обуздать чернь удалось только им. И не только обуздать, но и повести за собой. У них есть, э, магические слова, не то что у нас. Помните, чем мы хотели привязать к себе солдата? Так называемой архинудной словесностью. «Кто унутренний враг? — спрашивал унтер-офицер и сам же отвечал: — Евреи, поляки, студенты, сицилисты». Обработку солдатской души мы отдали на откуп тем же нижним чинам. Настоящим хозяином эскадрона был вахмистр. Мы, офицеры, знали по отношению к серой кобылке лишь одно — в морду за непослушание и на чай как поощрение. В то время когда мы пьянствовали и дебоширили, большевики, как злостный микроб, проникали в толщу армии и завладели сердцем солдат. После всего этого, хотя я и не любил латыни, как не вспомнить поговорку «Vae victis» — горе побежденным!

— Только об одном я вас прошу, Глеб Андреевич, не считайте себя побежденным. Рановато. Как видите, из Валуйской операции красных получился пшик. Им хотелось заполучить Харьков, а отступают они к Касторной. Известно ли вам, Глеб Андреевич, что генерал Мамонтов с десятитысячным казачьим корпусом находится в тылу красных, освободил Тамбов, подходит к Козлову, а оттуда прямая дорога на Москву, — захлебываясь от радости, твердила свое Грета Ивановна.

— Ну? — поразился бывший гусар.

— А вы что думали? Так что повторяю — рано еще считать себя побежденными. Главное, чтоб в нужный момент мы были на месте. Слыхать, коммунисты рвут партбилеты. Может, и этот, циммерманское их благомефодие, Дындик, свой порвет?

— Ну, знаете, Грета Ивановна. Благодарю. Словно поднесли мне бокал настоящего абрау-дюрсо.

— Кстати. Могу вам сообщить еще одну приятную новость. Просочились к нам сведения о вашей божественной сестренке. Знаете, что с ней? Воюет на той стороне. И еще где! В «волчьей» сотне «дикой» дивизии. Увлеклась командиром сотни, дагестанским ханом есаулом Ибрагим-беком Арслановым, и пошла за ним. Говорят, писаный красавец этот азиат, любимец генерала Шкуро. Так что Натали, верно, станет ханшей.

Последнее сообщение, видно, не очень-то обрадовало командира штабного эскадрона. Заметив его нахмуренное лицо, Парусова спросила:

— А что слышно о вашей Норе?

— Что слышно? — замялся Ракитянский. — Живет в имении с маман. Землю, понятно, у них отобрали. Оставили лишь несколько десятин с усадьбой. Учли мою службу в Красной Армии.

Бывший штаб-ротмистр не любил, когда кто-либо при нем вспоминал его шальную сестру Элеонору. Из-за нее он чуть не попал на каторгу. Незадолго до войны, в 1914 году же, в семнадцать лет, явившись в гости к Глебу, она увлеклась пехотным юнкером, сыном эконома графа Бобринского. Не имея возможности встречаться в Василькове, где стоял полк брата, она, повинуясь возлюбленному, поехала с ним в Фастов. Там, в дешевеньком номере третьеклассной гостиницы, корнет и застал влюбленную пару. Взбешенный Ракита-Ракитянский застрелил соблазнителя, а сестру оттаскал за косы и первым же поездом отправил домой, в родовое поместье на Орловщине. Бравому гусару удалось избежать суда, так как военная знать, возмущенная наглостью какого-то безвестного юнкеришки, безземельного дворянчика, взяла корнета под защиту. А тут разразилась война, и начальство, замяв скандальное дело, спровадило корнета на фронт.

«Ну и сестрицы, — думал Ракита-Ракитянский, — Нора с пехоташкой, а Натали с азиатом».

— Скажите, дорогой Глебушка, — Грета Ивановна игриво сощурила глаза, — это верно: говорят, что вы и здесь обзавелись какой-то кралей.

— Красавица не из писаных, но ничего. Этакая, э, свеженькая пейзанка. Солдатка.

— И вы не страшитесь?

— Наоборот. Я это даже афиширую как могу. Рассказываю о своих нынешних и прошлых победах… Я хвалюсь не только этим, но еще рассказываю наисоленейшие анекдоты. Пусть меня считают бабником, похабником, но не политиком. У коня есть копыта, у коровы — рога, у несчастного ежа — иглы, а что есть у нас для защиты? Один туман пустословия!

Ракита-Ракитянский хорошо знал, что самой лучшей защитой для тех, кто пришел в Красную Армию из царских полков, была честная служба. Но об этом в своей беседе с Парусовой он, естественно, умолчал. Позволить себе что-либо такое, что шло против требований службы, в таком маленьком боевом организме, как эскадрон, он не мог, да еще при таком дотошном комиссаре, каким был Дындик. Поэтому он, мечтая о лучшей поре, выполнял все, что требовала служба, но делал это без души, как автомат. Оглянувшись вокруг, Ракита-Ракитянский поцеловал протянутую ему руку. Тачанка, тронувшись с места, зачавкала по липкой грязи.

…У дома, где помещался штаб дивизии, брошенные во время поспешного отступления, валялись мотки телефонных проводов. Опустела школа. Учителя, зная, что несут с собой белогвардейцы, ушли вместе с советскими частями на север.

Догоняя пехоту, двигался по улице длинный обоз.

— Погоняй, черт, калека! — торопил ездового санитарной двуколки нервный седок.

Алексей, пропускавший у школы колонну обоза, узнал Медуна, хотя лицо бывшего брадобрея обросло густой бородой.

— Куда? — спросил Булат земляка.

— В лазарет. Грыжа разыгралась.

Недалеко от школы в ожидании приказа спешился 2-й дивизион.

— Кабы сейчас на сеновал, — тянул лениво Чмель, — да домотканую дерюжку на голову. Больше ничего и не хо…

— Ишь о чем размечтался, брат. Может, еще бабу под бок?

— Куда ему до баб, хватило бы силы на коне усидеть.

— Замаялся народ, ни сна, никакого тебе полного питания.

— От здешнего корма даже тараканы замерли в своих щелях.

Подошел Твердохлеб, снял фуражку, тряхнул головой:

— Горе, товарищи-хлопцы, горе! Беда!

— Что случилось?

— Казаки?

— Хуже, — арсеналец печально опустил голову.

— Разбили наших?

— И не то, товарищи.

— Восстания какая-нибудь?

— Да ну вас с восстанием!

— Отрезали?

— Еще хуже!

— Так говори же! Зачем народ мучаешь?

— Шо скажете — венгерскую революцию задушили… — вяло, как обломанная ветвь, упала рука Твердо-хлеба.

— Откудова такая весть?

— Может, это провокация буржуазии? — спросил Слива.

— Нет, — Твердохлеб показал листовку подива. — Достал у пехоты.

— Тут гонют, там бьют, туго нашему брату! — заныл Чмель.

— И што за положение судьбы нашей есть и каков же в дальнейшем путь этой жизни?! — загоревал Фрол Кашкин.

За селом, на заставах сердито хлопали выстрелы. Наползал сырой, мутный рассвет.

Алексей не находил достаточно сильных слов, которые могли бы унять боль, вызванную известиями о падении братской республики. А что-то нужно было сказать, нужно было найти то слово, которое подняло бы упавший дух красноармейцев.

— Товарищ Булат!

Алексей обернулся. Рядом с ним стоял крестьянин лет тридцати, в коротких штанах, в ситцевой рубахе. На спине, словно плащ, висело дырявое полосатое рядно.

— Я Епифан, если упомните, товарищ Булат. Нонешним летом был такой случай: от паука-мельника вы меня выгораживали. Да вон ваши товарищи Чмель с Кашкиным, мои знакомцы, фатеровали у меня.

— Здоров, товарищ Епифан, здоров, как живешь? — Алексей с силой потряс руку крестьянина.

— Живем здорово, в Казачке дела хороши, очень даже хороши, да вот жить никак невозможно, — кивнул он на дом помещика. — Хочу проситься до вас. Да я не один. Тут у меня дружков несколько, и они согласные вступить в красное войско.

— Вот и подмога, — радовался Твердохлеб. — На замену мадьярам.

— Одни уходят, другие приходят. Так питается костер гражданской войны, — философски заметил Иткинс.

— Какие такие мадьяры? — удивился Епифан, подзывая рукой молоденьких односельчан, стоявших поодаль с походными торбами за плечом.

— Это такой смелый, как и мы, народ, который поднялся с оружием против своих буржуев, — ответил Слива. — Как тебя по отцу?

— Кузьмич. Епифан Кузьмич…

— Епифан Кузьмич, айда в наш взвод, — позвал новичка Слива. — И ты и вся команда. В обиде не будете.

— Брось, мадьяр, пойдем к нам, — приглашал новичка Кашкин. — У нас и лошадки для вас сыщутся…

— Наш Епифан Кузьмич, как генерал Скобелев, в плаще, — шутили бойцы, теребя худое рядно, накинутое на плечи новичка.

Дивизион выступал. Выстрелы приближались, уже трещали близко, где-то на южных подступах к селу.

На балконе, насупившись, стоял старик мельник.

В рядах, налегая босыми ступнями на стремена, качались в седлах добровольцы из села Казачка.

19

Парный боковой дозор, высланный тыльной заставой, следовал молча глухим проселком. Старший дозора Селиверст Чмель, зажав в левой руке поводья, а в правой снятый с плеча драгунский карабин, не спускал глаз с дальних бугров, на которых еще недавно гремели выстрелы арьергарда. На них уже маячили силуэты шкуровцев.

Спускаясь в широкую лощину, проселок привел красноармейцев к одинокому хутору. Сначала показались широкие кроны густых лип, а потом, словно взятая морозом, белая под оцинкованным железом крыша избушки. За ней виднелись ярко окрашенные ульи пасеки.

— Не иначе, товарищ Чмель, кого-то на мед потянуло! — воскликнул младший дозорный, заметив привязанного к ограде коня. — Посмотрим, нашего или беляка? А может, то обратно Васька Пузырь к пчелкам сунулся?

— Ты што, очумел! — отозвался Чмель. — Это же Гнедко Индюка.

— Вот как, а я не познал Гнедка. И занесло же сюда Ракиту! Не вздумал ли он переметнуться до кадюков?

— Чудило! Тут же его зазноба. Ешо когда стояли в Казачке, он частенько сюды нырял. Баба что надо, медовая. Заехал, видать, проститься. Когда еще встренутся!

— Слыхать, он, Ракита, падок до солдаток.

— Знаешь, парень, Ракита Ракитою, а и солдаткам зараз без мужика невтерпеж. Одно дело, когда баба дожидается, а пасечника, слыхать, убило на германском фронте во время брусиловского прорыва.

— Давай, Селиверст, поторопимся, — стал подгонять своего коня младший дозорный. — Может, и нам перепадет.

— Чаво, парень, медовой солдатки?

— Да нет, товарищ Чмель, — хотя бы того меду. Везет Индюку. Раньше ему жилось сладко и сейчас обратно же. Пооставляет он по всему фронту наследничков…

— Дурная твоя голова. Какие ешо могут быть наследнички? Знаешь поговорку: «По битой дороге трава не растет»? А ему што — поцеловал солдат куму да губы в суму.

Чмель, приближаясь к пасеке, распустил кожаную завязку передней саквы. Порывшись в ней, достал пару старых резиновых подошв, заткнул их за пояс. Решив на сей раз расквитаться с давним своим обидчиком, он поручил товарищу наблюдение за подступами к хутору. Прежде всего, считал Чмель, теперь Ракита-Ракитянский ему не командир. Если даже придется отвечать, то это как-никак учтут. Второе — дело обойдется без свидетелей. И к тому же это почти территория врага. Пусть Ракита потом доказывает. Ну, а если этот Индюк начнет артачиться, можно и припугнуть его: «Не зря ты, военспец, отстал, хотишь переметнуться к белым». Разве мало ихнего брата ушло к Деникину?

А молодой дозорный, соскучившийся в походах по ласковым женским рукам, раззадоренный Чмелем, все поторапливал коня. Стремясь поскорее увидеть солдатку, заерзал в седле и, сам того не ожидая, нажал на спусковой крючок. Отзываясь глухим эхом в густом кустарнике лощины, прогремел выстрел. Сорвался с привязи гнедой Ракиты-Ракитянского и, ударив копытами, бросился в кусты.

Чмель, подняв коня в галоп, в несколько прыжков очутился у невысоких ворот усадьбы. Кинув поводья на переднюю луку седла, с винтовкой в руках соскочил наземь. В это время, грохнув дверью избы, появился на дворе, цепляя на ходу пояс со снаряжением, Ракита-Ракитянский. Оглядываясь по сторонам, он кинулся к выходу. Чмель, облокотившись на низенькую калитку, поджидал обидчика. И вдруг огромный волкодав, высоко подскочив, оборвал цепь и с громким лаем начал догонять эскадронного. Ракита-Ракитянский, повернувшись кругом, остановился. Он успел обнажить клинок лишь наполовину, когда волкодав, зло ощерив клыки, был уже в двух шагах от него. Бывший гусар, целясь под нижнюю челюсть собаки, двинул ногой. Второпях не рассчитав удара, промахнулся. Не устояв на скользкой земле, повалился навзничь. Волкодав одним прыжком очутился на груди упавшего и, зло зарычав, нацелился на его горло.

Чмель, не ожидавший такого оборота, все же не растерялся. Положив винтовку на гребень калитки, крикнул что было сил, не обращая внимания на простоволосую, без кофты хозяйку хутора, выбежавшую с кочергой на двор:

— Не рухайся, скадронный!

Раздался выстрел. Волкодав, жалобно взвизгнув, повалился наземь.

Не раз в прошлые посещения бывший гусар, всячески задабривая пса, пытался завязать с ним дружбу. И все зря. Подсовывал ему краюхи ароматного, свежеиспеченного пасечницей хлеба, куски жирной баранины. И ни в какую. Однажды будто примирившийся с Ракитой волкодав, вырвав из его рук куриную лапку, ринулся на ненавистного ему кавалериста. Тот едва успел уклониться от острых клыков. Выскочившая во двор солдатка, лукаво усмехаясь, пояснила неудачливому укротителю: «Кабы вы были бабы. А то мужики. Мужиков, какие сюды завертают, мой кобель никак не терпит…»

Селиверст раскрыл калитку, вошел во двор. Ракита-Ракитянский с бледным лицом разбитым шагом плелся ему навстречу. Протянул руку.

— Спасибо!

— Не за што, командир, — ответил бородач и посмотрел на черные от грязи ладони эскадронного.

— Прости, браток, не заметил… Я весь измарался.

Чмель, вытащив из-за пояса старые подошвы, звучно шлепнул ими по левой руке и затем спрятал их за голенище.

— Па-а-аслушай! Это что у тебя, э, голубчик? — спросил, кусая губы, Ракита-Ракитянский.

— Подошва́. Обнаковенная подошва́, товарищ командир.

Поморщившись, Ракитянский бросился на поиски своего коня.

Молодой дозорный, заметив солдатку, следившую за тем, как ее любезный гоняется за Гнедком, обратился к ней, не спуская горящего взгляда с ее пышной груди, туго стянутой цветастым лифом:

— Ты бы, молодуха, хотя бы медком нас попотчевала.

— Что значит «хоть»?

— «Хоть» значит, что другого, соображаю, нашему брату, простому бойцу, не перепадет.

— Не дам меду! — зло ответила солдатка.

— Не дашь, — усмехнулся безусый всадник, — белая казачня заберет. Они с тобой панькаться не станут. Они и кое-чего иного потребуют. Это не наш брат тихоня…

— Сказала не дам — и не дам, проваливайте отсюдова. Они мне такого кобеля порешили, а им ешо меду подноси.

— Я сам достану, — начал дразнить хуторянку кавалерист.

— А ну-тка, попробуй. И вовсе недавно, на той неделе, такого доставалу расстреляли всего лишь за один котелок меду. Возьму и скажу командиру.

— Эй ты, халява! Командир — это который сидит на коне, а твой шатун под собакой и то едва-едва улежал.

— Поехали, товарищ! — скомандовал Чмель младшему дозорному и пробормотал себе под нос: — М-да, лежачего не бьют.

Кони, послушные всадникам, зачавкали по липкой грязи глухого проселка.

20

Штаб 42-й дивизии, переходя из одного населенного пункта в другой, сменив несколько кратковременных стоянок, в конце августа расположился в крестьянских домах южной окраины Старого Оскола.

Нельзя сказать, чтоб отход боевых частей дивизии совершался под сильным натиском белых. Однако деникинцы, не встречая обычного отпора, лезли днем и ночью, стараясь сразу же занять оставленную территорию.

В штаб с пачкой бумаг в руках вошла Мария Коваль и направилась к столу, за которым сидел над изучением очередной сводки комиссар дивизии.

Услышав четкие шаги начальника политотдела, Боровой поднял голову. Его обветренное лицо, с запавшими от усталости глазами и давно не бритой бородой, говорило о многом.

— Что нового? Каковы настроения? — спросил он. — Садись, Мария, рассказывай.

— Я считаю положение очень серьезное, товарищ Михаил, — пододвинув к комиссару пачку политдонесений, начала свой доклад Коваль. — Сам знаешь, как рвались вперед красноармейцы под Новым Осколом. А сейчас кругом один ропот: недовольны отходом.

— А знаешь, Мария, — улыбнулся Боровой, и эта улыбка получилась у него довольно кислой, — я как-то читал в одной книге. Наполеон называл своих гвардейцев, свою опору ворчунами. Ворчали они по малейшему поводу, но за своего кумира шли в воду и в огонь.

— Я за наших ворчунов и не волнуюсь, — ответила Коваль. — Это если говорить о старых бригадах дивизии. Там шахтер на шахтере, сталевар на сталеваре. Вот поэтому я считаю, — продолжала она, — пришло время сказать им всю правду, как бы тяжела она ни была.

— Этому нас учит и товарищ Ленин.

— Так в чем же дело? — Коваль, положив локти на стол, пристально смотрела в сильно исхудавшее лицо Борового.

— Сегодня в двенадцать ноль-ноль будет прямой провод с армией. Жду директив от члена Реввоенсовета. Твою точку зрения ему передам. Я с ней согласен…

— Каково положение на фронте? — спросила Мария. — Есть что-нибудь новое?

— Новое поступает ежечасно. Конные банды Мамонтова бросились из Тамбова на Липецк, а оттуда рукой подать до Ельца.

— Значит, мы, можно сказать, отрезаны? — глаза Марии округлились.

— Формально это так, — ответил Боровой. — Но наш военспец наштадив Парусов говорит, что на войне окружающий часто сам становится окруженным. Основное — уберечь войска от паники здесь, на фронте. Против Мамонтова двинуты части резерва главкома.

— Мне думается, — сказала Коваль, — до паники еще далеко! При нынешней партийной прослойке смешно было бы этого бояться. Вот только новая, Симбирская бригада внушает мне опасения. Пороха она еще не нюхала. Люди только выгрузились из эшелонов, и мы как следует еще их не изучили.

— И при комбриге-генерале не тот комиссар!

— Ты говоришь о бывшем эсере?

— Именно! Даже со своей красной эсеровской косовороткой еще не расстался. Таскает ее под френчем.

— Я бы, товарищ Михаил, перевела к генералу одного из наших комиссаров полков. Ребята один к одному, боевые, проверенные.

— И я бы так поступил, Мария, но тот назначен Реввоенсоветом. Посмотрим, как он поведет себя в боях. А пока нужно поближе познакомиться с симбирцами.

— Если не возражаешь, отправлюсь сегодня в Тартак. Симбирцы, кажется, группируются там?

— Не только не возражаю, но и приветствую. Поезжай. Бери мой экипаж.

— Зачем? Я верхом. Не зря обучалась езде все лето.

— В пути или в самом Тартаке ты встретишь кавдивизион Ромашки, — сказал комиссар, вставая и протягивая руку Коваль. — Кстати, присмотрись, как там живут наши киевляне, наши недоучившиеся в партшколе студенты. По-моему, они крепко перевернули мозги бывшим «чертям».

— По всем данным, новый комиссар дивизиона на месте. Сумел завоевать авторитет у массы.

— Мне сдается, еще кое у кого, Мария… — многозначительно улыбнулся Боровой, — если это верно, то приветствую. Алексей — парень что надо.

— Это ты зря, товарищ Боровой. Ты знаешь, с детства я больше дружила с мальчишками. Дружу и с ним…

— С кем это?

— Ты меня не разыгрывай. С кем, с кем? С твоим воспитанником, с Булатом, вот с кем!

— Ну ладно. Дружите на здоровье. Только не забывай, что он твой подчиненный. Требуй с него построже. Да передай Ромашке на словах, чтоб поторапливался. Ему дан приказ идти к Старому Осколу.

— Зачем? — поинтересовалась Мария.

— Начдив решил на всякий случай выслать веер разъездов на север. Вдруг Мамонтов повернет из Липецка на наши тылы? Кстати, завтра симбирцы наносят короткий удар из Тартака на Веселое. Присмотрись, как пройдет у них боевое крещение…

21

Вместе со всей дивизией отступали и эскадроны Ромашки.

Чем дальше уходила армия на север, в глубь осажденной страны, чем больше сжималось кольцо неумолимой блокады, тем больше, стиснутое тоской, ныло сердце Алексея. Там, позади, оставалась выстраданная в кровавых боях Украина. Здесь перестраивавшиеся на ходу полки изнемогали в тяжелой борьбе с обнаглевшими гундоровцами и горцами генерала Шкуро.

Отход совершался безостановочно. Казалось, не будет конца этому отступлению. Остались позади хутора, деревушки, известные всей дивизии, два тополя — «отец» и «сын», знакомые поля, теперь уже покрытые щетиной почерневшей стерни.

Здесь, на передовой линии, не видно было пока еще той напряженной работы, которая под прикрытием фронтовых частей совершалась в стране, превратившейся по лозунгу партии «Все на Деникина!» в вооруженный лагерь. Несмотря на все неудачи, на непрерывный отход, в сердце Алексея не угасала надежда на возможность возвращения, на скорое освобождение закабаленной Украины.

Далеко позади остался Казачок. Кавалерийский дивизион приближался к незабываемому Тартаку. Здесь впервые повеселевшим глазам красноармейцев представилась картина, сказавшая им больше, нежели все речи Булата и политработников дивизиона. Люди, измученные боями, поняли, что во время их ратной страды, и в основном благодаря ей, подстегнутый смертельной опасностью народ выковал в тылу новую, грозную для врага вооруженную силу.

Из села лился полнокровный вооруженный поток. Навстречу обнаглевшему противнику, имея задачу сорвать его дерзкие наскоки ударом накоротке, двинулась свежая, недавно сформированная в глубоком тылу, в Казани, Симбирская бригада. Ее бойцы — мобилизованные чуваши и марийцы, в свежем темно-хаковом обмундировании, с новенькими винтовками, четко, как на учебном плацу, отбивали шаг по пыльному большаку. В лоснящихся кожаных костюмах, с полным боевым снаряжением вели свои подразделения командиры — молодые краскомы, прибывшие в часть прямо из военной школы.

В рессорном экипаже мерно раскачивался на пружинных подушках комбриг Медем. Бывший генерал, небритый, в кожаном костюме и с красной звездой на кожаной фуражке, походил на мумию. Было такое впечатление, что не он ведет бригаду, а бригада ведет его.

За экипажем конный ординарец вел в поводу лошадь Медема. Начальник штаба Симбирской стрелковой бригады быстро и энергично распоряжался, давал приказания, рискуя лишь в экстренных случаях тревожить дремавшего старичка командира.

Это был тот самый Медем, который в 1918 году сам пришел к казанскому губвоенкому и заявил: «Поступаю в Красную Армию по своей охоте. Делаю это в здравом уме и твердой памяти. У меня с Антоном Деникиным свои счеты».

На вопрос военкома, что за счеты, генерал ответил:

— Из-за него, подлеца Антошки, в выпускном классе я имел крупную неприятность. Нам, юнкерам, полагалось спать по-офицерски — в одной сорочке. Как-то во время ночной тревоги я никак не мог угодить в свои же кальсоны. Антошка их смочил под краном, а потом затянул тугим узлом. Когда я его развязал, наша рота уже возвращалась в дортуар. Мне, рабу божьему, и влепили пять суток строгой кордегардии. Разве можно такое забыть?.. Подумать только, теперь этот хлюст кандидат в самодержцы…

— Позвольте, — удивился военком, — но я что-то недопойму. Слух был, что вас в Киеве солдаты подняли на штыки.

— Покорнейше прошу вас не смешивать ястреба с чижом, — возмутился генерал. — Это факт: киевского коменданта-изверга в самом деле подняли на штыки. Но то был генерал Медер, а я Медем, понимаете — Медем. На конце литера не «эр», а «эм», или по-церковнославянскому — мыслете. Поняли, милейший?

Симбирские полки шли не разворачиваясь. Белые разведчики, до сих пор знавшие лишь дорогу вперед, отступали под численным превосходством новой, не обстрелянной еще бригады.

Загудела вражеская артиллерия. Симбирцы, выполняя команды ротных, рассыпались по всему полю и залегли. Оставил экипаж дряхлый комбриг. Подошел к Булату.

— Молодой человек, вы со своим заметным рыжим конем навлекаете огонь на моих людей. Покорнейше прошу — спешьтесь или отъезжайте в сторонку.

Заботливость старого генерала о красноармейцах тронула Алексея, но он тут же подумал: «Бригада, которая лежит под снарядами и не идет им навстречу, далека от побед».

На окраине села показалась голова третьего, резервного полка Симбирской бригады. Медем поспешил навстречу колонне. Заметив беспорядок в рядах, всполошился. По-молодому подтянувшись, скомандовал:

— Полк, слушай мою команду! Ать-два, ать-два, левой-правой, ать-два! Симбирцы, не осрамитесь! Помните — мы земляки Ульянова-Ленина! Ать-два, р-р-революционный держите шаг, неугомонный не дремлет враг, ать-два, ать-два, симбирцы, выше ногу, твер-р-рже шаг, ать-два!

Старый генерал, попав в родную стихию, ожил. Послушные его команде, бодрей зашагали батальоны. Чувствуя поддержку сзади, ожили передовые цепи симбирцев и, перебегая с рубежа на рубеж, двинулись вперед.

Возле комбрига спешился, подъехав на мелкой башкирской лошадке, в очках, с длинными, стриженными под скобку волосами тщедушный человек. Красные манжеты кумачовой рубахи, вылезая из рукавов потертого френча, наполовину закрывали его тонкие пальцы.

— Ну как, товарищ политконтроль? — спросил Медем. — Отпустила вас наконец эта строгая начальница?

— Фу, — тяжело вздохнул комиссар, которого длинные волосы делали похожим и на монаха и на художника. — Такой бани давно не видал!

— Она из таких, — сказал комбриг. — В Казани, когда я работал еще в штабе главкома Вацетиса, слава об этой Жанне д’Арк гремела вовсю. А больше всего, разумеется, вам попало, — продолжал старичок, — за штабс-капитана?

— Разумеется, — нехотя ответил комиссар, вытирая красным платком вспотевшее лицо. — Я ей говорю, что раз этот штабс-капитан сумел склонить роту на такое дело, значит, ему удалось хорошо поработать. А она ни в какую. Говорит: «Это значит, что не штабс-капитан хорошо поработал, а плохо работали с людьми вы, комиссар».

— Но вы хоть ей сказали, что в этой роте люди малосознательные, мало в ней рабочих? И наконец, мы сорвали план негодяя ротного.

— А как же? Все сказал.

— Ну?

— Она говорит: «Не вы это сделали. Сами красноармейцы разоблачили изменника». Ничего не попишешь, пришлось согласиться.

— Вот что значит «диктатура пролетариата», — многозначительно улыбнулся бывший генерал. — Она, брат комиссар, помудреней будет царской власти. Что же, народ хочет! А оно, как известно, не народ служит нам, а мы народу.

— Разумеется, — подтвердил комиссар.

Но словоохотливый генерал, подтверждая высказывание баснописца Крылова, что погода к осени дождливей, а люди к старости болтливей, продолжал:

— Мы себе представляли, что диктатура пролетариата — это мощные легионы рабочих, а тут девчонка. Хорошо, если тебя берет в штос такая стреляная, башковитая металлистка, как эта новоявленная Жанна д’Арк, а то приходится подчиняться и своей бывшей кухарке. Тоже диктатура пролетариата! Не смейтесь, комиссар, это было со мной в Казани.

— Охотно верю, товарищ комбриг.

— Подумать только, — продолжал Медем, — одни выдвигали лозунг «Единая неделимая», другие — «В борьбе обретешь ты право свое», третьи — «Анархия — мать порядка». Все сулили молочные реки в кисельных берегах. И поди же ты — русскому мужику больше всего полюбился этот — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Кто бы мог подумать!

Алексей, наблюдавший за развертыванием боевых порядков симбирцев, выслушав эту вольную беседу, тронул коня шенкелями и направился к своему дивизиону.

За тополями, под бугорком, на котором широко раскинулся господский двор, то и дело вспыхивало пламя. Вслед за этим раздавалось четыре слитных удара, и четыре снаряда с протяжным воем летели в затихшую цепь симбирцев.

— А вы совсем домитинговались, товарищ политком, — Алексей за своей спиной услышал голос Сливы, — в драной обутке, да и без шинели небось жарковато.

— Что ж, раз такое дело, не помешает погреться, — с задором обратился Булат к головному взводу всадников. Указав на вражескую батарею, добавил: — Эти кадетские пушки не дают ходу симбирцам. А ну, кто за мной?

Кавалеристы оживились, обнажили клинки. Взвод во главе с комиссаром ринулся в атаку, несясь правым флангом вдоль длинной аллеи пирамидальных тополей, высаженных у проселка, соединявшего Тартак с барским имением.

Порывы встречного ветра опаляли лица и рвали уши скачущим всадникам.

Деникинские батарейцы, перенеся огонь с пехоты на группу Булата, посылали снаряд за снарядом. Картечь рыла землю вокруг атакующих.

За прогалиной, воспользовавшись неожиданной атакой конницы, поднялась и беглым шагом устремилась вперед пехота Медема.

Презирая опасность, вели своих людей в атаку молодые краскомы, еще недавно гордившиеся высоким званием «ленинских юнкеров».

Рядом с Алексеем, между ним и командиром взвода Гайцевым, разорвался снаряд. Его осколки, сразив коня, вышибли из седла и ординарца взводного.

По тому, как беспорядочно вели огонь вражеские артиллеристы, не только Булат, но и бросившиеся вслед за ним кавалеристы поняли, что противник потрясен внезапным и стремительным нападением. Не довести атаку до конца, повернуть — значило бы подвергнуть риску полного уничтожения. И люди не повернули. Наоборот, подхлестывали своих лошадей шенкелями, шпорами, плетьми, несмолкаемым криком «ура» и диким, двупалым свистом, которым еще в дни гетманщины всадники Чертова полка наводили ужас на баварцев Вильгельма. Обезумев от неистового свиста, кони, как выпущенный из ствола снаряд, не в состоянии были ни остановиться, ни повернуть назад. На головы батарейцев, стрелявших уже невпопад, обрушились красноармейские клинки. У раскаленных от стрельбы стволов беляки под ударами остро отточенных лезвий полегли все до единого.

Алексей, возбужденный рубкой, услышал голос Сливы, охрипшего от криков «ура»:

— На, обувай, комиссар!

— От нас, партизан, за геройство, — поддержали Сливу бывшие каракутовцы, не остывшие еще после горячей атаки.

Алексей держал в руках добротные шагреневые сапоги и в первый момент не знал, что с ними делать, что сказать. Его щеки, нахлестнутые ветром во время бешеного галопа, горели. Глаза налились слезой.

Булат, не оставляя седла, скинул старые и обул новенькие сапоги, еще недавно принадлежавшие деникинскому артиллеристу. Мягкие голенища плотно облегали ноги, а толстая, из бычьей кожи, подошва словно слилась с шишковатой насечкой стремян.

Гайцев, вытирая окровавленный клинок пучком молочая, подъехал к политкому.

— Послушай меня, комиссар. По годам я тебе отец и поэтому скажу — действовал ты молодцом.

— Что тут особенного? — Алексей покраснел. — Надо же показать нашим людям, что беляки боятся нас, а не мы их.

— Вот именно! — загнав клинок в ножны, ответил глуховатый взводный. — А главное, мои «черти» все говорили: «Наш комиссар горазд на речи, а вот посмотрим, как он себя покажет в бою». Сейчас они за тобой, политком, пойдут в огонь и в воду и без никоторых данных!

Торопясь на помощь атакованной батарее, выскочила из-за перелеска группа неприятельских всадников.

Дивизион, заманивая беляков, отступал. Поравнялся с господской усадьбой. Какая-то женщина, бросившись к калитке и высоко подняв руку с зажатой в ней плетью, приветствовала отступавших. Булат по обожженному лицу еще издали распознал Марию. Не имея последних данных об обстановке, она и не чуяла опасности.

Появившись из запущенного яблоневого сада, сквозь широкий пролом кирпичной ограды выехали на дорогу два всадника. Один из них, в мохнатой бурке и в каракулевой, с белым верхом кубанке вскинул карабин, выстрелил. Маруся, вскрикнув, скрылась в саду.

Выплыла из-за поворота дороги колонна конных деникинцев. С громкими криками «ура» бросилась, поблескивая клинками, вперед. Топот конских копыт заглушал дикий рев озверевших всадников. Ромашка скомандовал: «В атаку, за мной!» — и поднял в галоп свой первый эскадрон. Белые повернули. Пропустив мимо себя бегущих, всадник в мохнатой бурке, сдерживая вороного коня, подстрелив иноходца, метил уже в Алексея, соскочившего на траву. Ромашка и Слива, налетев с двух сторон, ударами клинков вышибли белогвардейца из седла.

— Бей яво! — Чмель врубился в гущу деникинцев. В его вопле звучала неукротимая ярость.

Ромашка, наклонившись над зарубленным, крикнул в изумлении:

— Вот так фунт! Сам князь Алицин! При гетмане он ослеплял своими балами киевскую знать…

— Ну, сегодня он отгулял на своем последнем балу, — отвечал Булат.

— Сукин сын, — выругался Ромашка. — Герой! Поднял руку на женщину.

Всадники кинулись к усадьбе. Прислонившись спиной к тем самым коновязям, где летом стояли кони второго дивизиона, Мария с помощью своего вестового перевязывала плечо. К раненой, с бинтами в руках, поспешил Фрол Кашкин, исполнявший роль эскадронного санитара.

Промыв рану, Кашкин туго забинтовал руку Марии, но узенькие ленты марли быстро пропитывались кровью.

— Ах ты наша сердешная, — горевал вокруг начподива Чмель. — И понесло же тебя, горемычную, в самое пекло! Нешто бабье дело соваться в этакие дела?

Селиверст порылся в своих переметных сумах. Извлек кусок полотенца с петухами — дар Марии. Протянул его земляку.

— На, Хрол, действуй. Краше ништо не тормозит кровь, как наше хрестьянское полотно.

Раненую усадили в санитарный фургон. Мария, поддерживая перевязанное плечо, с бледным лицом, прислонилась спиной к задку. Но Чмель, с шашкой, путавшейся в ногах, спешил уже к повозке, неся огромную охапку сена.

— Стойте, ребяты, разве так можно, — бородач завозился около начподива и принялся готовить для нее мягкую постель, разостлал поверх сена английскую палатку, добытую у деникинских батарейцев. Покончив с хлопотами, снял шапку, помахал ею в воздухе и скомандовал: — Теперича погоняйте, с богом!

Дивизион Ромашки, выполняя приказ начдива, тронулся в путь. Эскадроны, чтобы уклониться от встречи с деникинцами, минуя дороги, двигались целиной, по недавно сжатому полю. С закрытыми глазами, откинувшись на спинку сиденья, стараясь не проронить ни одного стона, Коваль прижала к груди раненую руку. Сумрачные, с пожелтевшими листьями березы слегка покачивались, словно желая ей доброго пути.


Алексей держал в руках алицинский блокнот. Прочитав на его первой странице напыщенное посвящение, усмехнулся.

«Да будетъ каждая утренняя заря для тебя какъ бы началомъ жизни, а каждый закатъ солнца какъ бы концомъ ея. И пусть каждая изъ этихъ короткихъ жизней оставляетъ по себе следъ любовного дела, совершенного для другихъ…

Моему дорогому Святославу, князю Алицину на память отъ той, которая будетъ помнить тебя вечно, с кемъ бы ты ни былъ. Vive l’amour!

Киевъ, 1916 годъ. Натали Ракита-Ракитянская».

Алексей перевел взгляд на перекошенное страданием лицо Марии. С его губ сорвался яростный шепот:

— След «любовного» дела. Мерзавцы!

Ромашка, с неподдельной тревогой посматривавший на бледное лицо Коваль, обратился к Алексею:

— Товарищ комиссар! Знаете, дорога тяжелая, повозка без рессор. Давайте посадим Кашкина к начподиву. Пусть посмотрит за ней.

— Я сам, — ответил Булат и, спешившись, передал вестовому породистого скакуна, ходившего ранее под князем Алициным.

Алексей, забравшись в фургон, уселся рядом с Коваль. Бережно положив одну руку на перевязанное плечо, другой поддерживал голову Марии, покоившуюся на его коленях. Его рука, коснувшись обожженной кожи, чуть вздрогнула.

— И надо же было… Пусть бы лучше попало в меня. Полжизни отдал бы я, лишь бы ты не страдала…

— Сиди тихо, — вновь закрыла глаза Коваль. — Мне так хорошо, Алексей… Никогда мне еще не было так хорошо. Вот только голова кружится… Крови много ушло…

Горячая рука Марии вяло сжимала тонкие пальцы Булата.

Ехали молча. Изредка, когда колеса фургона попадали на жесткие кочки, Мария, кусая губы, тихо стонала. Глубоко вздохнув, не раскрывая глаз, она прошептала:

— Шла печаль дорогою, а радость стороной. Почему так бывает? Ты стремишься к человеку всей душой, а перед тобой преграда. И нет сил ее преодолеть.

— Это на тебя не похоже, Маруся.

— Говоришь, не похоже. Нет, Булат, похоже. Давай твою ладонь под спину, что-то тяжело стало лежать.

— Кто же этот человек? — спросил Алексей.

Мария не ответила. Она еще раз вздохнула и вновь сжала своей ослабевшей рукой пальцы спутника.

Вдруг она вздрогнула.

— Алексей, если попадем в лапы к белым, не дрогнем! Крикнем им в лицо: «Мы коммунары!»

— Что ты? А наши люди? Знаешь что за народ в дивизионе! Ни перед кем не дрогнут. А какие тут могут быть беляки?

— Эх, Булат, Булат, — загадочно протянула Коваль, — сейчас положение такое: ко всему будь готов!

— В чем дело? — всполошился Алексей. В его памяти возник разговор с Боровым: «Конница Мамонтова?» — Ты что-то недоговариваешь!

— Повторяю, ко всему будь готов! — Мария, ощутив приступ слабости, впала в забытье.

22

В сплошном мраке тачанка подъезжала к Старому Осколу. С околицы доносился злой лай собак. Кое-где на улицах мерцали тусклые огоньки. Жизнь в штабах не затихала ни на один миг.

«Князь Алицин», — вертелось в мозгу Алексея. Он вспомнил подполье. 1918 год. Проверку документов на станция Полтава. Щеголь, предъявив немецкому коменданту визитную карточку, жаловался: «Я князь Алицин. Невозможно ехать с этими грязными евреями и вонючим мужичьем», после чего князя пригласили в комендантский вагон. И это любезная Натали говорила тогда, в актовом зале: «Пахнет плебейским по́том». Нашли друг друга.

По дороге то и дело попадались отдельные всадники. У въезда в город застава остановила тачанку, долго и недоверчиво осматривала ее седоков.

Когда Алексей внес бесчувственную Коваль в тускло освещенное помещение штаба, новый начдив, недавно принявший 42-ю дивизию, привстал от удивления.

— Что это у тебя, Булат, персидская княжна? Но ты ведь не Степан Разин и не атаман…

— Товарищ начдив, неужели вы не узнали нашего начальника политотдела? — ответил с упреком Алексей. — Доктора нужно…

Начдив засуетился, помогая уложить Марусю на диван. Явился дивизионный врач. Исследовав рану, перевязал ее, предложив везти Коваль в госпиталь.

Штабные сидели у телефонов, принимали, отсылали ординарцев. Начдив то и дело подходил к прямому проводу.

О чем-то тихо шептались по углам посыльные. Чувствовалось, что все чем-то сильно озабочены, но чем именно, Алексей не мог уловить. Заметив, что Мария пришла в себя, он подошел к ней.

— Я не пойму, Мария. Здесь какая-то суета. По-моему, что-то случилось неладное… Опять этот Мамонтов?

— Ты знаешь? — тихим голосом спросила раненая.

— Мне говорил Боровой.

— Да, Леша, неладное. Конница генерала Мамонтова прорвала фронт. Десять тысяч озверелой казачни хозяйничают в нашем тылу. Они разгромили базы Восьмой и Девятой армий. Мамонтов захватил уже Елец. Вырезает коммунистов, комбеды.

Алексей смотрел на раненую, и ее гнев передавался ему. Коваль понизила голос до шепота.

— В тылах паника. Кое-кто из местных руководителей бросает дела и удирает в Москву. Некоторые части разбегались при виде одного лишь казачьего разъезда. В Симбирской бригаде, это я узнала в Тартаке, рота во главе с штабс-капитаном собиралась уйти к белым. Там же некоторые коммунисты, опасаясь расправы, порвали свои партдокументы. Сегодня одного будет судить трибунал. — Коваль тяжело вздохнула. — Кругом слышится: «Ма-а-монтов. Ма-а-а-монтов». Кто произносит это имя с ненавистью и проклятием, а кто — с надеждой…

— Давно он прорвался?

— Десятого августа.

— Что ты, Маруся?

— Да, десятого августа. Уже три недели, как он разбойничает в нашем тылу.

— Следовательно, это случилось еще тогда, когда мы вели бой под Новым Осколом. И вы ничего не знали?

— Знали, но нельзя было говорить. Это обеспечило спокойный отход. Мы были в «мешке».

— А сейчас? Что будем делать сейчас?

— Ждем указаний из штаба армии. По-моему, надо объяснить всем красноармейцам наше положение. Эх, Леша, приближается время, когда всем нам придется взяться за винтовки и встретить врага…

— Как под Новым Осколом, Маруся?

Коваль, устав, тяжело опустила голову на подушку.

Подошел начдив вместе с Боровым, только что вернувшимся с позиций.

— Ах, Маруся, Маруся, как же это тебя угораздило? — сокрушался Боровой, сев на диван у ног раненой.

— Ничего, в Казани хуже было. Какие у вас тут новости, Михаил?

— Народ волнуется — требует покончить с Мамонтовым, — сообщил Боровой. — Нашей дивизии приказано — укрепиться на месте. Сколотить крупную кавалерийскую часть. Нам придется свести вместе штабной эскадрон, дивизион Ромашки, эскадрон, подброшенный нам из армейского резерва, и какой-то полтавский отрядик, пробившийся к нам с Украины. Получится солидная единица, даже полк…

— Полку нужен знающий, хороший кавалерист. Я надумал дать туда Парусова. Как думаешь, политком? — обратился начдив к Боровому.

— Согласен. И комиссара туда надо хорошего.

Политкомдив на минуту задумался. Положил руку на плечо Алексея. Одновременно из его уст и уст Марии Коваль вырвалось слово:

— Булат!

Боровой добавил:

— Товарищ Булат будет комиссаром полка, — и усмехнулся, — раз имеешь боевую награду от самих «чертей», то все кавалеристы тебя будут слушать. Не думай, нам все известно. — Комиссар дивизии взглянул на новые сапоги земляка.

Алексей хотел сказать, что он оправдает доверие, но от радостного волнения мог произнести лишь одно слово: «Слушаю!»

— Осталось только дать имя полку, — прошептала Мария.

— Да, да, имя, — спохватился начдив. — Как ты думаешь, комиссар?

— Я предлагаю назвать полк Донецким, — сказал Боровой.

— Хорошо, очень хорошо, — согласился начдив, — он нас — донскими казаками, а мы его будем — донецкими. И увидишь — наша возьмет!


На рассвете против штаба дивизии выстраивались эскадроны. Парусов принимал рапорты от командиров. С записной книжкой в руках тут же вертелся новый адъютант нового полка Карлуша Кнафт.

Разбивка и поверка кончилась. Скомандовали «вольно». Булата обступили бойцы. Его поздравляли с новым назначением, а старые «черти», которые штурмовали с ним батарею, по-приятельски хлопали по плечу. Парусов стоял в стороне и, как всегда, щеточкой поглаживал свои пышные гусарские усы.

Полный служебного порыва, подошел к Булату Кнафт. Он чувствовал себя на седьмом небе. Одно дело исполнять роль порученца, а другое стать адъютантом, полновластным хозяином штаба кавалерийского полка. Он хорошо знал, что когда-то сам Парусов был адъютантом, а тут такую высокую должность дали ему — бывшему земгусару.

Не имея возможности нацепить витые аксельбанты — атрибут дореволюционных адъютантов, Кнафт вместо кантиков нашил на брюки узкие парчовые басоны.

— Товарищ комиссар, приказаний от вашего имени никаких не будет?

— Пока никаких, — ответил Алексей, с усмешкой взглянув на ретивого служаку.

Епифан хвастался офицерской шинелью. В ней он себя чувствовал куда лучше, чем в сброшенной накануне дерюге.

— Это вчера под Тартаком, когда чесанули Денику.

— Рукава длинные, — заметил начхоз-исполин, бывший кавалергардский интендант.

— Лучше иметь длинные рукава, чем длинные руки, — ответил за Епифана Алексей.

Слова комиссара звучали как предостережение бывшему интенданту. Бойцы озорно смеялись над опешившим завхозом.

— Да, да, знаем, где застревают наши золотники, — твердил, сам опытный в таких делах, Василий Пузырь.

Твердохлеб читал кавалеристам информационный листок:

— «Трибунал сорок второй стрелковой дивизии, рассмотрев дело политкома третьего батальона Симбирского полка Веткина Матвея, нашел доказанным, что Веткин Матвей, узнав о тяжелом положении на фронте, уничтожил свой партбилет. Ревтрибунал сорок второй дивизии, руководствуясь революционным сознанием, постановил Веткина Матвея, политкома батальона, за поступок, граничивший с изменой, — расстрелять. Приговор приведен в исполнение. Приговор прочесть во всех ротах, эскадронах, батареях и командах дивизии».

К Алексею подошел перетянутый ремнями, в потертом немецком мундире, несколько грузноватый командир.

— Не узнаете, товарищ Булат?

Алексей, всмотревшись в измученное походами красивое лицо кавалериста, радостно воскликнул:

— Царичанка, Келеберда, бой с григорьевцами? Полтавщина? Так вы ж товарищ Онопко!

— Я сам и есть, — ответил полтавчанин, с силой пожимая протянутую ему руку.

— Ну что, уговорили вы все-таки ваших людей? Привели их с собой?

— А как же, товарищ Булат. Такое было. Помните, я вам говорил на скамеечке еще в Келеберде. Они в один голос: оставаться на Полтавщине и там воевать против Деникина, если придет. Я им говорю: «Не могу без вас, я к вам привык, а приказ выполнять должен». А они: «И мы без тебя ничего не стоим. Не останешься по своей охоте, все одно сломаем. Приставим к тебе своего политкома, и будешь ты у нас за военспеца. Нравиться тебе такой оборот?» Пришлось им заявить: «Я застрелюсь, если опозорите меня и отряд, который бил хорошо немцев под Хорошками, Петлюру под Новыми Санжарами, Григорьева в Кременчуге». Ну, уломал все-таки я их, а не они меня. Часть, правда, ушла к Якову Огию, — слыхать, он теперь бьет Деникина с тыла. Воевали мы потом и под Гришиной, под Изюмом. Потом нас белоказаки отрезали. Две недели пробивались к вам, а все же добрались.

— Вот и хорошо, товарищ Онопко, — еще раз протянул руку бывшему партизану Алексей. — Будем теперь воевать вместе… Может, опять посидим с вами на скамеечке в Келеберде…

На площади против штаба дивизии, где собрался новый Донецкий полк, расположился обоз из нескольких вместительных тавричанок, груженных интендантским добром.

Сам начальник снабжения дивизии, черноглазый Бадридзе, предъявляя для росписи ведомость, наставлял нового комиссара полка:

— Товарищ Булат! Разделишь правильно — будет полку па-абеда, плохо разделишь — па-абеды не жди.

Люди были одеты пестро и худо. Если какой-нибудь счастливец обладал шинелью, как, например, новичок Епифан, то достал он ее с плеча убитого врага. Разделить полученное добро было не таким легким делом.

До ушей Булата донеслись слова Пузыря:

— Первым делом комиссары заберут себе лучшее, а нам — что останется. Этого можно ждать. Катеарически!

Стараясь избежать нареканий, Булат собрал вокруг себя красноармейцев. Обращаясь к бойцам, спросил:

— Довольны вы своими товарищескими судами? Не жалуетесь?

Кавалеристы, изумляясь вопросу, не имевшему, с их точки зрения, никакого отношения к тому, что волновало их, дружно ответили:

— На судей не обижаемся!

— Хлопцы скрозь правильные!

— Виновного судят, а невинного всегда обелят.

— Бог с ними, с судьями!

— Дели портки, шинели, комиссар. При чем тут судьи?

— Вот, товарищи, как раз и при чем. Если они правильно судят, они портки разделят с толком.

— Вот это здорово! — крикнул Чмель.

— Пусть делят судьи! — поддержал его Епифан.

— Судьи так судьи! — слышалось со всех сторон.

Все части, из которых сформировали Донецкий полк, за исключением полупартизанского отряда Онопки, имели свои выборные товарищеские суды.

И вот пока входившие в их состав самые боевые и авторитетные в массе товарищи, закрывшись в сельской школе с накладными Бадридзе и именными списками эскадронов, судили и рядили, кто чего заслужил, на площади, вокруг обозов со свежепахнущим интендантским добром, собрались в ожидании вердикта возбужденные кавалеристы.

— Эх, — вздохнул Чмель, — в Дебальцево весною, помню, этот наш кавказский товарищ Бодристый, наш начальник по снабжению…

— Не Бодристый, а Бадридзе, — поправил бородача Твердохлеб.

— Нехай по-ихнему так, а по-нашему Бодристый, и все…

— Так ты про что начал брехать? — спросил Селиверста Пузырь, не сводя широко раскрытых глаз с аккуратно увязанных пачек обмундирования.

— Я и говорю, — продолжал Чмель прерванный разговор. — Раздобыл это тогда наш Бодристый полный грузовик солдатских полушубков, рыжих, новеньких. И не то што одеть такое лестно, а, скажем, прямо съел бы ево — такой от них увлекательный дух. И только начал это Бодристый раздачу, — мы с Хролом, как знаете, служили тогда в пехоте, — откуда ни возьмись, казак… наша пешка в кусты, а полушубки кадюку достались… и было это, ребяты, аккурат под самый страстной четверг…

— В том-то и дело, што под страстной четверг, — сочувственно вздохнув, заметил Твердохлеб, — случись это под великий пост, и шиш достался бы кадюкам…

Шутка арсенальца вызвала дружный смех красноармейцев.

— Эх, — покачал головой Гайцев, — добраться бы нам только до деникинских каптерок… Какие там шинеля! Чисто драповые, а меховые жилетки, крытые желтой кожей!

Пузырь, презрительно взглянув на бывшего сослуживца по Чертовому полку, процедил сквозь зубы:

— Тебя, Чикулашка, там только и ждут.

Гайцев приложил руку к правому уху:

— А? Что?

— Говорю, тебя только, Чикулашка, глухая тетеря, там ждут, — повысив голос, рявкнул Пузырь.

— А я и нежданный туда заявлюсь. Пошуровали мы в кайзеровских каптерках, пошуруем и в деникинских. Нонче же как мы уже не дивизион, а полк, тем более…

Пузырь протиснулся вперед и пощупывал рукой новые, неудержимо влекшие его к себе шинели. Твердохлеб, помогавший завхозу распаковывать обмундирование, отстранил его руку:

— Не лапай, не купишь!

— Он не из тех, которые купляют, — поддел Пузыря Слива.

— Мне любопытственно, чи они настоящие драповые, — ответил Василий, пропустив мимо ушей едкие слова бывшего шахтера. — Спрос не бьет в нос…

— Видать, и ты располагаешь на шинелку? — спросил Епифан.

— А я что? У бога теля съел?

— У бога теля ты не съел, — ответил Слива, — а у графини сорочку слямзил!

— Далась вам та треклятая сорочка, — нахмурился Пузырь. — Пора об ней позабыть. Я располагаю так: каждому на спину по его чину. Я бы порешил так: кто побоевистей, тому получать в первый черед, катеарически!

— А когда ты завхозничал, как ты делил барашков? — спросил его Гайцев. — Нам ребра и мослы, а себе и Каракуте — курдючок и задние ножки…

— Бадридзе раздобыл для нас настоящие драповые шинеля, — вмешался в разговор Кашкин, — а дивизионный комиссар заявил «тпру»…

— Через почему? — удивился Пузырь.

— Потому, что через те драповые шинеля, — с ехидцей ответил Фрол, — наш брат только и будет драпать…

— Ишь ты какой шустрый… — Под общий хохот бойцов Твердохлеб похвалил Кашкина.

Пока вокруг повозок с обмундированием происходила эта незлобивая перестрелка, резко изменилась внешность кавалеристов.

Надеясь разжалобить товарищей, бойцы незаметно постаскивали с себя старую одежду. Кто носил худую шинелишку, остался в одной гимнастерке. Кто был в гимнастерке, ходил сейчас, ежась от свежего утренника, в одной нижней рубахе.

Наконец, расталкивая нетерпеливых и затихших кавалеристов, вошли в круг судьи.

Даже этим наиболее уважаемым товарищам не так-то просто пришлось справиться с поручением. Трудность дележки заключалась не только в том, что привезенного начснабом обмундирования не хватало на всех. Впервые за всю войну с Деникиным бойцы увидели настоящие суконные брюки и гимнастерки. Получить такую форму кое-что значило. Много хлопот вызвало и распределение шинелей. В то время когда в одних пачках находились настоящие драгунские шинели, длинные, до пят, позади с разрезом до пояса, с шикарными высокими обшлагами до локтя — настоящая мечта кавалериста, в других привезли коротенькие пехотинские шинелишки, изготовленные из бумажного молескина.

При всей старательной беспристрастности любой из судей прежде всего думал о людях своего подразделения, и в то же время никому не хотелось оставить обиженных ни в бывшем дивизионе Ромашки, ни в эскадронах Ракиты-Ракитянского, ни в отряде Онопки.

Особая сложность задачи состояла в том, что у самих судей были обыкновенные спины, нуждавшиеся, как и всякая солдатская спина, в надежном прикрытии. Раздатчикам, этим простым смертным, не были чужды обычные человеческие слабости. Если что-либо и выпало на их долю, то каждый из них хотел получить то, что было получше. Поэтому, несмотря на утреннюю свежесть, они предстали перед людьми нового полка с раскрасневшимися лицами и потными лбами.

Раздача брюк и гимнастерок обошлась почти без всякого шума. Мало было таких счастливцев, кому достался полный комплект. Тот, кому дали брюки, не получал гимнастерки, и наоборот. Председатель полкового суда называл фамилию, и кавалерист, с замиранием сердца вступая в круг, получал то, что ему полагалось. Тот, кого обошли, успокаивал себя тем, что осенью под верхней одеждой можно обойтись и своим стареньким обмундированием. Но вот — шинель! Тем более за настоящую драгунскую надо побороться!

Масса отнеслась весьма благосклонно к добровольцам из Казачка. Как-никак они вступили в строй в самые тяжелые дни отступления. И они, не прибегая к ложной маскировке, в самом деле ходили в самых что ни на есть обносках. И когда люди Онопки, с трудом пробившиеся к Красной Армии через деникинские тылы, брали обновы, кавалеристы, одобряя судей, благосклонно покачивали головами.

Онопко, получив новую драгунскую шинель, крепко прижал ее к груди и низко поклонился раздатчикам.

— Носите на здоровье! — подбодрил полтавчанина Алексей.

— Теперь ты и нос задерешь! — поддел новичка Пузырь.

— Кашкин! — громко выкрикнул председатель суда.

— Долой! — начал горланить Пузырь. — Почему Хролу такая привилегия? На ём кацавейка, санитару лучшего и не треба.

— Долой! — поддержал Василя кое-кто из бывших каракутовцев.

— Дезертиру — и такое добро!

Кашкин, протянувший было руку за шинелью, отошел в сторону. Но за бывшего дезертира вступился Ромашка, перечислив его боевые отличия в дивизионе и под Новым Осколом, и под Тартаком, и во время отхода.

Но выпадала из счета такая полноценная вещь, как драгунская шинель, и, следовательно, у претендентов оставалось меньше шансов на ее получение. Ропот, разжигаемый Пузырем, не утихал.

— Ну и бросьте ему пехотинскую, какую покороче, — потребовал Слива.

— Что? Один такой молодец и сыскался? Ваш Кашкин геройничал, а мы что, к бабьим подолам тулились? Долой!

— Известно, — кричал Пузырь, — Хрол услужил своими бинтами начальнице, а за это ему лучшую робу… Угождают бабе…

— Чего вы его слухаете? — вскипел Чмель. — Этот шальной Васька, мало што его бджолки посмоктали, так он же и людьми прибитый и богом пришибленный…

Заступился за царского кучера и Твердохлеб:

— Мне слово можно, ребята?

— Крой, «Арсенал»!

— Товарищи! Шо, забыли вы, кто насмерть сшиб городового, фараона, значит? Кто нюхал царскую кордегардию? Кто действует не только шашкой, но и бинтом? Кто вас, раненных, тянет на себе под кадетскими пулями? Правда, Фрол трохи качнулся. А вспомним, как смотрит на это товарищ Ленин? Шо он говорит о середняке? Почему середняк Кашкин качнулся от нас? Не через то, шо он нам враг, а потому, шо он видел нашу неустойку. А зараз, я так понимаю, он качнулся до нас раз и навсегда. Так вот, если вы сознательный элемент, прикройте начисто всю эту бузу.

— Гайцев! — прочел по списку старший раздатчик. — Вам, как эскадронному и старому партизану, постановлено выдать драгунскую шинель.

— Обратно этому фитфебелю везет, — кипятился Пузырь. — Мало ему эскадрона, еще и шинель подавай ему. А мы как ходили в ошмотках, так и будем ходить. За что боролись, за что кровь проливали! Долой! Неправильно действуете, судьи. Катеарически!

— Чего глотку рвешь? — спокойно заговорил председатель суда, вытирая лоб рукавом. — Вы нам поручили, мы и разделили по совести. Получайте, товарищ Гайцев, вашу шинель. И, как судья, добавляю: приговор окончательный и обжалованию не подлежит…

Чмель, получив плохонькую молескиновую шинель, тут же в нее нарядился. Осматривая себя в новом обмундировании, степенно сказал:

— Нам не женихаться, не в начальники рваться. И за это слава богу.

Не обошли при дележке и Твердохлеба. Растянув шинель обеими руками, арсеналец накинул ее на плечи Иткинса:

— Носи, Лева! У меня шкура дубленая, потерплю, а тебе без этой штуки никак невозможно!

Много оказалось счастливцев среди кавалеристов Донецкого полка, но, как это бывает, не обошлось и без обид.

После раздачи обмундирования всадники, выполняя команду нового комполка Парусова, тронулись в путь. И когда Алексей проезжал вдоль колонны первого эскадрона, его бойцы затянули свою старую песенку, с особым смыслом оттеняя слова:

Сыты хлопцы Каракуты,

Все одеты и обуты…

И заканчивали ее с ехидством:

Фу-ты ну-ты, фу-ты ну-ты,

Да, одеты, да, обуты…

Дындик, догнав комиссара, спросил его вполголоса:

— Алексей, тебя обошли? Шинели не дали?

— Петя, я возьму шинель тогда, когда одену всех кавалеристов.

— Это ты зря! За тебя, ручаюсь, никто и слова не сказал бы.

— Может, — пожал плечами Булат. — А вот ты слыхал анекдот про Бадридзе?

— Что-то не слышал.

— Так вот, — продолжал Алексей, — привезли в дивизию кожаное обмундирование. Бадридзе пишет докладную записку на имя начальника снабжения дивизии с просьбой выдать ему комплект.

— Значит, себе же писал? — спросил моряк.

— А кому же? Составил документ и тут же наложил резолюцию: «Бэссовестный ты, Бадрыдзэ. У тебя еще хорошие штаны. Куртку, ладно, получай, а бруки пригодятся другому товарищу». И подписал: «Начснаба дывызии Бадрыдзэ».

— Ну и Бодристый! Вот это человек! — восхищался Дындик справедливостью снабженца.

23

После многодневных переходов и жестоких боев с наседавшими белогвардейцами далеко позади остались и Казачок и Старый Оскол. Удары накоротке, вроде того, что новая Симбирская бригада, получая боевое крещение, нанесла белым под Тартаком, лишь до некоторой степени сдерживали натиск врага. Белые захватили Мармыжи на линии Курск — Воронеж.

Новый Донецкий полк получил задачу стать между Касторной и левым флангом дивизии, штаб которой расположился в селе Лачиново.

Эскадроны двинулись друг за другом в порядке номеров. Булат поочередно следовал со всеми подразделениями, беседуя с командирами, политработниками, красноармейцами. Он знакомился с частью, с людьми.

Алексей поравнялся с Ромашкой. Командир, что-то прошептав, достал портсигар, взял папиросу, помял ее в руках и положил обратно. Пересчитал большим пальцем руки остальные пальцы. Наконец, нервно выхватив из портсигара папиросу, закурил.

За первым эскадроном Ромашки шел второй Ракиты-Ракитянского. Это подразделение сформировали в Казани из бывалых людей, — драгун старой армии. Раките-Ракитянскому нетрудно было установить дисциплину в подразделении, которое состояло из солдат, привыкших к порядку и подчинению. Бывший штаб-ротмистр ладил со всеми людьми, стараясь подделаться к ним грубыми солдатскими шутками. За его круглую грудь, выправку и быструю походку бойцы, услышав это прозвище от Чмеля, звали его за глаза Индюком.

— Ну что, товарищи, побьем беляков? — спрашивал новых людей Булат.

Кавалеристы немногословно, как привыкшие к военным порядкам люди, отвечали:

— Поведут командиры — побьем, а не поведут — то и не побьем. Мы порядки знаем. Не партизаны какие-нибудь.

Ракита-Ракитянский, глазом знатока измерив вороного скакуна, ходившего под Алексеем, взял под козырек.

— А у вас, товарищ политический комиссар, и лошадка благородных кровей. Один экстерьер чего стоит! Чистокровный араб! Чуть что не так, враз выбросит из седла…

В глубине глаз Индюка таилась не то насмешка, не то сдерживаемое сознание своего превосходства. Алексей подумал: «А что, если ему напомнить сейчас историю со «Стенвеем»? Тогда, пожалуй, и он, бывший гусар, крепкий наездник, не удержится в седле».

— Ездили мы и на маштачках и на клячах, товарищ Ракита-Ракитянский, и не падали на землю, — ответил политком непринужденно. — Авось усидим и на аристократическом алицинском скакуне…

Командир эскадрона, поняв намек, поспешил переменить тему.

— А может, послушаете моих драгун, товарищ политком? — Не получив ответа, он скомандовал: — А ну, ребята, песню!

Запевала начал:

Оседлал улан коня…

Кони зашагали бодрей. А Ракита-Ракитянский, мурлыча под нос, самодовольно ухмылялся. Взяв снова под козырек, спросил Алексея:

— А правда, хорошо поют мои конники, товарищ политический комиссар? У меня ребята крепкие, дисциплину, э, знают!

Алексей, ничего не ответив, двинулся в хвост колонны.

Дындик, усмехаясь, обратился к Раките-Ракитянскому:

— Да, дисциплина у тебя, командир, что надо. Чмеля и того так вымуштровал, что он и позабыл про свои резиновые подошвы. А человек их три года таскал.

— Не будем этого вспоминать, Петр Мефодьевич. Знаю, это вы про пасеку думаете. Скажу вам откровенно, э, когда человек пробавляется чужим, и не такое случается. Вам не приходилось по водосточной трубе катиться с четвертого этажа? А мне, скажу прямо, однажды довелось совершить такое путешествие. Думал, все обошлось, а второпях, оказывается, забыл на ночном столике портсигар с монограммой. Думаете, зря выперли меня из гвардейской конницы в гусарский полк. Не помогли слезы молодой женщины. Именитый сенатор имел вес при дворе. Вот и турнули меня, раба божьего, из столичного Петербурга в захолустный Васильков…

— Пора бы тебе, командир, угомониться. Женился бы. Вот вроде нашего командира полка Парусова.

— Эх, дорогой, жена не седло, со спины не скинешь.

— Да и так не ладно получается. Ты ж командир Красной Армии, и надо дорожить этим именем. Все бойцы смеются над твоими похождениями. Думаешь, я не хотел бы подцепить какую-нибудь мамзель под крендель и сказать ей этак со значением — «не хотится ли вам пройтиться там, где мельница вертится». Я не забываю про свой долг.

— Живой я человек или нет? Это, э, моя личная жизнь. Что я, закрутил с какой-нибудь полковой дамой?

— Может, и закрутил бы, да они полетели к черту на кулички вместе с Каракутой.

— Ну, а то, что лежит на стороне, никого не касается.

— Нет, касается!

— Как так?

— А просто. Кто хвалился — «для меня конь дороже бабы»? А своему ординарцу велел загонять овес. Ради чего? Думаешь, не знаю? Тебе нужны деньги на подарки, на косыночки-мосыночки. Покупай на свое жалованье. А казенный овес здесь ни при чем. Я за него плачу народные денежки. — Дындик хлопнул по пухлой полевой сумке.

— Это поклеп, Петр Мефодьевич. Не верьте! — Глаза комэска воровато забегали. — А что касается моих слов, не отрицаю. Бабу люблю, а конем дорожу. За бабой гляди в оба, а конь верен до гроба. Он не подведет.

— Верить или не верить, дело мое. Но чтоб больше этого не повторялось. Услышу, составлю акт — и в трибунал. А там тебе влепят на всю октаву.

Несколько минут всадники ехали молча. Первым заговорил Ракита-Ракитянский:

— Знаете, Петр Мефодьевич. Вот вы говорите, подарки. А я той пасечнице ничего не дарил. Наоборот, она сама угощала шикозными глазуньями, сотовым медом. Вообще, надо сказать, она хоть из простых, но баба, э, хоть куда.

— Разве простые не из того теста сделаны, что ваши бывшие мадамы? По-моему, природа сотворила всех женщин на один фасон.

— С этим я вполне согласен. Знаете, когда-то у меня был девиз: «Коня бери четырехлетку, бабу — шестнадцатилетку».

— Ну и хлюст! — покачал головой Дындик.

Бывший гусар, поняв, что он слишком разоткровенничался, пристально смотрел в глаза политкома.

— Па-а-аслушайте! Это все были дворяночки, чуждый вам класс. За них-то у вас, э, душа не может болеть! И не надо вам кипятиться!

Моряк, слушавший необузданную похвальбу Индюка, с отвращением думал о той нечистоплотной жизни, которой предавались праздные аристократы, мнившие себя высшими существами, носителями культуры. Вот она, хваленая «белая кость» и «голубая кровь»!

Петр Дындик там, в Коленцах, а потом и в Киеве, работая грузчиком, со всем пылом здоровой натуры увлекался многими и, несмотря на свою неказистую внешность, волновал женские сердца. Женщины находят в человеке то хорошее, что скрыто для других, и, найдя его, дорожат им больше, нежели внешней красотой. Но сейчас… Всякие амуры он расценивал как служебное преступление, после чего уже нельзя было претендовать на роль повседневного наставника массы. Хорош был бы он, политком эскадрона, если бы бойцы после изгнания из части приблудных баб, страшного наследия Каракуты, стали бы шушукаться по углам о любовных шашнях комиссара.


За бывшими драгунами, на тройной дистанции, с таким же большим, как в полку, знаменем, шел третий, штабной эскадрон. Его вел Гайцев — Чикулашка, бывший фельдфебель. Он все еще носил красные узенькие штаны и черную кудлатую папаху. Сейчас, в связи с похолоданием, на его ногах были полуглубокие калоши, а на спине, прикрывая драгунскую, только лишь полученную шинель, — теплый башлык.

Отъезжая, Гайцев наставлял знаменосца:

— Короче, короче, не рыси. Не наступай второму эскадрону на хвост. Держись дистанции. Пусть люди думают, что мы не эскадрон, а полк. И знамя выше. Не наклоняй.

Гайцев, остановив проезжавшего мимо Булата, обратился к нему:

— Товарищ политком, у меня есть один вопрос.

— Слушаю, — громко отозвался Алексей.

— Дайте мне в эскадрон Ваську Пузыря.

— Это уж не вопрос, а просьба, товарищ Гайцев.

— Все одно, откомандируйте его в мой эскадрон.

— А зачем он вам? Мы его нарочно забрали от вас. При Каракуте вы с ним как будто не дружили. Что, старые счеты?

— Вот именно! Дайте мне его. Я ему припомню — «рукоятка — это стебель, богом проклятый фитфебель».

— Что же, хотите ему мстить?

— Зачем? Он у меня сделается шелковым. Я ему предъявлю: «Иль грудь в крестах, или голова в кустах». Смотрите, вспомните мои слова, вы еще с ним попанькаетесь!

Четвертый эскадрон сформировали из Полтавского отряда, придав ему взвод бывших «чертей». Командовал этим подразделением Онопко.

Во главе полка двигался Парусов. В темно-коричневом, с черными пуговицами пальто и в темной, без звезды фуражке, он не походил на строевого, тем более на кавалерийского командира. Все его оружие состояло из коротенького хлыста. Изредка Парусов вынимал щеточку и гладил усы. С Булатом почти не разговаривал. Когда Алексей приближался и двигался с ним рядом, он незаметно укорачивал шаг лошади и отставал.

Парусов отъехал в сторону, взяв с собой трубача. Певучая сигналка передавала полку волю командира:

«В о  в з в о д н у ю  к о л о н н у  п о с т р о й с ь». Повторяя сигнал, эскадронные подавали свои команды.

«В с е  и с п о л н я й т е», — принуждала труба.

Звенья каждого из шестнадцати неимоверно растянувшихся взводов поднялись в рысь и перестроились влево от головного подразделения.

Каждый взвод развернулся двухлинейной стеной. Единицы, следовавшие в хвосте, вымахивая широкой рысью, нагоняли голову. Стена за стеной плыли шестнадцать взводов, все четыре эскадрона.

«В  к о л о н н у  р е з е р в а  п о с т р о й с ь».

Один эскадрон принял вправо, два других — влево от головного, и весь полк без суеты и путаницы ловко перестроился в один из предбоевых порядков.

«С т р е м г л а в, д р у з ь я, п о с т р о й т е с я, ч т о б ы  ф р о н т о м  и д т и  н а  в р а г а».

«В с е  и с п о л н я й т е».

Питаясь из глубины, резервная колонна развернула грозный двухшеренговый фронт полка.

Алексей, наблюдая с восторгом за перестроениями эскадронов, недавно еще разрозненных, думал о том, что отныне эта новая часть, послушная сигналам командира полка, покажет себя в ближайших боях. Вот что значит военная наука, претворенная в жизнь!

Сухо, словно саранча, трещала стерня под копытами, гудела земля, кони храпели и чихали от галопа, пыли и возбуждения. Всадники с трудом удерживали лошадей. После трехчасовых учений полк, послушный голосистой трубе, легко и сноровисто совершал все строевые эволюции. Раскинувшись на огромном пространстве разомкнутой казачьей лавой-ниточкой, он спустя несколько минут был в кулаке, готовый к атаке.

И вот полк снова двинулся вперед длинной походной колонной. Улеглось возбуждение, вызванное непрерывной скачкой.

24

Где-то далеко садилось к горизонту солнце, последние его лучи освещали голую степь. Золотые сумерки легли на несжатые полоски овса, озарив плывшие в неизвестность паутины. Отцвели клевер, вика, полынь.

Солнце опустилось на горизонт. С востока повеяло холодом. Тонкая гимнастерка Булата надулась, как пузырь.

Полк остановился.

С востока сильными шквалами продолжал рвать ветер. Лошади жались к лошадям, всадники — к всадникам.

Парусов в одной из хат придорожного хутора давал инструкции разъездам. Мрак непроницаемой пеленой окутал людей, лошадей, вселенную. То тут, то там вспыхивали яркие глазки папирос.

Слышались голоса всадников:

— Скажи, Хрол, на ляд прилипли мы с тобой до тех киевских ребят? Кругом красных обратно бьют. А как объявился тот проклятущий Мамонт, так совсем голова мнением не оберется.

— Чего ты, Селиверст, шел? Сидел бы дома! У тебя и хозяйство свое — не то что у меня, одни гусаки. Силком тебя никто не тянул.

— Вижу, народ идет, и я туды же, — упавшим голосом ответил бородач. — Думаю: куды люди, туды и мне судьба путею лежит. Кинулся народ бить беляков, и я за ним.

— А как началось дезертирство, обратно ты не устоял.

— Да, Хрол, не устоял. Сам сорвался и тебя за собой поманил.

— То-то же. Спасибо моряку Дындику — повернул он нам оглобли в Конотопе. Не знаю, как тебя, Селиверст, а не поверни я, заела бы меня совесть. — После некоторого раздумья Фрол продолжал: — Скажи, Селиверст, чего тебе больше жаль?

— Знаешь, Хрол, мне больше — цветов, ранжерею.

— А мне, Селиверст, жаль китайских гусей. Сколь я над ними бился, пока пошла у меня та порода.

Алексей, до чьих ушей донеслись слова этой беседы, тяжко вздохнул. Он чувствовал глубокую грусть в ответах бойцов, которых затянувшаяся гражданская война надолго оторвала от родных очагов. Ведь и он сам часто мечтал о том времени, когда сможет вернуться в родной Киев…

Булат чуть ли не ощупью двинулся к голове спешенной колонны. Сюда пришел и Парусов с адъютантом полка.

Раздалась команда «по коням». В головном эскадроне царила тишина. Никто из бойцов не двинулся с места. Ромашка снова повторил команду. Люди не шелохнулись.

Послышались злобные выкрики:

— Куда там!

— Ночь!

— Собачья ночь!

— Все драпаем и драпаем…

— Так скоро и до Москвы откатимся…

— Ладно, Россия просторная, есть куда пятиться!

— Не иначе как измена!

— Нас продали и обратно продают…

— Здесь заночуем.

Наконец-то после строгой команды Парусова кавалеристы забрались в седла. Ромашка скомандовал: «Шагом арш», — но ни один всадник не тронулся с места.

— Почему не исполняете команды? — спросил Булат.

— А ты откуда явился? — раздался в темноте злобный крик.

— Не важно откуда, а важно кто. Я комиссар полка и спрашиваю вас: почему вы не исполняете приказа?

— Вам хорошо приказывать из теплых хат, — огрызнулся кто-то из мрака.

— Здесь будем ночевать!

— Никуда не пойдем!

— Наслали на нашу голову офицерню…

— Кого обули, одели, с теми и воюйте.

— Мы без шинелей, хорошо знаете!

— Что было — роздали. Вам же! — убеждал бойцов Алексей. — Сколько смогла, столько и дала страна. И то рабочие у станков голодные, холодные. Лишь бы одеть, обуть Красную Армию. Я сам без шинели — небось видели, в чем хожу.

— Кто тебя знает? У тебя, может, кожа дубленая.

Кто-то крикнул из толпы без злобы, больше для озорства.

— Крой, Ванька, бога нет!

— Ты чего бузишь, каракута чертова? — Алексей узнал голос Чмеля, унимавшего соседа по звену. — Слышал команду — исполняй. Начальству виднее, што делать!

Глухой рокот прокатился от головы до хвоста эскадрона. То и дело вырывались из его рядов злобные выкрики. Пользуясь ночным покровом, осмелели горлопаны. Возгорелся своевольный дух бывших «чертей». Скрестились, испытывая друг друга, противоположные воли.

Алексей предложил Парусову принять меры.

— Комиссар, я, командир полка, скомандовал, а в остальном что я могу сделать?

В то время, когда бывалые люди второго эскадрона, лишь недавно мобилизованные, сохраняя тишину, ждали, чем кончится эта необычная для нормальной войсковой части, изумившая их волынка, кавалеристы третьего, бывшего штабного, эскадрона и всадники Онопки, проявляя нетерпение, шумели из рядов:

— Чи долго мы тут будем мурыжиться?

— Пускайте нас вперед!

— Комиссар, подавай команду, и мы враз прикроем эту бузу.

— Покажем мы им Каракуту!

— Товарищи, довольно, — начал успокаивать горячие головы Алексей. — С клинками — это легче всего. Этак и беляки возрадуются. В первом эскадроне ребята надежные, но не совсем сознательные. Они сами еще немало посекут белогвардейцев…

Булат не сомневался в том, что бойцы полка, как только перед ними откроется дорога, тронутся вперед. Но в голове колонны находился взбудораженный эскадрон бывших «чертей», не совсем довольных дележкой обмундирования. И если их не сломить, не перебороть упрямства, в дальнейшем с ними будет немало хлопот.

Ромашка великолепно вел всадников в бой, но сейчас, когда эскадрон закусил удила и заноровился, без политкома Дындика, который, как назло, ушел с разъездами, чувствовал себя бессильным.

Алексей, спохватившись, подъехал к Раките-Ракитянскому и твердо приказал:

— Командуйте!

— Но ведь есть командир полка, — боязливо ответил Индюк и добавил нагловато: — Я без приказа комполка не могу…

— Выводите вперед ваш эскадрон! — Алексей не сдержался. — Без приказа вы смогли загнать «Стенвея», а тут не можете. Командуйте, черт вас побери!

— Слушаюсь, товарищ политический комиссар, — промямлил опешивший Ракита-Ракитянский.

Раздалась спокойная команда. Подразделение, состоявшее из людей, которые ответили Алексею: «Мы порядки знаем», тронулось с места, открыв движение полка. Но бывшие «черти» еще оставались на месте.

Булат, подъехав к голове эскадрона, скомандовал:

— Коммунисты, вперед!

Выехали из строя Твердохлеб, Слива, Иткинс, а потом еще десяток людей. Следом за ними тронули шенкелями своих лошадей Чмель и Кашкин.

С затихающим ропотом двинулся наконец с места и весь эскадрон.

Алексей приблизился к Парусову.

— Товарищ командир полка! Так мы каши не сварим. У нас полка не будет. Мы будем иметь лишь сброд из четырех конных единиц. А во время нынешнего учения я уж было подумал совсем другое…

— Комиссар… — начал Парусов.

— Не комиссар, а товарищ комиссар. Ведь у вас когда-то существовал свой этикет, и вы к своим знакомым обращались с добавлением «господин».

— Так вот, комиссар… то есть товарищ комиссар! Я приехал сюда не кашу варить, а командовать. Если моих распоряжений не выполняют, то вы должны сделать все, чтобы меня слушались.

— Ладно. Но тогда, стало быть, смотрите, распоряжайтесь как следует быть.

Алексей придержал коня. Он пропустил мимо себя колонну.

Всадники тихо беседовали, словно боясь вспугнуть внезапно наступившую тишину. Колонна как-то сжалась, и даже Чикулашка, желавший, чтоб его эскадрон выглядел как полк, подтянул своих людей вплотную к головным подразделениям. Как крылья испуганной птицы, хлопали в темноте вздуваемые тугим ветром тяжелые складки похожего на полковое знамя гайцевского штандарта.

Первый эскадрон шел молча. Вспышка не совсем еще изжитой анархии сменилась апатией.

Чем дальше уходил полк на север, тем явственней доносилась со стороны Мармыжей артиллерийская канонада. Привычное ухо воина улавливало и звуки своих выстрелов и разрывы неприятельских гранат. Жаркая перестрелка в своем тылу нервировала кавалеристов.

— Лопухи, хотелось им тут заночевать! — раздался из рядов скрипучий голос Чмеля.

— Ну и забрал бы кадет тех ночлежников голыми руками, — ответил Слива.

К голове колонны подскочил всадник. Приблизившись к Парусову, вручил ему пакет.

Вестовые, узнав в прибывшем Пузыря — очередного ординарца при штабе дивизии, как обычно, приступили к расспросам. Василий полушепотом сообщил новости:

— Кадюк лезет до нет сил. На фронте само собой, а то еще его бронепоезд прорвался из Мармыжей. Выгрузил он десант — сами золотопогонники. Они и жмуть с тыла, значит, на Симбирскую бригаду. Там хоть за комбрига енерал, а работает катеарически. Сам слышал, присягнулся Боровому, комиссару значит. Говорит: «Не пропущу гадов. А ежели пройдут, то только через мой труп». Его комиссара — он очкастенький такой, все в красной рубахе шиковал — говорят, уже крепко поранило.

Парусов остановил полк. Подъехал к середине колонны, повернул ее фронтом к себе. Скомандовав «смирно», объяснил людям только что полученную задачу. Начдив, приняв бой с наседавшими со всех сторон деникинцами, требовал от Донецкого полка прикрыть левый фланг дивизии, которому угрожала конница врага.

Слова командира заглушались нарастающим шумом жаркого боя. К ружейной пальбе прибавилась трескотня пулеметных очередей. Отчетливей доносились раскаты далекого «ура». И вдруг, вплетаясь в эти разнородные аккорды войны, прилетели сюда, где выстроился полк, звуки духового оркестра, исполнявшего «Боже, царя храни».

Эта давно не слыханная мелодия царского гимна внушила людям суеверный страх.

Послышались голоса:

— Товарищи, мы в «мешке»! Это натуральный «мешок»!

— Давай, командир, чего стоишь зря!

— Выводи нас скорее до нашей дивизии!

— Вместе оно надежнее будет.

Алексей, слушая эти нетерпеливые выкрики, думал о том, как быстро меняется настроение массы. Полчаса назад многих лишь после больших усилий удалось сдвинуть с места, а сейчас они сами рвались вперед.

Раздалась команда. Полк, перестроившись, двинулся на звуки выстрелов. Дындик, присоединившись к «оркестру Каракуты» со своим инструментом — гребешком, обернутым в папиросную бумагу, взмахнул рукой. Раздались бодрые звуки «Интернационала». Твердохлеб затянул: «Вставай, проклятьем заклейменный». Сотни голосов поддержали его. Громкая песня кавалеристов зазвучала над всей колонной, понеслась вдаль, заглушая ненавистную мелодию царского гимна.

25

Мамонтовский рейд обманул надежды Деникина, Эта авантюрная операция не привела его дивизии к Москве. Но Южный фронт, выделивший много боевых единиц для ликвидации мамонтовского набега, все же поколебался. Советские войска, стоявшие недавно у Нового Оскола и захватившие было Волчанск, отойдя к линии Курск — Воронеж, не в состоянии были крепко зацепиться за этот рубеж.

После ночного боя с офицерским десантом противника Донецкий полк все еще прикрывал фланг дивизии. Вместе с ее частями, отбивавшими удары беляков, перемахнув через железнодорожную линию Курск — Воронеж, расположился на отдых в небольшой деревушке.

Хотя в ночном деле под Мармыжами все люди работали безупречно, Булат понимал, что в интересах боеспособности полка нельзя оставить безнаказанными виновников кем-то подогретой анархии.

Самых шумных горлопанов, бывших каракутовцев обезоружили и поместили в одной из деревенских клунь, вход в которую охранялся бойцами Гайцева. В полдень Ромашка доложил Булату, что его люди, молча и угрюмо пообедав, потребовали, чтобы комиссар полка пришел к ним в эскадрон. Алексей явился.

Бойцы молча расступились, дав ему дорогу к центру круга.

— В чем дело, товарищи?

Масса молчала. Подбадриваемый одиночными голосами, вышел на середину молодой взводный Колесов, ранее ничем не выделявшийся, кандидат партии, присланный из штаба армии вместе с Парусовым, Ромашкой и Ракитой-Ракитянским.

— Как же так, товарищ комиссар? Бойцов, защитников рабочих и крестьян, наших товарищей, разоружаете? В эскадроне и так мало сабель. Кто же будет бить Деникина? Я тоже партиец и не понимаю, что кругом делается.

— Ты чего болтаешь? — презрительно посмотрел на говорившего Твердохлеб.

— Да, да, неправильно, — поддерживая Колесова, зашумели кавалеристы.

— Требуем отмены приказа.

— Так нас всех к чертовой матери разоружат.

— Это контра действует, не иначе!

— Вчера явился бог знает откуда, а сегодня распоряжается…

— Я думал, что вы решили покаяться. — Алексей, едва сдерживая накипавшее негодование, с укором посмотрел на людей. — Так вот зачем вы звали политкома!

Вдруг, расталкивая кавалеристов, влетел в круг Дындик.

— Что за скулеж? — крикнул он. — Опять буза! А ну кто тут обратно бузотерит?

Крикуны, услыхав голос разъяренного моряка, присмирели и молча стали расходиться.

Пузырь, поправив на груди портупею, подступил к Дындику:

— Ладно вышло, что посылали меня за ординарца до штаба дивизии, а то пошло б — Пузырь мутит!

События обсуждались на полковом партсобрании. Булат отчитывал Колесова:

— В течение часа эскадрон был во власти анархии. Коммунистов затерли. Можно было подумать — вернулся Каракута. Вы, товарищ Колесов, кройте меня на партийном собрании, если я неправ, но в полку, на службе, мое слово — закон. Пусть коммунисты решат, достойны ли вы партбилета. Дайте его пока мне.

— Так это ты воспаляешь бражку-анархию? — накинулся на Колесова Дындик.

Из клуни, где содержались обезоруженные кавалеристы, принесли заявление. Алексей читал его тут же на партийном собрании:

— «Это правильно, мы подняли шумок на хуторе, а определял нас на это старшина, который из вахмистров, — дружок Ракиты-Ракитянского».

Дындик, покидая помещение, шепнул комиссару:

— Не беспокойся, захвачу с собой надежных ребят.

В текущих делах стоял вопрос о поведении Колесова. Прибежал Дындик. Сообщил: Ракита-Ракитянский, вахмистр и с ними Колесов, незаметно скрывшийся с собрания, удрали. На квартире бывшего гусара нашли записку:

«Ищи ветра в поле. Разбегайтесь все, пока не поздно. Сообщаем маршрут — Единая неделимая Россия, корпус его высокопревосходительства генерал-лейтенанта Мамонтова. Довольно подчиняться красному попу от лака и политуры безусому Булату и их благомефодию Петьке-матросу.

Его императорского величества 9-го гусарского полка штаб-ротмистр Ракита-Ракитянский.

Того же полка корнет, сын родины, Колесов-Воронин».

На улице перед школой, где проводился экстренный митинг, шумели возбужденные кавалеристы:

— Индюк не орел, а, гляди, упорхнул…

— Стерва, не попался он мне, царский прихвостень!

— Лучших коней угнали, подлецы!

— Сто керенок остался мне должен вахмистр. Увез, толстолапый. Шкура!

Из первого эскадрона отделилась группа кавалеристов. Подступив к президиуму, бойцы сняли фуражки.

— Отцом, жизней, дитем, матерью присягаемся наперед слушать приказов, как мы поняли, кто на чью пользу провокацию среди нас развивал.

Затем говорили люди из второго эскадрона.

— От имени бывших регулярных драгун и партизан-кавалеристов — теперешних красных армейцев обращаемся со словами просьбы к партийной ячейке и комиссару нашему товарищу Булату. Просим от лица всех дать нам командира партийного, чтобы он был куда мы, туда и он с нами. Просим мы еще на комиссара к нам товарища Твердохлеба. Шибко его бойцы хвалят.

— Мой вопрос такой же, — добавил Слива. — От имени бойцов заявляю ячейке: не верьте охвицерам, у них душа насквозь белая…

— Это ты зря, товарищ Слива, — остановил бойца Алексей, — не все они такие, как этот подлец Ракита-Ракитянский. Многие офицеры служат народу верой и правдой.

Чмель, явившись в эскадронную канцелярию, стал сокрушаться:

— Эх, зря я того Индюка не отлупцевал на пасеке! И главное, подошвы приготовил. Оно известно — сколь волка ни корми, а он все в лес смотрит…

— При чем тут лупцовка? — с горечью сказал Слива. — Эх ты, борода, надо было всадить пулю не в ту собаку, что была наверху, а в ту, что была под низом.

— И в самом деле! — заявил Чмель, глядя вопросительно на Дындика.

— Ну и сдал бы я тебя, товарищ, в трибунал. Какие могут быть в нашей регулярной армии самосуды? Вот ходил я за ним, товарищи, следом чуть ли не с наганом, а вырвался все-таки барбос. Недоглядел. За это меня гнать надо поганой метлой, — в порыве самобичевания воскликнул Дындик, — а меня, поди, в командиры выдвинули.

— Больше некого, товарищ командир эскадрона, — авторитетно заявил Слива. — Начальство — оно знает, кого назначать. Да, пожалуй, если б пришлось нынче, как и раньше, выбирать, народ больше никого и не схотел бы.

— А субчик взводный! — продолжал новый комэск. — Удалось же этому дворянчику раздобыть билет какого-то Колесова…

Алексей вошел в дом попа, где остановился Парусов. Взгляд изумленного Аркадия Николаевича красноречиво говорил: «Эта квартира отведена мне, командиру полка». И казалось, не случись измены Ракиты-Ракитянского, он бы это сказал.

Алексей, словно угадывая настроение командира, заявил:

— Я располагаюсь с вами, Вот-вот начнут поступать донесения, приказы. Как комиссар, я должен быть в курсе всех дел.

Парусов, не зная, что ответить, отошел к окну и начал гладить щеткой усы.

Булат смотрел на спокойные движения его руки и думал: «Кто командует тысячью рабоче-крестьянских сынов — друг или враг?» Посмотрев на великолепные усы Парусова, почему-то вспомнил пушкинские слова: «Усы гусара украшают».

Подошел Кнафт.

— Товарищ комиссар, чаю не угодно ли? Можно скомандовать.

— Не командуйте. Ведь чай — не эскадрон и не полк.

— Так я же… я же хотел как лучше… товарищ комиссар…

Парусов вышел. Кнафт, глядя на дверь, обождал, пока она закрылась за командиром.

— Товарищ комиссар, а как вы устали… Вы такой бледный. На вас такая ответственность… вы много работаете… Если мне будет позволено сказать… вы сейчас так похожи на солиста оперы Хромова… это наш друг… Он часто заходил к папе в контору…

— В контору фирмы «Юлий Генрих Циммерман» на Крещатике? — прерывая болтовню полкового адъютанта, спросил, посмеиваясь, Алексей.

— Вы… вы знаете?

— Еще бы! Мне да не знать?

Кнафт, теряясь в догадках, нахохлившись, умолк.

Булат растянулся на койке. Закрыв глаза, он долго не мог уснуть. Сегодня и каждую ночь, когда он ложился спать и веки опускались тяжелыми гирями, перед глазами, как на экране, возникало поле боя с труднодоступными рубежами, с крутыми косогорами, вражескими колоннами и цепями, всадниками и батареями.

Его мозг, непрестанно воспроизводя картины повседневных боев, постепенно погружался в забытье. Стряхивая сон, Булат схватывался и тревожно осматривал угол, где спал Парусов, каждый раз опасаясь увидеть пустую, брошенную командиром койку. Алексей считал, что его присутствие в какой-то степени помешает бывшему ротмистру последовать по стопам изменника бывшего штаб-ротмистра Ракиты-Ракитянского.

А где другой выход? Ведь нельзя же ко главе полка прикомандировать стражу. Нельзя!

И хотя многие из этих «техников» служили лояльно новому строю и без устрашения, кое-кто из них, с риском для жизни нарушая воинскую присягу, все же предпочитал, бросая у красных крупные посты, служить у белых рядовыми. В отношении таких правильно сказал Чмель: «Сколько волка ни корми, а он все в лес глядит».

26

Щупальцами расползлись разъезды от полка на север, на северо-запад, на северо-восток и восток. Звенья и отделения кавалерийского полка образовали полукруг диаметром в полсотни верст, оберегая дивизию от налетов белоказачьих банд Мамонтова.

Свободные от нарядов люди занимались учебой. Утром проводились политбеседы. Днем рубили лозу, прыгали через барьеры. Вечером эскадронные артисты ставили агиткартинки, привлекавшие к себе весь полк и почти всех жителей деревни. Здесь бойцы разных подразделений ближе знакомились друг с другом. Постепенно из разнородных частиц сколачивалась крепкая боевая единица.

Хотя каждый эскадрон и имел теперь свой номер, в повседневной жизни кавалеристы никак не могли отвыкнуть от прежних, привычных названий. Так, красноармейцев третьего эскадрона величали «генштабистами» из-за того, что они долго несли фельдъегерскую службу при штабе дивизии.

Бойцы второго эскадрона шли под именем «драгун», и даже новый их командир Дындик всегда говорил «мои драгуны».

Бывший моряк и в новой роли сразу показал себя твердым хозяином. Кавалеристы старой армии приняли это как должное. Они косились лишь на своих новых соратников. Булат для укрепления эскадрона насытил его конными разведчиками из старых партизан-добровольцев. Твердохлеба назначили сюда политкомом.

Красноармейцев первого эскадрона называли «чертями». Былое прозвище произносилось теперь всеми полунасмешливо, полуснисходительно.

Людей из четвертого эскадрона Онопки величали «полтавцами». Но то, что славные рубаки онопковцы не без осложнений расстались с милыми сердцу берегами Ворсклы, стало известно всем бойцам Донецкого полка.

И нередко кавалеристы, желая подшутить над своими новыми своенравными товарищами, спрашивали их: «Шо, хлопцы, пожрут там кадюки ваши галушки?»

«Где там галушки? — добавлял Слива. — Та контра больше до галушечниц охоча!»

Вечером с донесением явился Слива, посланный с разъездом вдогонку за Ракитой-Ракитянским. Поймать беглецов не удалось. Крестьяне говорили красноармейцам: «С ними такой рыжий, грудастый, объясняли, что едут против Мамонтова. Да не верится, — очень строго показывали себя с мужиками. Один хозяин не давал овса, так тот грудастый отстегал его хлыстом».

— Это именно он и есть, — категорически заявил Онопко. — Я его, Индюка, помню по гусарскому полку. Лютый был человек. Чуть что, сразу хлыстом по фотографии. Да, было время…

— Эх, касатики, вижу, не только наш флот славился, — вздохнул Дындик, — и вам доставалось.

— Знаешь, Петя, — кричал громко Гайцев, боясь, что его не услышат, — я такой лютый был на свою офицерню, что ночью и днем зубами скрипел. Так навек и осталась у меня эта проклятая привычка. Ночью пиляю так, что иной раз проснусь и самому страшно делается. А жена ругается: «Ишь, черт глухой, до женитьбы утаил про свой скрип — не пошла бы за тебя». А после привыкла… и без никоторых данных.

Гайцев повернулся к своему политкому. Хлопнул его дружески по плечу:

— Ну, комиссар, крой, расскажи что-нибудь и ты.

— Что я вам расскажу? — начал Иткинс, смутившись. — Я свою службу проходил в канительной мастерской, в Киеве, на Подоле… Хоть не лежал под барьерами, как иные кавалеристы, когда их обучали езде, а вроде этого переживать приходилось. Полиция часто устраивала облавы. Кто не имел права жительства, прятался. Меня самого впихивали в ящик, заколачивали гвоздями, а сверху писали: «Осторожно, стекло, пейсаховая посуда». Бывало — целые сутки оставался в своем убежище. Околоточному и его фараонам некуда было спешить…

К Булату, оглядываясь и словно крадучись, подошел Чмель. Шепнул ему на ухо:

— Какой-то кавалерист там… у командира полка. Все шепчутся. Взошел это я в штаб, они и примолкли. Кабы снова не получилось дра-ла-ла до кадюков…

— А чего ты так тяжело дышишь, товарищ Чмель?

— Да малость захекался. Боялся опоздать. Поспешай и ты, товарищ политком.

Алексей в сопровождении Дындика направился в штаб.

Парусов, развернув карту, облокотился о стол. Рядом с ним на стуле сидел щуплый, с девичьим тонким лицом бледный красноармеец-подросток. Как только комиссар полка вошел в штаб, боец поднялся и направился к выходу.

— Товарищ командир полка, зачем приходил к вам этот красноармеец?

— Да тут небольшие дела, — спокойно ответил Парусов, посмотрев с удивлением на Алексея.

— Я думаю, что ему нечего сюда ходить. Вообще я не понимаю, о чем вы могли разговаривать с рядовым бойцом.

Дындик все время порывался с места, энергично подмигивал, но Алексей не замечал его предостерегающих жестов.

Парусов с укором посмотрел на политкома и ничего не сказал. Сложив карту в планшет, вышел из штаба.

— Я хоть и не верю этой шатии-братии, а нехорошо, товарищ Булат, обернулось, — начал Дындик. — Ни за что ни про что обидел — убил человека. Это же Колька Штольц, сын его бабы, служит бойцом в моем эскадроне. Хоть мать штучка, а хлопец ничего.

— Но почему же я его раньше не видел — этого Кольку? — смутился Алексей.

— Он болтался в обозе возле мамаши. Сейчас, слыхать, полаялся с ней. Она его не пускала на фронт. А парнишка ничего. Как куда пошлю, не идет, а летит, в лепешку разбивается. Военная кровь сказывается — гордится солдатским званием. Так что, Леша, ты там как-нибудь половчее, а должен загладить это дело перед командиром.

— Со мной случилось, как с той коровой, — расстроившись, сказал Булат. — Дала ведро молока, а напоследок всунула в него копыто. Обхаживал всячески своего военспеца, создавал ему авторитет, обстановку, а тут на́ тебе…

— Этот Колька и спит со мной в одной хате. Интересно рассказывает про своего покойного папашу — генерала Штольца.

— А что?

— Замучил своего сынка генерал. Заведет, бывало, граммофон и заставляет мальца шагать прусским шагом под военные марши. Загоняет его до десятого пота, а потом сам давай шлепать по паркету и смотреть в зеркало. На что ему, кавалерийскому генералу, тот прусский шаг?

— Ракитянский про своего бригадного генерала, — вспомнил Булат, — и другие чудачества рассказывал. Является он в казарму и первым делом проверяет шарнирные петли. Ни стрельба, ни тактика, ни солдатский борщ его не интересовали, если шарниры визжат, пробирает офицеров: «Вы нарочно их не смазали — пусть сигналят о приходе бригадного. Пять суток гауптвахты». А дома сыпал оплеухи лакеям за то, что шарниры не скрипели, особенно на половине жены. «Ради чаевых продаете своего генерала!» — кричал он на лакея. И в его доме что ни дверь, то полковой оркестр.

27

Тянулись скучные серые дни. Реже показывалось солнце на небе, затянутом мутными тучами. Несколько раз на день сыпал нудный назойливый дождь.

Каждое утро возвращались одни и отправлялись другие разъезды, охранявшие дивизию с флангов и с тыла. Мамонтов рыскал по центральным губерниям, он жег и грабил, грабил и жег усталую, изможденную Россию. Его колонны тянулись все глубже к центру республики. Казачьи кони изнемогали от напряжения и непосильной клади. Всадники мамонтовского корпуса, щеголяя друг перед другом «успехами», в завоеванных городах и селах старались нахватать побольше добра. Чем глубже проникал Мамонтов в тыл Красной Армии, тем длиннее становились его обозы и короче полки.

42-я дивизия под натиском белых отходила с рубежа на рубеж. Она заняла новый фронт теперь уже северней железной дороги Киев — Воронеж.

Отступал и Донецкий кавполк. В пути, недалеко от Касторной, Алексей вместе с бумагами из дивизии получил небольшой помятый конверт.

«Леша, — писала Мария Коваль, — я нахожусь в дивлазарете. Все относятся ко мне сочувственно и ухаживают за мной. Иногда мне становится неловко, когда закаленные, боевые красноармейцы стараются мне угодить во всем. Главное, Леша, сейчас не время отлеживаться. Рука заживает. Рвусь в строй, но врачи, — знаешь, медицина — вредный народ, — не пускают. Не так мучает рана, как большая потеря крови. А все же надеюсь скоро встретиться. Многое хочется тебе еще сказать. Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо, получу ли я ответ на него. Эх, Булат, полгода думать о человеке, который об этом И не догадывался! В фургоне, когда мы ехали из Тартака, ты бросил одну фразу. Я бы дорого дала, если бы могла услышать ее еще раз. Быть может, она мне помогла тогда перетерпеть острую боль. Хочется побыть рядом с тобой, подержать твою руку, как тогда, и быть понятой с одного взгляда. Я все чего-то жду. Я все та же, и душа моя полна тревогой. Видимо, судьба такая — всегда носить тоску и грусть в душе.

С комприветом Мария.

Кланяйся боевым друзьям. М.».

Алексей читал письмо на ходу. Широкий шаг лошади качал его в седле. На душе стало тепло и в то же время тревожно.

На что это намекает Мария? Кто взволновал ее сердце? Неужели он, Алексей, смотревший на нее лишь как на друга?..

Ночью комиссар полка вместе с политкомами эскадрона проверял караул, посты. Выступив с рассветом, эскадроны до обеда отмахали больше полусотни верст. Сегодня, как и вчера, полк двигался форсированным маршем. Конь Булата, измученный тяжелыми переходами, «ковал» на рыси, цепляя задними копытами передние. А до стоянки, назначенной приказом, было еще далеко.

Стало темнеть. Вправо и влево от дороги распластались поднятые плугом свежевспаханные поля. Над зябью то поднимались, то опускались стаи крикливых ворон.

Впереди маячили очертания сумрачного леса. Молча двигалась колонна. Тишина нарушалась лишь бесконечным дробным топотом копыт. Душил запах конского пота.

Алексей, раскачиваясь в седле, думал о том, что вот со всех концов родной земли собрались и идут здесь по дороге разные, но движимые одной целью люди. У каждого, у большинства, там, позади, осталось дорогое — родные, хозяйство, пашня, шахта, завод…

Где теперь все его друзья, с которыми он делил и горечь поражений и радость побед? Остались ли они там, в деникинском подполье, в лесах и трущобах Киевщины, готовя новые удары врагу, или так же, как и он, качаясь в видавшем виды седле, совершают ночные переходы?

Думал он о тете Луше, оставшейся в далеком тылу. Каково ей теперь там, с деникинскими головорезами? Представился ему и Киев, его тенистые парки в их увядающей осенней прелести. Конец сентября. Мерцающей ржавчиной пламенеют клены. Словно обрызганные охрой, желтеют шатры развесистых лип. А киевские каштаны, обстреливающие прохожих своими темно-коричневыми ядрами! А сентябрьские вечера у Днепра! Всегда чем-то загадочным отдавала послезакатная синева, окутывавшая заднепровские дали.

Он думал о Марии Коваль, этом душевном товарище. Теперь она в больничном халате…

Полк, отступая, приближался к Касторной.

Голова казалась налитой свинцом. Сильнее закачался в седле корпус. Перед глазами в просторе ночи рельефно стали вырисовываться очертания журавля колодца, крыш крестьянских хат и крон высоких деревьев. Начинался заманчивый для всех усталых путников сладкий мираж…

Радость близкого отдыха и крепкого сна заполняет все существо. Стремясь к заветному причалу, Алексей инстинктивно сжимает бока лошади. Конь удлиняет шаги… И вдруг… Обидно тает заманчивое видение… Деревня исчезает, куда-то рушится… Руки, ноги неимоверно тяжелеют. Еще более хочется отдыха, и еще труднее кажется путь…

Наконец вдали, на крутом косогоре, возникают из мрака реальные приметы долгожданного жилья. Но на сей раз настоящие, ощутимые. Лают собаки. Во дворе большой барской усадьбы шумят квартирьеры.

Алексей вваливается в просторную комнату, пропитанную устойчивым запахом уюта и теплого угла.

Со стены смотрит круглое, самоуверенное и почему-то очень знакомое лицо. Булат, словно преодолевая чье-то сопротивление, с закрытыми глазами тяжело опускается на мягкий диван.

…Утро.

Алексею бросился в глаза темный квадрат на обоях. У противоположной стены, на кушетке, с открытыми глазами, о чем-то задумался давно уже проснувшийся Парусов.

Уставленный безделушками, прирос к окну большой письменный стол на точеных ножках. На ажурных угловых тумбочках, покрытых тусклым лаком, высились старинные китайские вазы.

Хрусталики свисавшей с потолка великолепной люстры сверкали, переливаясь радугой. С потемневших портретов, занявших все стены, неприветливо косились строгие генералы, офицеры; сдержанно улыбались затянутые в корсеты дородные женщины. Только то место, откуда давеча смотрело на Алексея почему-то удивительно знакомое лицо, выделяясь на вылинявших обоях свежестью узора и красок, ничем не было заполнено.

Скрипнула дверь.

— Разрешите?

На пороге, в сопровождении большой группы бойцов, показался с красным, возбужденным лицом и горящими глазами кавалерист Слива.

— Так вот, товарищ политком, дозвольте маленечко тут пошуровать. Может, найдем нашего обормота.

Парусов сел на кровати. Алексей, сбросив с себя палатку, которой накануне кто-то заботливо его укрыл, вскочил на ноги.

— В чем дело, товарищи? — спросил он, ничего еще не понимая.

Слива продолжал:

— Я говорю о бывшем командире Раките, об Индюке. Мы как раз попали в его родовое гнездо, в экономию их благородия.

Пришла, сопровождаемая Чмелем, хозяйка усадьбы. С ней худенькая, с высокомерным лицом, моложавая женщина.

— Тащите-ка сюда то, что здесь висело, — Алексей, посматривая строго на старую помещицу, указал пальцем на темный квадрат обоев.

— Элеонора, иди! — простонала старуха, обращаясь к своей спутнице.

Принесли портрет. На нем художник изобразил штаб-ротмистра Ракиту-Ракитянского во всем блеске его парадной гусарской формы. Приблизился Парусов, взял в руки полотно. Молча на него глянул, молча возвратил комиссару полка.

Кавалеристы шумной гурьбой тронулись в комнаты.

Алексей знал, что изменник не мог находиться здесь, у себя в имении. Ему было ясно также, что кавалеристы будут искать не то, о чем они ему говорили. Он смотрел на украшенные портретами стены, на ценные безделушки, на китайские вазы и понял, что через час-два здесь будет хаос, разрушение, ад.

Можно было бы остановить мстящую, неумолимую руку, которая за час уничтожит то, что собиралось десятилетиями, и то, что сотни старательных тружеников делали тысячи часов, потратив самые цветущие свои годы на создание всех этих шедевров, которыми они сами не пользовались и часу.

Но мысль о предателе, о его деланной учтивости, о его наглом обмане, о том, что он где-то там вместе с мамонтовскими бандами жжет достояние республики, уничтожает лучших людей страны, наполнила и Алексея жаждой мести.

В комнату вошли кавалеристы. Направились к письменному столу. Кашкин обернулся. Он почувствовал на себе укоряющий взгляд командира полка. Фролу казалось, он слышит: «И ты, царский кучер!»

— Товарищ командир полка, вас там спрашивают во дворе, — не моргнув глазом, сказал Кашкин и, как бы в оправдание своих грядущих действий, добавил: — Произвела ж тебя советская власть в большие командиры, шутки сказать — скадронный, оставили твоей фамилии отцовское имение. Так нет, собака, не пощадил родного гнезда…

— Да, я лучше пойду, — упавшим голосом ответил Парусов, направляясь к выходу.

Клинок, прицелившись, рассек тонкую ножку аиста-вазы. Драгоценный сосуд склонился набок и, коснувшись пола, рассыпался звоном серебряных бубенцов.

Послышался болезненный стон «ах»: в дверях стояла молодая помещица.

Элеонора, сделав над собой усилие, расталкивая кавалеристов, подошла к столу. Схватила рамки с фотокарточками и прижала их к груди.

— Что там? — потребовал Алексей.

Покоряясь властному голосу, девушка, не выпуская из рук снимков, показала их кавалеристам. На одном из них был заснят щеголеватый юноша. Это был юнкер, застреленный в Фастове Ракитой-Ракитянским. С другой карточки смотрело на Алексея надменное лицо пухлой курносой девушки с бородавкой на подбородке.

Булат, узнав воспитанницу института благородных девиц, спросил:

— Натали?

— Боже! Вы ее знаете? — воскликнула женщина, переводя испуганный взгляд на Сливу, срывавшего со стен портреты ее предков.

— Немного! — усмехнулся Алексей. — Не любили ее подруги. Ябеда. Где она сейчас?

— Не знаю, — опустила глаза Элеонора.

В коридоре, ломая пальцы, стонала старуха.

В помещичий двор въехало несколько подвод. Казенные фургоны грузились мукой и овсом. В дальнем углу просторной усадьбы, засучив рукава, с горящими глазами, со взлохмаченной бородой, Чмель с помощью Епифана колол кабана. Крестьяне сначала робко, потом все смелее грузили на возы необмолоченные снопы. Прицепил к своей телеге сеялку какой-то степенный мужик.

На крыльце стоял огромный, грудастый, похожий на Ракиту-Ракитянского фокстерьер. Угрюмый, нахохлившийся, проскочил через двор Кнафт. Заметил Николая Штольца, рывшегося в груде тряпок под окнами барского дома.

— Эй, Мика, брось… Марш отсюда, маме скажу…

Подросток в испуге удалился.

Алексей смотрел на возбужденных бойцов, на суетившихся крестьян. Ему представилась картина средневековья, кнехты, не только убивающие феодала, но и разрушающие его замок как символ их подчиненности и вечного рабства.

Гайцев, согнувшись вдвое, выносил из амбара мешки. Взваливал их на плечи крестьянам.

— Тащи, тащи смелей, будет твоим мальцам на клецки. Подходи, нагружайся, всем даю.

Шумел Дындик:

— Подходи, подходи, подставляй горбы, забирай свое, эхма!

Какой-то селянин, сгибая спину, обратился к Дындику:

— Растрепали мы имение нашего барина, надо и его расформировать. А то как бы не вернулся… Худо нам будет…

— Обязательно расхвормируем твоего барина, — обещал моряк.

Пришел Твердохлеб. За ним комиссар села и двое понятых.

— Надо порядок какой-либо, что ли, товарищ политком. Вот пускай власти решают, что куда.

Мало-помалу людской муравейник утих.

Через час-другой опустел двор. Не находя себе места, жался к крыльцу отощавший фокстерьер. Зияли раскрытые настежь амбары, клуни. Вечерние сумерки окутали помещичий дом.

С дрожащими руками, бледный вернулся Парусов.

— Комиссар… товарищ комиссар, к чему эти разрушения? Кому от них польза? Поймите, я не наемник, во мне стонет душа русского человека. Разрушают белые, разрушаем мы… Везде пепелища, руины. В один день крошат то, что строилось века. Кто и на какие средства будет восстанавливать страну? Мы уже терпим и голод и мор. А что будет дальше?

— Что поделаешь? — ответил Булат. — Народная месть. Вспомните Пугачева, вспомните историю. Видите, как этот подлый Ракитянский распалил бойцов своей изменой? Пусть знают предатели, что рука народа никого не пощадит. А насчет руин не сомневайтесь, мы все восстановим после войны.

— Не теми ли руками, что здесь все крошили?

— Именно этими, товарищ командир полка. Они поставили для господ все эти пышные усадьбы, а для себя, для народа, построят то, что помещикам и не снилось.

— Вообще хочется, товарищ комиссар, сказать то, что я думаю. Сопротивление теперь бесполезно. Зачем проливать лишнюю кровь? — командир провел щеточкой по усам. — Ну, попробовали, сопротивлялись. Честь и хвала Ленину. Теперь ведь ясно — нам против них не устоять. Не лучше ли умело, обдуманно, избегая лишнего кровопролития, прекратить борьбу, договориться? Сохранить тысячи и тысячи русских жизней?

Булат встрепенулся. Впервые открыто заговорил с ним командир. Алексей отвечал спокойно, сдерживая себя:

— Товарищ командир, вы меня извините, но вы рассуждаете как обыватель. С кем договориться? С палачами народа, слугами Ллойд-Джорджа, Черчилля? Вы видите лишь то, что происходит на поверхности. Падение Орла, даже падение Москвы — есть гибель революции лишь в глазах обывателя. Успехи Деникина — это мыльный пузырь. Вот-вот он лопнет. У нас миллионы только начинают раскачиваться. Там — обманутые массы крестьян начинают прозревать. Мы войну прекратим на останках Деникина, не раньше. И бороться будем, товарищ комполка, будем бороться до конца. Об этом нам все время говорит товарищ Ленин. Сотни перебежчиков еще пожалеют о том, что они оставили нас. И тот же Ракитянский… Но будет поздно… Советую вам — не теряйте веру в нашу победу.

Парусов замкнулся.

— Товарищ комиссар, перейдем отсюда, — тихо пробормотал комполка, впервые без натуги вымолвив слово «товарищ». — Тошно мне здесь…

— Что ж? Согласен. Перейдемте, пожалуй, Аркадий Николаевич. — В первый раз Булат назвал командира полка по имени-отчеству.

28

Преследуемый воинскими частями и вооруженными комбедами, Мамонтов заметался, как затравленный зверь. Убегая, он уничтожал все живое. В отместку истреблял тысячи крестьян, которые не пожелали идти с ним против Советов.

Сорок дней колесили белые казаки по тылам Южного фронта, так и не сумев расшатать его. Мамонтов рассчитывал на широкое антисоветское восстание. Но население Тамбовской, Орловской и Тульской губерний не поддержало казачьего генерала, не поднялось. Вооружившись чем попало, вместе с красными полками гнало банды грабителей и головорезов.

И вот, в бессилии махнув рукой на Москву, думая только о том, чтоб спасти свою шкуру, оставляя обозы, добычу, отрепья полков, Мамонтов устремляется на юг. Он уже не ищет боя, а всячески избегает его.

Мамонтов разбит. Мамонтов, отправившийся в свой бесславный поход с десятитысячным конным войском, едва прорвался к своим с двумя тысячами сабель. Отяжелевшие, растерявшие боевой пыл станичники, трясясь за награбленное добро, перебрались в обозы.

Тогда же, радуя сердца красноармейцев, стали поступать первые вести о коннице большевиков. П р о л е т а р и и  Москвы, Тулы, Рязани и других городов России, п о  з о в у  п а р т и и  с е в  н а  к о н я, вместе со старыми бойцами — партизанами Дона и Кубани — образовали мощный кулак — конный корпус Буденного. В то же время на Черниговщине, где Деникину не удалось сразу сломить сопротивление советских дивизий, под знамена Червонного казачества, закаленного в жестоких боях с гайдамаками Петлюры, наращивая мощь советских конных полков, бесконечным потоком текли, полные ненависти к белогвардейцам, рабочие и сельская беднота — голота Украины.

Подобно тому, как и коннице Буденного под Воронежем, украинскому Червонному казачеству Примакова вскоре выпадет великая честь участвовать в разгроме основной ударной группировки белых, захватившей Орел и рвавшейся к Туле и к Москве. И Серго Орджоникидзе пошлет срочную эстафету в Кремль — Ленину: «Червонные казаки действуют выше всякой похвалы».

Каждое известие о новых успехах молодой советской кавалерии подымало дух красноармейцев. Фронт кое-где отступал. Кое-где враг теснил полки красных. Окончательного перелома еще не было. Но перелом, особенно после партийной недели, наступил в сердцах и сознании революционных бойцов.

Тысячи коммунаров отдали жизнь на востоке, на западе, на севере, на юге страны, сражаясь в передовых рядах против полчищ белогвардейцев.

Коммунисты гибли от рук бандитов и внутри страны. От чрезмерного напряжения многие сгорели на кипучей работе. Нужен был приток свежих сил, свежей энергии. И партия бросила клич, обращаясь к трудящимся осажденной страны: «Все честное, сознательное — в партию».

Началась партийная неделя. Новые тысячи советских людей не колеблясь в самые тяжелые для республики дни вошли в ряды ленинской партии.

Кавалеристы, только прибыв из разведки, не успев покормить коней, подкрепиться, шли в ячейку подавать заявления.

Явился к Булату и Гайцев с полным именным списком своего эскадрона.

— Принимайте! — радостно выпалил он.

— Как так? — удивился Алексей.

— Спроси моих хлопцев, политком, кого хошь. Любой скажет: раз мы все заодно, то каждому может быть одно решение от кадюка, конечно, если к нему попадешься… Значит, надо, чтоб не он нас, а мы его… Значит, всем и записаться и без никоторых данных… А третье — раз наш командир партейный, говорят они, то и мы должны идти по его линии.


Воспользовавшись относительным затишьем на фронте, Булат, мобилизовав всех хозяйственников, впервые дал возможность бойцам как следует помыться и попариться.

На все село Пальма-Кердуновка имелась одна незавидная черная баня. Жарко натопил ее Чмель. Помогал ему и Пузырь, мечтавший после войны стать банщиком. Вода с шумом бурлила в котлах. Кипяток приготовили и в двух походных кухнях.

Красноармейцы раздевались под открытым навесом и, сгибаясь под притолокой, обволакиваемой густыми валами дыма, вскакивали в полутемное помещение.

Чмель, схватив в охапку одежду, уминая босыми ногами снег, побежал нагишом за навес, где топились солдатские кухни. Там же стояла походная вошебойка, присланная дивизионным врачом. Ее обслуживал Фрол Кашкин.

— Гляди же, друг, выжарь мне одежду по-свойски. Тряс я уже свои портки над кострами, бил я ту деникинскую пешку смертным боем, аж ноготь сомлел, а она што заговоренная: одну казнишь, десяток наплодится. Вся надежда на твою шарманку. Видать, ты ее крепко раздул. Жар от нее так и прет.

— Стараюсь, — ответил Кашкин и, саркастически улыбнувшись, добавил: — Вшей бить — не царева брата возить. Здесь нужна голова. А ты, Селиверст, пробовал класть портки на потного коня? Пособляет. Насекомая не терпит того духа, разбегается, как кадет от красноармейца.

— Шинель клал, — не чета она твоей драгунской, не жаль! А вот портки не осмелился. Вдруг наскочит казак, пришлось бы в исподних драпать.

— Нынче и казак не шибко наскакивает. Прошло то время. Ну, Селиверст, ступай мойся. Гляди, у тебя шкура стала что у моего китайского гусака. Застынешь.

— Пустяки, Хрол. Мороз, он железо рвет, птицу на ходу бьет, а против русского солдата он безо всяких возможностей. — Чмель кинулся к бане.

— Стой, вернись, друг, — позвал его Фрол и, бросив вертеть ручку барабана, достал из кармана куцый обмылок, — возьми, Селиверст, какая же это баня без мыла? У хозяйки выменял за две порции сахара.

— Спасибо за мыльце. Натру им себе рыльце. А ты, Хрол, гляди действуй. Но, чур, мою шинель, какая она ни есть, не попали в своей адской шарманке.

Бросившись к пристройке, бородач скрылся в облаках густого пара.

— А ну, товарищи, у кого шаечка свободная? — вскочив с мороза в жарко натопленную баню, крикнул Чмель.

— Что за граф такой объявился? Повременишь, — раздался в ответ густой бас.

— Грахв не грахв, — ответил Селиверст, — а шаек я припас вдоволь.

— Это же сам директор бани припожаловал, — отозвался Дындик.

— Раз так, сыпь сюды, — загремел Твердохлеб. — Тут такая темнота и густота, шо ничего не разберешь. Я здесь, в левом кутку.

В темном переполненном помещении шипела вода, трещали дрова в топке, не умолкал свист веников.

Чмель, намылив вехотку, прежде чем приступить к мойке, скомандовал арсенальцу:

— Подставляй, товарищ, крыльца.

— С удовольствием, — ответил Твердохлеб, — будь ласка, хозяйничай. А шо это ты, Селиверст Каллистратович, раньше все говорил «братцы», «ребяты», а сегодня товарищами всех величаешь?

— Чудной ты, товарищ политком. Нынче Чмель ответственный человек. Партейную справку получил. Это што-нибудь да обозначает. И не имею я уже полного права обращаться к людям по-беспартейному.

— Фу, удружил, товарищ, — отдувался Твердохлеб. — Спина аж горит. Как после банщиков в Караваевской бане.

— Грош цена твоим караваевским банщикам, — отозвался Булат. — Вот в Троицких банях на Большой Васильковской работники — не банщики, а шкуродеры.

— Верно, товарищ политком полка, — раздался голос Дындика.

— Какой я тебе, Петька, в бане «товарищ политком»? Банный веник всех равняет.

— Ну, извини, Леша, — продолжал моряк, — я хочу сказать — ты прав. В Троицких настоящие шкуродеры. Так тебя общиплют, что и на кружку пива не оставят. А помнишь надпись у входа: «Троицкие бани. Чистота и порядок», а в ней ни чистоты, ни порядка отродясь не было.

— А в Караваевских зато была чистота, — послышался голос Иткинса. — Жаль только, в шестнадцатом году они больше стояли закрытыми, не хватало топлива.

— Товарищ Твердохлеб, — спросил Чмель, — а кто это в углу рядом с тобой поркается?

— Это Иткинс.

— Ну что ж, давай, молодой коммунар, и ты свои крылья. Малость их тебе поскоблю.

— Только вы потихоньку, Селиверст Каллистратович, я не терплю щекотки.

— Эх ты, нежненький, как тюльпанчик из моей ранжереи, а ешо политком. Ну, подставляй хребтину.

Дындик с раскрасневшимся от веников телом выскочил на улицу. Неся с собой запахи морозного воздуха, вновь влетел в баню, плеснул на раскаленные камни кружку воды и, схватив веник, вновь начал хлестать себя по бокам.

— Да что вы делаете, товарищ политком, — зашипел Пузырь, — и так терпежу нет от этой муры, вот-вот дыхало лопнет в этой чертовой парильне. Хорошо вам, вы из морского сословия, а каково нашему сухопутному брату?

— Это он тебя выкуривает отсюдова, — рассмеялся Епифан, — как ты выкуривал пчел из улья…

Все дружно рассмеялись.

— Как ты терпишь в самом деле? — спросил Петра Булат. — Все хлестаешь себя и хлестаешь.

— Я, Леша, как иду в баню, сердце оставляю дома, а шкуру беру с собой. Знаешь, как говорят: пар костей не ломит.

Чмель, схватив шайку, начал окатывать Иткинса с головы до ног, приговаривая:

— С гуся вода, с тебя худоба, болести в подполье, на тебя, комиссар, здоровье…

— Ну, ребята, после такой обработки наш Донецкий полк даст белякам жару, — намыливая голову, сказал Алексей.

— А как же, товарищ Булат, — ответил за всех Епифан, — и шашку трудно было поднять, на руке с пуд грязи. Нынче мы казаку баню дадим!

Пузырь, воспользовавшись уходом Твердохлеба, протолкнулся со своей шайкой в уголок к Чмелю, где было не так жарко.

— Ты что, Селиверст, слыхать, в ячейку пролез, к коммунистам катеарически примазался?

— Темный ты насквозь человек, товарищ Василий. Тоже скажешь — примазался. Ленин приглашал всех честных трудящих идти в партию. Я и пошел.

— Сунулся со своим кувшинным рылом в калашный ряд.

— Какой там сунулся? Мечтаешь, ежели партейная неделя, то так перед тобой ворота и распахнули. Пойди попробуй! С меня семь потов сошло. И больше через ту ранжерею. Выступил тот же Дындик. Кто бы подумал? Так и режет: «Может, ты, Селиверст Каллистратович, из крепеньких? Сам в эшелоне хвалился великолепной ранжереей». А я ответствую: «Никакой я не крепенький. И что значит «великолепная»? С полсотни горшочков с рассадою да пять барских кадочек с леандрами. Просто от приверженности к цветам, больше для баловства души, а не для какой-либо корысти». Ну, тут встрял в дебаты сам товарищ Булат. Правильно он крыл флотского: «Цветок, он предмет нежный, и любому звестно — человек, который с порченой душой, не имеет к ним абсолютной приверженности. А к тому же мы добре знаем, чем дышит товарищ Чмель. Дыхание у него целиком товарищеское. Будем голосовать!»

— По бороде наистарший, по чину самый низший, а в комиссары пнешься! — не унимался Пузырь.

— Какой из меня к лешему комиссар? Просто коммунисты народ справедливый, — продолжал Чмель, — и я себя полагаю не плохим. Хоть сзади, а в одном стаде. Возьми-ка вехотку и заместо пустой брехни лучше поскобли мне спину. Говорю — в бой они первые, к куску последние. Хорошего человека в обиду не дадут. Жил я с ними в теплушке вплотную пять ден, присмотрелся. Не матерятся. Я матершинников в смерть не терплю. Правда, был среди них один подъялдычник, величать его Медун. Его уже нынче в нашей дивизии не видать. И вот што тебе скажу, Василий, насмотрелся я в семнадцатом этих баб из «батальонов смерти» — халда на халде. А ехала с нами наша начальница, та, што поранили под Тартаком, эх, поглядел бы ты, как коммунисты обходительно себя вели с ней. А она — душа-человек! С ребятами строгенькая, аккуратненькая, хотя и, как случается по-фронтовому, лежала с ними вповалку, можно сказать… Хватит, Васька, тереть спину, подставляй свою…

— Где ты, брат Селиверст? — глухо раздался в бане голос Кашкина.

— Ступай сюды, Хрол, — отозвался Чмель. — Вот тебе шайка, вот вехотка, вот мыло. Вот тебе баня ледяная, веники водяные, парься, не ожгись, поддавай, не опались.

— Спасибо, Селиверст. Твой сверток рядом с одеждой товарища Дындика положенный. Сверху шинелкой прикрыт.

Чмель, выжимая на ходу воду из бороды, выскочил под навес. На морозе его щуплое, разгоряченное тело исходило паром. Торопясь, разобрал одежду и, прыгая на одной ноге, старался угодить другой в горячие после прожарки кальсоны.

— Не промахнись, товарищ Чмель, целься спокойнее, — посоветовал ему Алексей.

— Чмель не промажет, товарищ комиссар. А за баньку благодарствую…

— Тебе, дорогой, спасибо. Ловко ты все оборудовал.

— Ваше дело приказывать, наше сполнять. Понимаешь, товарищ Епифан, — повернулся бородач к добровольцу из Казачка, — это товарищ комиссар устроили нам, вновь обращенным, вроде святой купели. Владимир-князь после крещения Руси тоже повел народ ко Днепру.

— Не туда ты загнул, — рассмеялся Алексей. — При чем тут крещение, если красноармейцев заели паразиты. Деникинцы растрясли их повсюду.

— Да, — поддержал комиссара Твердохлеб, расчесывая голову частым гребнем, — не взял он нас своей кавалерией, решил одолеть тифозной пехтурой.

А Чмель, предаваясь своим размышлениям, продолжал:

— Подвезли нас, значит, некрутов, к Киеву ночью. Издаля города не приметишь, а видать только высоко в небе крест. Весь он в лектрических лампочках, так и горит, так и сияет. А што оказывается? Князь Владимир стоит на высоком хундаменте с тем самым крестом! Вот я так располагаю, товарищи, как покончим с Деникой и настанет замирение, обязательно надо поставить на такой же хундамент статуй Ленина, а в руки дать ему пятиконечную звезду да уткнуть ее поряснее электрическими лампочками. Пусть та звезда сияет и горит над тем же Днепром…

Заметив командира полка, приближавшегося к навесу, Селиверст замолчал. Со свертком свежего белья под мышкой в баню пришел вместе с Парусовым и адъютант полка Кнафт.

29

И вот где-то в районе Ельца кончились наконец беспрерывные отходы. Отступать начал выдохшийся враг, 42-я дивизия теснила белых на юг.

Донецкий кавалерийский полк шел на фланге Симбирской бригады. По обеим сторонам дороги валялись вывороченные телеграфные столбы. У самого Ельца, с исковерканными фермами, повис взорванный мост. Таких руин по пути следования мамонтовских банд было немало.

Прямо полем, по свежей пороше, в расстегнутом тулупчике, наперерез полку бежал пожилой крестьянин. Запыхавшись, припал к коню Ромашки.

— Недалече… на хуторе… Деникин… офицера́…

В сопровождении нескольких кавалеристов Булат, Ромашка и Дындик полетели в туманную мглу.

У хат, оборвав бешеный галоп лошадей, всадники спешились. Поставив караул у привязанных к ограде деникинских тачанок, Алексей снял звезду с шапки. Поправил на себе английскую трофейную шинель. Решительно распахнул дверь.

— Кто вы? Кто? — посыпались вопросы.

— Белореченского полка поручик, — ответил Булат.

Закусывая салом, угощались самогоном офицеры знаменитого Марковского полка. Их легко можно было узнать по черным погонам и вышитым на рукавах мрачным эмблемам — череп со скрещенными костями. Деникинцев, основательно подвыпивших, даже не потревожило появление незнакомых кавалеристов. Они приняли Булата за своего.

— Пожалуйте, господа, прямо с мороза к столу. Потчуйтесь чем бог послал…

— Оружие! Драгоценности! И поживей, ваши благородия! — скомандовал в ответ Дындик.

Вяло падали на стол браунинги, наганы.

— Документы в кучу! — скомандовал Булат.

— П-п-п-жалуста! — один из марковцев протянул Алексею толстый бумажник.

— На стол! — Алексей отшатнулся от самогонного пара.

— А кольца, кольца, господин поручик, — сказал усатый есаул и сам бросил на стол узелочек с золотом.

— Ч-ч-ч-его ввяжешься, б-б-барабанная шкура? — презрительно посмотрел захмелевший деникинский поручик на усатого.

Усач рассвирепел, вскочил, размахнулся. Его железный кулак вот-вот опустится на переносицу обидчика. Красноармейцы схватили буяна, увели его за печь.

— Так твою так, барская кровь! — не унимался есаул. — Забыл Полтаву и богатых евреечек. Тогда я тебе напомню Кубань. Наших несчастных кубанцев послали на фронт, а сами губернаторствуете! Вождя нашего Рябовола повесили, сволочи. Несчастную нашу Кубань англичанам продали. Ристократы, голубая кровь! Царя вам надо! Единую неделимую!

— С-с-сволочи, — лепетал поручик. Он пожирал кубанца выпученными глазами. — Б-белые большевики. В-в-вы хотели, чтоб за вас, кубанцев, воевала Д-д-добрармия. Ч-чтобы к шапочному разбору у нас о-осталась с-слава, а у вас и у донцов б-бат-батальоны! У-у-умники!

Есаула поддержал полупьяный, обросший щетиной капитан:

— Правильно-с излагаете свою мысль, господин есаул-с. Где же в самом деле справедливость? Мы с вами, капитаны, командуем взводами-с, поручик — и моложе годами и чином — командует ротой.

— То-то же.

— Правильно вы отметили, есаул: привыкли феодалы загребать жар чужими руками.

— Вы тоже хороши, капитан, — огрызнулся кубанец, — ему подавай англичанина, а вам все француза. Франция спасет Россию! Подумаешь, спасители!

— Нынче много охочих спасать русский хлеб, — отозвался какой-то солдат, очевидно офицерский денщик. — Почитай, всю Кубань густой метелкой подмели. Талдычили — хлеб для армии, а грузят на французские парохода́.

— Ваши, капитан, ценности? — потребовал Алексей.

— Он смирный, — пояснил кубанец, — предметов не трогает. У него у самого в Москве такие дома, будьте уверены! Не дома, хоромы!

По одному, сгибаясь под низкой притолокой хаты, выходили на улицу марковцы.

— Поторапливайтесь, поторапливайтесь! — шумел Епифан.

Пленный солдат в кубанке застегивал английскую сумку.

— Ми готові. Нам давно такі потайні карточки роздавали, по яких сказано: нам, кубанцям, одна путь — «мир з більшовиками, війна Денікіну».

Есаул махнул рукой:

— Не теперь, так в четверг. Все одно первый манифест Деникина в Москве будет против большевиков и кубанцев…

Забился в истерике пленный солдат:

— Братцы, рубать будут, рубать будут нас…

Усмехнулся кубанец-казак:

— Баран безголовий! То охвицера лякали, щоб не ішли до більшовиків.

Есаул, протрезвившись, спохватился:

— А господина вольнопера забыли, господа!

— Какого это еще вольнопера? — спросил Булат.

— Один из наших, — правда, не офицер, умом тронулся, — ответил капитан, московский домовладелец. — Уж больно тонкая психика у этого молодого человека. Не по его силенкам оказался весь наш вертоград. Взбесился. Пришлось связать. Да, собственно говоря, из-за него и застряли мы здесь… Взвинтил нам нервы тот столбовой дворянин из Белой Церкви своими акафистами… Хорошо, везли мы с собой самогончик и коньячок…

Алексей с Ромашкой вернулись в хату. На койке под разным хламом нашли связанного по рукам и ногам спящего марковца. Разбудив его, освободили от пут. Беляк, не рядовой и не офицер, в синих с трехцветными витыми кантиками погонах вольноопределяющегося, разминая отекшие члены, вглядывался в новых людей туманным взглядом. Вдруг его глаза загорелись, осветив безумным огнем бледное, изможденное, почти девичье лицо. Заметив красную звезду на шапке Ромашки, отшатнулся.

— Грядет, грядет карающий ангел Азраил! — выпалил он.

— Не лопочи, никто тебя не тронет, — попытался было успокоить вольноопределяющегося Слива.

— Да, могучий ангел Азраил, — продолжал пленный, не слушая Сливу, — уйди, рассыпься, сгинь… — И вдруг, закатив глаза, начал декламировать:

О Рим, о гордый край разврата, злодеянья!

Придет ужасный день, день мщенья, наказанья!

— Где ваша шинель? Одевайтесь, — мягко распорядился Алексей.

— Брось свои стишки! — сердито крикнул Слива. — Собирайся. Из-за тебя, стихоплета, сами попадем к кадетам… Вбить такому рифмачу в горло сальную свечу…

Умалишенный, уцепившись скрюченными пальцами в свою давно не стриженную шевелюру, выпалил:

Недоброй платит нам монетой

Жандармов свора, кровопийц,

Что исстари казнит поэтов,

Что в чести держит их убийц!

Ромашка, подступив ближе к марковцу, всмотрелся в его глаза. Тяжко вздохнув, произнес:

— Слава, Святослав, не узнаешь?

Вольноопределяющийся, услышав свое имя, съежился. Опустился на койку, забился в угол. Затем подскочил, схватил обеими руками командира эскадрона, встряхнул его и упавшим голосом прошептал:

— Ты, Юрий, вижу, умница. Умница и твоя сестренка. До сих пор в моем сердце живет. Где сейчас Виктория?

— Не знаю, — ответил Ромашка.

Утихшего деникинца одели, вывели во двор. Усадили в седло.

Очутившись на коне, он снова стал бормотать, бешено вращая воспаленными глазами:

Я бог, я царь, я червь, я раб…

— Заткнитесь, ради бога-с, — обратился к нему капитан-москвич.

Тронутый умом беляк, вытянув тонкую руку, устремил на него указательный палец:

А вы, растленные рабы,

Целуйте кнут, свои оковы,

Ведь быть посмешищем судьбы

Для вас не так уже и ново…

— Какой он сумасшедший! Настоящий большевик, только ловко маскируется под безумца, — почти отрезвев, пожал плечами поручик-марковец.

По дороге Ромашка поравнялся с Алексеем. Взволнованный встречей, он сообщил комиссару:

— Вместе учились в гимназии. Одаренный был юноша этот Святослав. Пушкина и Лермонтова знал назубок. Сам пописывал. Я его узнал по его гимназическим стихам: «Недоброй платит нам монетой». Тянуло его к белым рифмам, а вот попал, чудак, в белую армию. Да, видать, не в свои сани сел…

Пленных повели в штаб. По дороге капитан приблизился к Алексею.

— В чем дело? — спросил Булат.

— Да по секрету, господин командир.

Капитан отошел в сторону.

— Скажите, нас расстреляют?

— Мы пленных не расстреливаем.

— А офицеров?

— И офицеров! — отчеканил Булат и едко добавил, всматриваясь в нарукавную эмблему деникинца: — Как будто вас, капитан, смерть и не должна страшить.

Вокруг зловещей эмблемы золотой канителью были вышиты слова хвастливого девиза марковцев — ветеранов белогвардейщины: «Не боимся никого, кроме бога одного».

— Не я эти слова придумал, — ответил в смущении пленный белогвардеец, — и не я их вышивал. Получил вместе с формой. Одно скажу — бог высоко на небе, а вы рядом со мной. Товарищ командир, — продолжал он, — верните мне… верните мне обручальное кольцо.

— Зачем?

— Верю — раз лишился кольца, то и меня скоро убьют.

— Это суеверие, — усмехнулся Булат.

Приблизился Слива.

— Надо их порубать. Куды с ними тягаться.

— Вот видите, я был прав, — переполошился, побледнев, пленный.

Алексей строго ответил:

— Вы не были правы и тогда, когда пошли против своего народа с оружием, и тем более сейчас, когда мы вас обезоружили.

В штабе Булат вызвал нескольких отличившихся кавалеристов и наградил их ценными подарками. Епифану достался портсигар московского капитана.

— А что тут золотом написано?

Алексей прочел:

— «Боже, царя храни».

— Черт с ним! — плюнул Епифан, возвращая подарок.

Бойцы засмеялись.

— Чудак ты, генерал Скобелев. Бери, сколупаешь то золото и на зубы сделаешь колпачки.

— Вот это я понимаю, — высказался Чмель, — береги солдата в деле, да не обидь его в разделе.

Алексей вызвал в штаб капитана-марковца. Перед допросом напоил его чаем. Моментами в глазах пленного, не верившего, что его оставят в живых, вспыхивал холодный блеск ужаса.

Деникинец, отхлебывая чай, исподтишка наблюдал то за командиром полка Парусовым, понимая, что перед ним сидит бывший собрат — офицер, то за Булатом.

— Вы говорите, — обливаясь потом, обратился беляк к Алексею, — что мы уничтожаем пленных. Вот найдите мою книжку. Я вам ее сдал там, на хуторе.

Алексей порылся в документах, отобранных у марковцев, и достал записную книжку капитана. На одной из ее страниц он нашел именной список первого взвода третьей роты Марковского полка. Среди многих фамилий значилось — «рядовой Брусилов».

— Ну, я думаю, — сказал Булат, — вам нет расчета повесить Брусилова. А вот сотни и тысячи простых красноармейцев и командиров…

Сын генерала Брусилова, в прошлом кавалерийский офицер царской армии, командовал 3-м конным полком 3-й советской стрелковой дивизии. В одно утро при очередном налете деникинцев он исчез вместе со своим штабом. Носились разные слухи в связи с этим.

Толковали, что бывшего офицера белые захватили в плен, иные утверждали, что он сам к ним перебежал.

— А старик Брусилов сейчас где? — заволновался пленный.

— В Москве. На отдыхе.

— Вот и начальник штаба вашей Тринадцатой армии Зайончковский — видный генерал, — продолжал деникинец. — Наш командир Добровольческого корпуса генерал-лейтенант Кутепов как-то сказал: «Этот выдающийся стратег командует у красных. Было бы куда лучше, если б он был с нами, а не против нас».

— Скажите, у вас в Марковском полку нет ротмистра Елисеева? — поинтересовался Парусов.

— Как же? Есть. Командует взводом.

— Да? — оживившись, воскликнул Парусов. После минутной паузы добавил с необычным для него многословием: — Как чертовски непостижимо складывается судьба! Ротмистр Елисеев, этот безупречный службист, всегда шел впереди всех и командует лишь взводом, а я — полком.

— Вы, верно, знали штаб-ротмистра князя Алицина? — спросил капитан. — Он вместе с Елисеевым пробрался к нам из Москвы, погиб…

— Известно, — подтвердил Алексей, доставая из сумки княжеский блокнот.

Пленный, пробежав глазами нравоучительное посвящение Натали Ракиты-Ракитянской, ехидно усмехнулся:

— У князя таких бабочек был целый эскадрон. В своем чемодане он возил толстую колоду фотокарточек своих любовниц. Да, он умел пожить… Vive l’amour! — вздохнул глубоко белогвардеец.

Словоохотливого марковца после допроса, во время которого он без утайки сообщил все о дислокации и планах белых, увели. Вернули ему обручальное кольцо, убедившись, что он его законный хозяин.

Попавшихся на хуторе белогвардейцев вместе с безумным поэтом отослали в дивизию. В то время вошел в действие приказ Реввоенсовета республики, строго запрещавший уничтожать захваченных офицеров, хотя в данном случае это были не простые пленные, а самые настоящие мародеры в офицерских погонах. Во всяком случае, большинство беляков, застигнутых на одиноком хуторе.

30

В конце октября, возвещая о приходе зимы, закружились в воздухе легкие снежинки. Поля оделись в белый, сверкающий на солнце наряд. В ярах и лощинах снег залег пышными, отливающими синевой подушками. Вода в лужицах, оставшаяся на дорогах после осенних дождей, превратилась в хрупкое, звеневшее под копытами стекло.

Кони стали обрастать густой шерстью. А люди, захватывая деникинские обозы, цейхгаузы, обмундировались в английские шинели, мундиры, подбитые мехом кожаные жилеты. Те самые, о которых прошлой осенью самозабвенно мечтал Селиверст Чмель.

На полях Орловщины решалась участь кампании, судьба второго похода Антанты. Об этой памятной схватке Ленин тогда говорил:

«Никогда не было еще таких кровопролитных ожесточенных боев, как под Орлом, где неприятель бросает самые лучшие полки, так называемые «корниловские».

Да, по-настоящему дрались, бились до последней капли крови, стараясь вернуть потерянные блага и привилегии, лишь офицерские полки Добровольческой армии генерала Май-Маевского. Кулачье Донской армии, обрадовавшись восстановлению атаманской власти, стихийно, увозя с собой богатую военную добычу, на собственных конях устремилось в станицы. Давно уже не посылал подкреплений на фронт Екатеринодар. Кубань, возмущенная произволом деникинцев, уклоняясь от призывов, хлынула в плавни и леса.

Сбылись слова Ленина:

«Крестьяне, набранные в армию Деникина, произведут в этой армии то же самое, что произвели сибирские крестьяне в армии Колчака, — они принесли ему полное разложение».

Пылали восставшие села, уезды, края. Поднятое революционным подпольем крестьянство решительно следовало за лозунгами большевиков. Выполняя директивы партии, били белую армию с тыла партизанские отряды.

Тщетны были попытки московского подполья всколыхнуть навстречу Деникину контрреволюционную волну. Лозунги так называемого «Национального центра»: «Долой гражданскую войну!» и «Да здравствует свободная торговля!» не могли спасти дела контрреволюции. И эта агентура Деникина была обезврежена. Не зря в те суровые дни ЧК, как и Красную Армию, называли «мечом восставших, щитом угнетенных».

У Кром, этого орловского захолустья, развязывался кровавый узел, затянутый двумя годами гражданской войны и интервенции. Здесь решалось, быть ли России, подвластной Западу, «единой, неделимой», или же свободной и независимой Советской республикой.

Семь дней — с 13 по 20 октября — развевался белый флаг над Орлом. Орел был последним торжеством Деникина и его первым серьезным поражением.

Ударная группа, собранная по инициативе Ленина и состоявшая из лучших соединений республики — латышской дивизии Калнина, пластунской бригады кубанца Павлова и украинского Червонного казачества Примакова, отбивая удары на юг, запад, восток, сломила сопротивление кутеповских дивизий.

Затрещала деникинская армия под ударами двух мощных кавалерийских кулаков. С востока на Воронеж, насмерть схватившись с белоказаками Мамонтова и Шкуро, шел Буденный. С севера на юг, от Кром на Курск, огненной стрелой разил белых, врываясь в их глубокие тылы, двадцатидвухлетний вожак украинского Червонного казачества Виталий Примаков. Смелые рейды его стремительных полков, возглавляемых коммунистами, привели к разгрому 14-й советской армией лучших сил Деникина, их добровольческого ядра.

Красное знамя взвилось над Орлом. Деникинские газеты уже больше не писали афишными буквами «Орел — орлам». Стал советским Воронеж, на очереди стоял Курск. Воодушевленные победой, бойцы Красной Армии рвались все вперед и вперед с кличем «Даешь Украину!».

Ко дню второй годовщины Великого Октября войска Ударной группы, руководимые Уборевичем и Серго Орджоникидзе, — с Московского направления, и конница, возглавляемая Буденным и Ворошиловым, — с Воронежского обрадовали советский народ своими первыми ошеломляющими успехами. После этих решающих операций стык между Донской и добровольческими армиями противника проходил где-то в районе Касторной.

Во время осеннего сражения на этом же направлении образовался никем не занятый промежуток между 13-й и 8-й советскими армиями.

Разрыв почти в сто километров, впоследствии прикрытый двинутыми из Липецка двумя дивизиями фронтового резерва — 61-й стрелковой и 11-кавалерийской, охранялся долгое время разъездами Донецкого кавалерийского полка, подчиненного, как и прежде, 42-й — самой левофланговой — дивизии 13-й армии.

31

В начале ноября, после боя под Ливнами, в котором 42-я Шахтерская дивизия вместе с отрядом моряков (тем самым, который сражался под Новым Осколом с гундоровцами) разбила алексеевцев, костяк офицерской гвардии Деникина, полк Парусова направили в район Касторной для разведки неприятельских сил и установления контакта с конным корпусом Буденного.

Выдвинувшись далеко вперед, Донецкий полк шел по ничейной земле. Свои остановились в одном переходе позади, а белые, по всем данным, в одном-двух переходах впереди.

Приближаясь к цели, полк, свернув на юго-восток, очутился в знакомых местах. Здесь полтора месяца назад он вел арьергардные бои с наседавшими деникинцами.

Обеспечив себя дозорными и выслав далеко вперед разъезды, растянувшись на добрую версту, кавалеристы одной колонной двигались по узкому, почти невидимому под снегом проселку. К полудню посыльные одного из боковых дозоров привели захваченного у деревушки Ракитное, переброшенного через седло, мертвецки пьяного черкеса. По пышному волчьему хвосту, свисавшему с мохнатой папахи пленного, в нем безошибочно можно было узнать башибузука из знаменитой «волчьей» сотни генерала Шкуро.

Алексей, велев поставить шкуровца на ноги, приступил к расспросам. Парусов, как обычно, особой любознательности не проявлял. Точно и грамотно выполняя все получаемые свыше приказы, он был доволен, когда за его командирские дела брался политком.

Чуть пришедший в сознание черкес то дико вращал глазами, то глупо улыбался, отвечая на все вопросы нечленораздельным мычанием.

Ромашка, увлекавшийся когда-то изучением восточных языков, спросил пленного, мешая русские и турецкие слова:

— Зачем водку пил? Магомет не велит.

— Правильна, Магомет не велит, — ответил шкуровец. — Наш юзбаши, сотник значит, сказал: «Пей, это не вино — вода». Я пей вода — не отвечай. Отвечай на Магомет юзбаши.

Постепенно трезвея, пленный, сняв папаху, соединил ладони, закатил глаза и начал шептать молитву: «Ля илля иль алля Мухамет руссуль-аля». Подтянувшись после прощальной беседы с аллахом и его пророком Магометом, беляк смело посмотрел в глаза Алексею:

— Моя готов. Давай, раз-раз секим башка…

— Никто тебя не тронет. Ты лучше скажи, где твоя сотня, что делает? Как ты попал в Ракитное?

Пленный замотал головой, потрясая волчьим хвостом папахи.

— Юзбаши сказал — говорить нельзя, ясак. Мой сказал — тогда мой отвечай на Магомет.

Подходили к пленному по-разному, но фанатик, опасаясь гнева пророка, упорно не отвечал на задаваемые ему вопросы.

Связанного шкуровца бросили в пулеметные сани. Полк, надеясь получить новые сведения от разведчиков, тронулся дальше. Минуя барский дом на откосе, навстречу колонне во весь опор летел начальник дозора Слива.

— Что-то важное, — сказал Ромашка, — раз сам скачет с докладом.

Дындик, всматриваясь в знакомый пейзаж, положил руку на гриву комиссарова коня.

— А знаешь, Алексей, это же хозяйство нашего Индюка. Помнишь, ночевали здесь. Я думал, тут уж камня на камне не осталось. А гляди — дым валит из всех труб. Видать, припер мороз его жителей.

— Да, — вздохнул Ромашка, — как стояло, так и стоит это дворянское гнездо.

Булат, сообщив Парусову, что он берет с собой головной взвод первого эскадрона, позвал Дындика и Ромашку и полетел навстречу Сливе. Начальник дозора, круто осадив коня, запыхавшись, доложил, что в Ракитном на площади стоит с полсотни деникинцев, а в церкви венчают кого-то из них. Алексей, послав записку командиру полка с просьбой выставить посты вокруг деревушки, помчался по направлению к господскому двору.

На подступах к помещичьей экономии, теперь уже наполовину засыпанные снегом, валялись зубьями вверх железные бороны. Значит, и сюда, подумал Алексей, приходили мамонтовцы. Такого рода баррикадами от налетов конных банд прикрывались комбедовские отряды, поднявшиеся на врага по зову большевиков.

К удивлению Алексея и его спутников, во дворе имения по-прежнему правильными рядами стояли сеялки, веялки, молотилка, увезенные было крестьянами во время осеннего разгрома поместья.

От погреба к кухне промелькнул знакомый силуэт барской поварихи с судками, доверху наполненными квашеной капустой и соленьями.

— Не иначе как для нас — дорогих гостей, — причмокнул языком Дындик. — Небось помнят нас.

Оповещенный, очевидно, поварихой, на крыльцо кухни с огромным ножом в руках, с белым бабьим передником на черном бешмете, вышел горбоносый кавказец.

— С таким носом, — улыбнулся Ромашка, — когда-то карикатуристы изображали турецкого султана Абдул Гамида.

— Так это ж его младший брат, — рассмеялся Дындик, — я его заметил на борту «Меджидие», с которого меня подстрелили в шестнадцатом году. Это было у самых Дарданелл.

Носач, едва держась на ногах, с высоко поднятым ножом, приветствовал всадников:

— Хош гельды! Селям алейкум! Слезай к нам на шашлык, ми мало-мало резим жирный баран!

Повар, очевидно, принял вновь прибывших за своих. Поздней осенью 1919 года почти вся советская кавалерия была одета в трофейные английские шинели.

— Инша алла! — приветствовал шкуровца Ромашка.

Кавказец, довольный собой, громко затянул, размахивая в такт песне длинным ножом:

Яша, Яша, Арслан-паша…

— Это он поет заздравную за какого-то Арслана-пашу, — перевел слова кавказца Ромашка.

Алексей, отрядив Фрола Кашкина на кухню и велев всадникам стать в кустах за амбаром, спешился со своими товарищами у парадного входа.

На одной из его колонн был приклеен деникинский плакат. На нем черные контуры черепа опоясывали несколько центральных губерний РСФСР с Москвой в центре.

Ромашка, придерживая рукой оторванный угол плаката, читал:

— «Обманутый солдат Красной Армии! Смотри, что осталось от твоей Советской республики. Вместо РСФСР — череп, вместо пожара мировой революции — жалкий костер анархии, вместо равенства и братства — Чека, продотряды, комиссары, латыши и китайцы. Опомнись, пока не поздно. Бросай оружие. Не сегодня-завтра мы на белом коне, под звон кремлевских колоколов, вступим на Красную площадь, и тогда трепещите, изменники, опозорившие честь русского мундира. Всех вас — Клембовских, Зайончковских, Каменевых, Вацетисов — ждет участь предателя Станкевича! Верховный главнокомандующий юга России генерал-лейтенант Антон Деникин».

Алексей, сорвав плакат, сунул его в полевую сумку.

— Поторопился, видать, генерал, — усмехнулся Ромашка. — Как бы его высокопревосходительству вместо Красной площади да не пришлось поплавать в Черном море.

— Кто этот Станкевич? — спросил Дындик.

— Вот сегодня и будем читать о нем приказ Реввоенсовета республики, — ответил Булат.

— А ты скажи сейчас, Леша!

— Если хочешь, могу. Начальник штаба пятьдесят пятой дивизии, бывший офицер Лауриц, сбежал к белым. Корниловцы, воспользовавшись его информацией, окружили пятьдесят пятую дивизию. Они ворвались тринадцатого октября в Орел, захватили в плен начдива пятьдесят пятой, бывшего генерала Станкевича. Белые предложили ему перейти к ним. Он заявил: «Я присягал Советскому правительству. Признаю его политику правильной. За Лениным идет весь народ, а Деникин продает Россию англичанам, французам, американцам и идет против народа».

— Вот это герой! — восхищался бывшим генералом Дындик.

— Повесили старика, — продолжал Алексей. — Сначала сломали над его головой шашку, разжаловали и повели на казнь.

— Значит, и среди генералов есть настоящие люди! — воскликнул моряк[2].

Булат, Дындик и Ромашка вошли в дом. В прихожей им бросились в глаза огромные тюки с вещами, чемоданы, сундуки, перетянутые веревками. Несмотря на спешные приготовления к отъезду, в комнатах, через которые проследовал Алексей с товарищами, царил порядок. В гостиной, по-прежнему убранной портретами именитых предков, коврами, дожидался кого-то богато сервированный стол.

Старая помещица, в нарядном шелковом платье, с черным кружевным шарфом на голове, узнав Алексея, побледнела и, выпустив из рук лорнет, безжизненно упала в кресло. Элеонора, в строгом светлом костюме, еще более похудевшая и пожелтевшая, бросив испуганный взгляд на фотокарточку юнкера, вновь появившуюся на письменном столе, судорожно сцепив пальцы, склонилась над матерью.

— Это для нас? — спросил Дындик, указывая на закуски и бутылки с вином.

— Садитесь, — неприветливо бросила Элеонора, — всем хватит…

— Ах, mon dieu, боже мой! — глубоко вздохнула старая барыня. — Сколько еще раз мы будем переходить из рук в руки?

— Теперь уж раз и навсегда, — успокоил ее Алексей.

Помещица, поддерживаемая дочерью, с трудом поднялась с кресла.

— Схожу приму капли…

В гостиную в рваном тулупчике ввалился взбудораженный паренек.

— Чего тебе, Прохор? — спросила его Элеонора.

— А мне вот надо к ним, — сняв шапочку, повел ею Прохор в сторону гостей.

— Пошел, Прошка, смотрел бы ты лучше за печами…

— Нет, барыня, зовите себе в истопники иного, а я после бариновых плетей вам теперь не работник. Пойду с Красной Армией.

— Каких плетей? — изумился Булат, подступая к пареньку.

— Я лучше выйду, — передернула плечами Элеонора.

— Нет, посидите с нами, — твердо отрезал Дындик.

— Так вот, — продолжал Прохор, — вскорости после вас пожаловал сам барин, Глеб Андреич значит. Не один, с казаками. Долго его не пускали наши комбедчики. Возле боронок, — видали их? — считаю, побили много казачьих лошадей. А беляки — обходом и все же прорвались. Ну, чего было, нелегко рассказать. Пол-Ракитного выпороли. Потребовали свезти все барское. Мужики и приволокли. Глеб Андреич пригрозил и полдеревни перевешать, ежели что обратно тронут…

Дындик, стиснув зубы, не спускал злобного взгляда с Элеоноры, тяжело опустившейся в кресло.

— А нынче прискочил ихний новый зятек, говорят — из азиатов. Сейчас венчаются на деревне с нашей барышней, Наташей. Вот это и закуски, для них припасенные. Да еще на кухне другой азиат все шашлык жарит… Сбегаю туда, а то он все к Стешке-поварихе липнет, не дает ей проходу, басурман…

— А там наш человек, не бойся, — успокоил ревнивца Дындик.

— Этот ваш человек, — насупился Прохор, — видать, тоже не лаптем щи хлебает… Как Стеша в сени, он за ней…

— Ну, что вы скажете, мамзель? — достав с блюда соленый огурец, повернулся к Элеоноре Дындик. — Скажете, врет ваш Прохор?

— Мы за Глеба не отвечаем, — надменно бросила молодая помещица. — Он не спрашивал нашего совета ни тогда, когда шел к вам, ни тогда, когда уходил от вас.

— Товарищ Дындик, — приказал Булат, — пойдите к людям. Распорядитесь на случай приезда жениха.

Командир эскадрона вышел.

В гостиную, без шапки, взволнованный, влетел снова Прохор. Протянул Алексею клочок измятой бумаги.

— Вот, читайте, старая барыня послала с этой депешей Стешку. Я и перехватил.

Алексей развернул записку. Но прочесть ее не смог. Она была написана по-французски.

— Разберете? — спросил он, протянув послание Ромашке.

Командир эскадрона, пробежав записку глазами, не запинаясь перевел ее содержание:

«Натали, дорога каждая секунда. У нас товарищи. С ними тот Булат, который разорил наше гнездо осенью. Скажи своему есаулу. Если ему не чужда рыцарская честь, пусть подумает о нас с Норой. Если это невозможно, спасайтесь сами, твоя маман».

Вернулся в гостиную Дындик.

— Цепляйте погоны, — скомандовал Алексей, как только Ромашка кончил переводить записку старухи. Разведчикам полка не раз для обмана врага приходилось прибегать к такой маскировке.

Командиры, выполнив приказ Булата, вмиг преобразились.

С улицы донесся грохот колес и топот копыт. Дындик бросился к окну.

— Приехали молодые! Готовьтесь, — шепнул он своим товарищам. — Невеста спускается с фаэтона… шлепает сюда… жених дает распоряжение черкесам… смеется, — видать, из веселых… И я бы веселился при такой невесте…

Широко распахнулась дверь. На пороге, в белой суконной, плотно облегающей черкеске с золотыми газырями, с серебряным кинжалом на узком кавказском пояске и крохотным браунингом на боку, в роскошной фате, остановилась румяная от мороза и счастья молодая женщина. Своим дерзким, спесивым взглядом обвела зал, нежданных гостей, повернулась к сестре.

— Qu’est ce que c’est? Что за люди, Нора?

— Не видишь, гости! — опустила глаза Элеонора. Затем вдруг выпрямилась и, набравшись решимости, выпалила: — Разве ты не расшифруешь, Натали, этот маскарад? Им так же к лицу погоны, как свинье янтарная брошь…

Новобрачная сделала было шаг назад, но Алексей преградил ей дорогу.

— Что, Натали, — раздался голос Ромашки, — вас можно поздравить? Вы есаульша? И кажется, ханша к тому же. Ваш муж и есть, верно, хан Ибрагим-бек Арсланов?

Наталья, всмотревшись в командира эскадрона, ахнула.

— Юрий! Вот где я вас встретила? Засаду на женщин устраиваете? Где ваша дворянская честь? Продались большевикам!

— Если б я продался, то и у меня был бы такой фаэтон, как у вашего есаула, такие ковры, которыми укрыты ваши выездные кони. Это что? Из Воронежа или харьковские? А я ведь тоже командую, как ваш есаул, эскадроном.

— Лучше стать ханшей, чем невенчанной забавой красного комиссара. Привет вам от вашей святоши Виктории, — злорадно зашипела невеста, — ее комиссара в Мармыжах зарубили, а она пошла по рукам…

На пороге противоположных дверей появилась старая помещица, стала унимать дочь:

— Прекрати, Натали, безумная!

Алексей достал из сумки блокнот князя Алицина. Поднес его к глазам разъяренной Натали.

— Узнаете? Вы, видать, не осчастливили своего сиятельного женишка безупречной святостью!

— Отдайте! — крикнула невеста, пытаясь вырвать из рук Алексея блокнот.

— Мы с вами старые знакомые, — многозначительно улыбнулся Алексей. — Вы еще в Киеве, в институте благородных девиц, морщили нос от запаха плебейского пота. Это было тогда, когда Глеб Андреевич, вместо снарядов для русских пушек, привез вам из Америки тряпки, а институту — концертный «Стенвей».

— Идет, идет! — крикнул Дындик. — Сам идет сюда. Надел папаху с волчьим хвостом.

— Эх, мама́, — бросила упрек ханша старой помещице, — послушались вас! Сказала ведь я, что нас в Воронеже окрутил мусульманский поп, а вам надо было обязательно христианским обрядом. Вот и повенчались…

В зал, широко раскрыв дверь, порывисто влетел радостный, возбужденный есаул. Высокого роста, плечистый, в красной черкеске, с мужественным смуглым лицом, он поразил Алексея своей мощью. Войдя в зал, есаул сразу почувствовал неладное. Алексей, поняв, что не время играть в кошки-мышки, выхватил наган, скомандовал.

— Руки вверх!

Дындик не оставлял своего поста, наблюдая за черкесами, а Ромашка, пораженный известиями Натали, сам не свой, дрожащими руками вытягивал револьвер из кобуры.

— Что? Собака! Шайтан! — Есаул бешено завертел глазами. — Р-резить будем. Ты мужчина, да, джигит, говори? Если баба, то стреляй в бабу. — И, сделав ловкий скачок, схватил на руки бледную от страха жену.

Арсланов, одним прыжком очутившись в дверях, не целясь, выстрелил. Пуля, пролетев над ухом Алексея, угодила старухе в живот. Среди общего крика и суматохи, поднявшейся в гостиной, хан выскочил из дома и, лавируя между белыми колоннами подъезда, кинулся к подседланному коню. Бросив ханшу на переднюю луку, ловко взлетел в седло.

Судорожно, одной рукой прижимая к себе полумертвую Натали, гикнув, кинулся к воротам. Но там уже ждали его. Дружный залп из винтовок поверх головы заставил хана повернуть. Сделав крутой вольт, устремился внутрь двора, снова повернул, ударил скакуна плетью и вместе с ним взвился над высокой каменной оградой. В это время пуля, пущенная Сливой, поразила отчаянного всадника как раз в тот момент, когда он словно на миг повис над забором. Рука есаула разжалась, и Натали, угодив виском о выступ ограды, упала в глубокий снежный намет.

Полусотня Арсланова, как только заметила выскочивших из-за амбара спешенных бойцов, с диким воем «алла, алла» бросилась врассыпную, оставив на территории усадьбы несколько убитых и раненых.

Шкуровцы, еще с утра опасавшиеся справедливого гнева аллаха, ждали чего-то страшного. И это страшное пришло.

Обо всем этом рассказал сразу же протрезвевший горбоносый повар. Во время похорон он, копая яму в помещичьем саду, изрек:

— Аллах все видит, все знает. Аллах не любит шутка. Аллах своя человек все позволял. Хочешь водка, пей потихоньку водка. Хочешь русский мадам, бери русский мадам. Хочешь от нее маленький баранчук, сделай ей баранчук. Все аллах позволял, только одно аллах не позволял. Аллах не позволял ходить в русский мечеть. Аллах, да, покарал нашего юзбаши — не ходы русский мечеть, не слушай русский мулла.

Крестьяне, хоронившие старую помещицу и Натали, вырыли для них могилу, собираясь положить туда и есаула. Но носатый шкуровец, взявшись за лопату, категорически заявил:

— Класть юзбаши с бабой в одна яма — не могу. Я буду отвечай на Магомет!

Дындик у подъезда барского дома выстраивал пленных. Бойцы разоружали их. Повар Арсланова свалил в общую кучу три винтовки.

— Чьи? — спросил моряк.

— Мои! — гордо ответил шкуровец.

— Ты же жарил шашлык есаулу, зачем тебе на кухне столько оружия? — поинтересовался Слива.

— Чудак человек, — усмехнулся повар. — Кто хватал самовар, подушка, а наш джигит винтовка. Знаешь, какой ей цена в ауле? Тысяча рублей. Мой дед, отец, моя, мы пасли скот у хана Арсланова. После войны моя думал продать винтовки, купить себе мало-мало баранчик.

— Значит, ты бедняк? — спросил шкуровца Епифан. — А пошел против русского бедняка!

— Твоя башка умный, — улыбаясь, невозмутимо ответил повар, — моя тоже не дурак. Моя ваша люди не стрелял, только-только шашлык жарил. — Нахмурившись, шкуровец продолжал: — Хотела моя не идти на война, хан сказал: «Не пойдет твоя, наша будет спать с твоя ханум».

Слива содрал волчий хвост с папахи есаула и, засовывая его в переметную суму, сказал новому товарищу по звену, бывшему барскому истопнику Прохору:

— Пригодится чистить коня.

В полевой сумке Арсланова обнаружили приказ. Из него стало известно, что для обороны Касторной против атак буденновской кавалерии и 42-й Шахтерской дивизии белые сосредоточили конные корпуса Мамонтова и Шкуро, восемь пехотных полков под командой генерала Постовского[3], четыре танка и семь бронепоездов.

32

Донецкий кавполк остановился в одной из деревень недалеко от Касторной.

Бойцы, столпившись у колодца, поили лошадей.

Вдруг с востока донеслась бодрая песня:

По Дону гуляет, по Дону гуляет,

По Дону гуляет казак молодой…

Из-за угла хлынул поток мохнатых шапок и рослых коней. Впереди на гнедом гибком дончаке гарцевал смуглолицый усач. На его мохнатой бурке горела ярко-красная лента. Усатый кавалерист часто оборачивался и с грозным самодовольством осматривал свой полк.

На редкость пестро и хорошо одетые всадники, в дубленых романовских полушубках, офицерских шинелях, в купеческих енотах, в полном сознании своей силы, текли сплошной массой.

Иткинс, наклеив на дверь сельревкома воззвания и листовки, дочитывал бойцам письмо Ленина:

— «Вот почему мы твердо уверены в нашей победе над Юденичем и Деникиным. Не удастся им восстановить царской и помещичьей власти. Не бывать этому! Крестьяне восстают уже в тылу Деникина. На Кавказе ярким пламенем горит восстание против Деникина. Кубанские казаки ропщут и волнуются, недовольные деникинскими насилиями и грабежом в пользу помещиков и англичан… Вперед! Товарищи красноармейцы! На бой за рабоче-крестьянскую власть, против помещиков, против царских генералов! Победа будет за нами!»

Колонне не видно было конца. Шла за шеренгой шеренга, за звеном звено, за взводом взвод.

— Какая дивизия? — спросил Чмель, пораженный великолепием невиданной им кавалерии.

— А тебе любопытно? — кричали ему из рядов.

— Солдат, а не может разобраться!

— Серая порция!

— Деревянная кавалерия!

— Ишь, лапоть, полка усчитать не может!

— А еще при шпорах!

— Умный гнется — дурак вьется. Чаво зазнался? — отрезал Чмель. — Што ты — с енералом одним веником парился? Небось такой же серой породы, как и я…

«Черти», «драгуны», «генштабисты», «полтавцы» не спускали глаз с веселых, самоуверенных всадников, с их статных коней, с их укрытых коврами пулеметов, с их роскошного одеяния.

Укомплектованный молодежью, в основном добровольцами, шел, совершая новый маневр, один из старых буденновских полков.

Сведя старые счеты со своими земляками-станичниками, с «барабанными шкурами», всеми теми, кого царь не раз использовал для усмирения рабочих, с бородачами атаманцами, не дававшими ходу фронтовикам-«бунтовщикам», окрыленные успехами лихие наездники — славная молодежь Кубани и Дона — после жарких боев у Воронежа захватили все шкуровские и мамонтовские обозы и сейчас все до единого щеголяли в офицерском добре.

Естественно, что и сам Качан — усач командир, и его бравый адъютант, в недавних боях видевшие, на что способен их полк, гордились своими молодцами казаками.

В их строю попадались кавалеристы в невиданных еще головных уборах. Сшитые из защитного сукна, с огромными синими звездами, они своей формой напоминали шлемы русских богатырей. Недостаток овчин для папах вынудил московское интендантство ввести это новшество, и суконные богатырки сослужили не одну, а две службы. Грея головы бойцов, они в то же время ввели в заблуждение белогвардейцев. Деникинцы, заметив издали новые красноармейские шапки, острые верхушки которых смахивали на шишаки кайзеровских касок, растерянно повторяли: большевикам, мол, помогают немцы — спартаковская конница.

Усач командир, тряхнув буркой, подал знак Алексею.

— Какого полка? — спросил он.

— Донецкого кавалерийского, — ответил Булат.

— Что-то не чув! — Усач повернулся к следовавшему позади всаднику: — А ты, адъютант, чув?

— Никак нет, товарищ Качан. Видать, это какие-то новые донецкие казаки, — ехидно ответил адъютант.

Оба снисходительно улыбнулись.

— Мы не казаки, а простые кавалеристы, — ответил Булат и спросил: — А вы откуда и куда едете?

— Видишь ли, юноша, мы едем из Воронежа, а забирать будем Касторну, юноша, так и доложи своему командиру.

Качан двинул вперед скакуна.

Алексей, провожая восхищенным взглядом командира-кубанца, вспомнил безоружную фигуру Парусова в штатском пальто и фуражке, его красивое, бесстрастное лицо.

Он подумал о своей части, которая не шла ни в какое сравнение с чудо-полком Качана. Он перебрал в памяти все бои и не мог вспомнить ни одного крупного дела. Точно и аккуратно совершал полк все переходы, менял стоянки, выступал, располагался на ночлег, высылал разъезды, занимал и оставлял позиции.

Неоднократно он вступал в бой с деникинцами, но каждый раз эскадроны действовали разрозненно, имея свои маленькие успехи и неудачи. И не было ни разу, чтобы победы отдельных единиц слились в один общий триумф.

В Донецком полку насчитывалось немало хороших командиров, политработников, партийцев, закаленных партизан, дисциплинированных красноармейцев, но у него не было настоящей головы.

Алексей обернулся и с восхищением проводил глазами тыльную заставу удалявшейся кавалерийской колонны.

Булат вспомнил вычитанное им где-то изреченье: «Лучше стадо баранов во главе со львом, чем стадо львов во главе с бараном». «Да, дать бы нашим львам настоящего вожака, — подумал он, — и наш Донецкий полк станет не хуже полка Качана».

Уминая шипами подков застывшую землю, выступали из деревни кавалеристы.

…Где-то за буграми, на юге, в направлении Касторной, часто били орудия. Морозный, сухой воздух подхватывал грозные звуки войны и разносил их далеко по пустынным полям.

Войска, ведущие бой в первой линии, — это лишь одна рука полководца, которой он схватывает противника за грудь. У него еще имеется вторая рука — выдвигаемая из тыла мощная группировка, которой он, по мере выяснения обстановки, словно сжатым тяжелым кулаком, старается нанести удар врагу по самому чувствительному месту.

Советская пехота, части 13-й армии впереди и на правом фланге буденновцев, а 8-й армии на левом намертво сковали белогвардейцев, которые с отчаянием обреченных защищали Касторную — этот важный железнодорожный узел, как замком запиравший стык между Донской и Добровольческой армиями Деникина.

В те памятные ноябрьские дни 1919 года роль тяжелого ударного кулака на Воронежском направлении сыграл героический конный корпус Буденного, а на Центральном, Орловско-Тульском — ударная группа: латышские стрелки и мужественные полки украинской конницы, червонные казаки Примакова.

Об этом спустя много лет, отбросив наслоения и преувеличения необъективных историков, скажет «История КПСС»:

«В боях с 10 по 30 октября в районе Кромы — Орел ударная группа разбила белогвардейцев… Одновременно конница Буденного разгромила основные силы корпусов Шкуро — Мамонтова на подступах к Воронежу… Успехи советских войск позволили перейти в наступление по всему фронту».

Яростный бой загорелся на ровных, как морская гладь, восточных подступах к станции. Многочисленная красная кавалерия несколько раз бросалась в атаку. Бронепоезда белых, обрушившись своим огнем на советскую конницу — кубанскую молодежь товарища Качана, непрерывно гудели. В первый раз здесь, на этих российских равнинах, появились английские медленно ползущие танки.

Помогая Буденному, штурмовали подходы к Касторной полки 42-й Шахтерской дивизии. Это была вторая рука полководца, которая схватила противника за грудь. Стрелки-партизаны шли во весь рост. То тут, то там рвались снаряды, выпущенные орудиями бронепоезда. Один боец падал, а люди в густых цепях шли по-прежнему не сгибаясь, не ложась.

Двигаясь уступом впереди головного полка, шел на белых батальон горловцев. Издали, на огромном заснеженном поле, они казались оловянными солдатиками.

Вдруг, отрезая горловцев, выскочили из лощины черные, в мохнатых бурках шкуровцы.

Спусковые крючки не слушались скованных морозом пальцев, но отважные шахтеры, построив железное каре, встретили белых в штыки. Озверелые шкуровцы, перехватив раненых, срывали с них шинели, сапоги. Пустив красноармейцев босиком по снегу, рубили их на полном скаку.

Из рядов резервного батальона горловцев вылетел со звоном пулеметный фургон. Пулеметчик, водя во все стороны дулом «максима», в бешенстве орал:

— Командир, ты у нас был и царь и бог! Куда же смотришь, в гроб тебя с потрохами… Там наших земляков рубят. Убью… Командир…

— Земляк, брось, уймись, земляк… — стал унимать пулеметчика командир. — Что-нибудь придумаем… погоди…

— Пулеметами их… пулеметами… вураганным огнем… в Христа в бога…

— Пулеметами? Ураганным боем? — пришел в себя командир. — А у тебя в лентах много патронов, сукин ты кот? Много тебе Англия боеприпасов шлет? Как шлет она Деникину…

«Земляк» поднял со дна фургона кучу пустых лент.

Голодную порцию — шесть патронов на винтовку и сто пятьдесят на пулемет — полк израсходовал в предрассветном бою. Больше республика в те тяжелые дни отпустить не могла.

Вдали за станцией гудели пушки белых. Неистовствовали бронепоезда, грохотали танки.

Перевалив через полотно железной дороги, показались всадники Донецкого полка. Дындик, словно шарик, катясь на круглом, упитанном коне, вел в атаку «драгун».

Еще дальше двигались рысью «черти» во главе с Ромашкой. За переездом у железной дороги остановились две пушки. Не то в резерве, не то охраняя орудия, затаился за будкой бывший штабной эскадрон Гайцева.

Фургон пулеметчика-горловца провалился в лощину. За ним потекли и стрелки резервного батальона во главе с командиром. Обгоняя лаву Донецкого полка, катилось в лощину громкое «ура». Пехота — горловские навалоотбойщики, проходчики и крепильщики — ударила в штыки.

Шкуровцы сплошной тучей надвигались на «драгун». Жиденькая цепочка эскадрона повернула. Вдали, в полукилометре, под напором белоказаков отходил Ромашка. Разъяренные белочеркесы гнались за Дындиком, словно хотели ему отомстить за то, что он им не дал расправиться с попавшим в окружение батальоном.

Парусов, оставаясь возле железнодорожной будки, следил за погоней. Тут же, прячась за ствол разбитого клена, с полевой книжкой в руках находился и Кнафт.

Белые казаки, упустив «драгун», заметив в логу одну из батарей пехоты, ринулись к ней. Артиллеристы, взяв орудие на передки и цепляясь за лафет, на ходу вели огонь по скоплениям деникинцев. Снаряды, не столь поражая, сколько сдерживая врага, летели в мерзлую землю, в пространство, в небо.

Алексей с увлечением следил за невиданной им работой наводчиков. Время от времени он останавливался, успокаивал охваченного стадным чувством коня, словно чуявшего, что ему угрожают налитые кровью и яростью лица деникинских головорезов и холодный блеск их клинков. Булат, не то бравируя, не то борясь с тем неприятным чувством, которое рождалось при виде приближавшихся шкуровцев, нарочито не торопился.

Вдруг лошадь метнулась в сторону, захрапела. По ее плечу из раненого горла потекла яркая кровь.

На мгновение у Алексея потемнело в глазах, он подумал — вот-вот налетят шкуровцы с их острыми клинками. На миг что-то сдавило сердце. «Зачем полез вперед? Оставался бы возле будки с Парусовым».

Алексей с отвращением отогнал от себя эту мысль. Вспомнилась ночь в Тартаке, тускло освещенная комната штаба, раненая Мария на диване и Боровой, который с такой уверенностью положил руку на его плечо со словами: «Булат будет комиссаром полка».

И все же его нервировал этот топот казачьих коней. Булат погладил вороного, слегка стиснул его бока шенкелями, словно опасаясь причинить ему боль. Конь рванулся вперед и полетел вскачь. Жуткий храп, вылетавший из раненого горла вместе с кровью, заглушал топот и звериный вой казачни.

А вот и железнодорожная будка, занятая своими. Здесь и пешему не страшны шкуровцы. Вороной, мгновенно прервав храп, закрыл глаза и упал.


После боя со шкуровцами в лощине собрались эскадроны. Алексей достал из полевой сумки бумагу. Появилось желание побеседовать с близким человеком. Окоченевшие пальцы едва держали карандаш. Алексей писал:

«Так дальше продолжаться не может. Полк в боях участвует, но не так, как надо. Теперь от офицеров мало требовать лояльности, нам нужна активная лояльность. Парусов имеет опыт командования эскадроном, получил полк, а руководит им, как корпусом. Я согласен на Дындика, Ромашку. Люди за ними пойдут. У Петра достаточно горячее сердце и холодная голова… Ромашка несколько горяч. С фронтовым комприветом. Булат».

На конверте Алексей написал:

«Штаб дивизии. Товарищу Боровому».

Под Касторной разыгрался второй акт белогвардейской трагедии. Двадцать два полка конницы и восемь полков терской пехоты Деникина, сопровождаемые бронепоездами, с 6 по 15 ноября, страшась мысли о разгроме, оказывая красным отчаянное сопротивление, ценою большой крови отстаивали каждую пядь земли.

15 ноября кавалеристы Буденного, поддержанные горняками Донбасса и волжанами из Симбирской бригады — бойцами 42-й стрелковой дивизии на одном фланге и 8-й стрелковой — на другом, захватив танки белых, ворвались в Касторную. Далеко на западе, дезорганизованные сокрушительными рейдами Червонного казачества, добровольческие силы Май-Маевского, не выдержав натиска 14-й советской армии, отдали ей Курск.

Если с 10 по 30 октября под Орлом — Кромами войска Южного фронта развеяли ореол непобедимости деникинской армии, то под Касторной они ей нанесли смертельный удар.

Врезываясь клином в глубь расположения врага, красные войска изолировали Донскую армию Деникина от Добровольческой.

А теперь? Куда наносить удары теперь — через Донецкий бассейн или же через донские земли?

Прошлый опыт учил, что продвижение по бездорожным пустынным степям Донской области, помимо многих неудобств для наступающих, вызывало ярость и сопротивление белой казачни.

В то же время неохотно, как это и предвидела партия, донские казаки шли драться под Елец и Харьков.

Центральный Комитет Коммунистической партии потребовал от Верховного командования направить основную группировку сил через Харьков и Донецкий бассейн, где Красную Армию ждали уголь, металл и горячая поддержка революционных рабочих.

Белые отступали гигантскими шагами. Красные полки, не успевая их догонять, грузились на сани. И тогда бойцы, добившиеся неслыханным напряжением неслыханных побед, бросили клич: «Они нас — на танках, а мы их — на санках».

33

Кружила метель. Снег, подхватываемый восточными ветрами, белым призраком носился по полям. Сухая колючая крупка секла до острой боли, заставляя всадников двигаться с полузакрытыми глазами. Заиндевели ресницы. Длинная шерсть лошадей покрылась инеем.

Дорога шла по холмам, где лишь накануне разыгралась кровавая касторненская битва. Жестокий циклон, рвавшийся всю ночь из калмыцких степей, надул плотные сувои снега, перемешанного с грязным песком. Среди высоких сугробов торчали брошенные в паническом бегстве артиллерийские передки, пушки с развороченными стволами, зеленые фургоны, путешествовавшие со шкуровцами еще из кубанских станиц.

С сияющей брешью в правом борту, полузаметенное снегом, стояло на одном из склонов ромбовидное стальное чудовище «виккерс». Это был один из заморских танков, пущенный беляками против советской кавалерии.

Жуткое зрелище представляло поле, усеянное бесчисленным множеством осаждаемых крикливым вороньем конских трупов. Вытянув перебитые ноги, они валялись с окровавленными, изъеденными животами. Заметив колонну всадников, поджав хвост, с протяжным завыванием убегали в чагарник полевые хищники.

Тут и там в лощине и на склонах холмов виднелись тела порубленных деникинцев. Одни из них лежали скрючившись, словно находились в глубоком непробудном сне, другие — с широко раскинутыми руками — напоминали распятия. Напористый калмыцкий ветер, образовав вокруг человеческих трупов островерхие задулины, зло трепал красные хвосты казачьих башлыков. Эти не погребенные еще под сугробами остатки казачьей справы на фоне свежевыпавшего снега казались ручейками струящейся крови.

Никто не предал земле жуткие останки воинов, обманом и принуждением втянутых Деникиным в жестокую братоубийственную распрю. Слишком жарким и беспощадным было давешнее сражение, накануне слишком неистовствовал к вечеру буран.

Там, у Орла, под сокрушительными ударами красных стрелковых дивизий и украинской конницы, не щадивших ни своих сил, ни своей жизни ради спасения революции, лег костьми цвет белогвардейской пехоты — офицерский корпус Кутепова, а здесь, на касторненских полях, под саблями красных кубанцев рассыпалась в прах краса деникинской конницы — корпус Мамонтова и корпус Шкуро.

И тут же, на кровавых полях вокруг Касторной, кавалеристам Донецкого полка, остывшим уже после вчерашних рубок и жаждавшим мира, воочию представилась война во всем ее омерзительном лике.

Парусов, сменивший демисезонное пальто на синюю венгерку, в неизменной фуражке с наушниками, поднял хлыст, давая сигнал к наступлению. Полк двинулся мелкой рысцой.

— Душу на нитки разматывает и без никоторых данных, — жаловался Гайцев. — Ох, и не люблю я эту офицерскую езду!

Отозвался Дындик:

— А ты что — хотел гонять, как извозчик, коням нутро разрывать?

Ромашка на своем сером грузном жеребце, в невесть откуда раздобытой поддевке, подпоясанный красным кушаком, в мохнатой шапке есаула Арсланова, с коротко подстриженной бородкой и лихо подкрученными усиками, походил на атамана времен партизанщины. Экипировавшись таким образом, он словно старался внешним видом сгладить те изъяны в характере, которые мешали ему стать твердым, волевым командиром.

Сейчас, следуя во главе эскадрона, он, засунув озябшие пальцы в рукава, чуть сгорбившись, несмотря на свою грозную внешность, имел вид человека, придавленного судьбой.

Алексей подъехал к нему. Ромашка признался, что его сильно потрясла встреча с Натальей Ракитянской, поведавшей ему о страшной судьбе Виктории.

— Неужели, Юрий Львович, вы так и поверили ей? Я думаю, больше со злости она все наговорила. Сами знаете, в институте ее звали ябедой.

— Все может быть. — Ромашка поднял на комиссара полные печали серые, с заиндевевшими ресницами глаза. — Но откуда-то она знает, что сестра вышла замуж за военного комиссара?

— Ложь тем страшнее, чем она правдоподобней! — попробовал утешить командира Булат.

— И что, если деникинцы в самом деле убили мужа Виктории? Товарищ комиссар, — продолжал удрученно Ромашка, — лишился я лучшего друга. Он тоже из прапорщиков. Ах, бедная, бедная сестренка! В такие годы остаться вдовой с крошкой на руках…

— Ну, полно, полно, возьмите себя в руки, Юрий Львович. Смотрите, вам есть о ком подумать, — Булат указал пальцем на растянувшийся строй перезябших всадников.

Ветер не утихал. Зло звенели снежинки.

Небо, устланное пушистыми серыми тучами, казалось свинцовым. Ничто не меняло его однообразного колорита. Лишь на востоке из-за высокого бугра, предвещая злую непогоду, торчала, словно окованная ярко-серебристым ободком, бурая заплата.

Дорога то падала вниз, то шла на подъем. Кони, скользя и оставляя на ледяном покрове проселка глубокие царапины подковных шипов, передвигались с трудом. Бойцы, спешившись, вели лошадей в поводу. Далеко впереди, на заснеженных буграх, копошились, как муравьи, отдельные повозки, всадники, люди. То отступали деникинцы.

Сорвалась и понеслась к горизонту звонкая поземка, завьюжило на буграх. Тяжелое дыхание черного бурана душило, сбивало с ног все живое.

— Эхма, — покрутил головой Твердохлеб, — началось!

Епифан, следовавший сзади, напрягая голос, крикнул:

— Совершенно правильно показываете, товарищ Твердохлеб! Покрутит малость коням хвосты.

— Кабы головой думали, нешто гнали б народ в такую ялдовину? — заворчал Чмель.

— Ну, понес, Чмель, — ухмыльнулся Епифан, стуча зубами и согревая дыханием пальцы. — Твоей головой думать — вовек с печи не слезать. А еще партийный!

— Што — как партейный, у него шкура иная? — огрызнулся Чмель.

Кони, белые от инея, опустив в напряжении голову чуть ли не до самой земли, шипами подков цеплялись за каждый выступ земли.

Чтобы хоть немного согреться, люди спешились и шли пританцовывая. Поминутно то тут, то там, не устояв на ногах, падали всадники. Кони останавливались, обнюхивали распластанных на дороге седоков.

Впереди полка, словно совершая прогулку, в тонких сапогах, в синей венгерке следовал Парусов. Он двигался медленно, не торопясь. Время от времени снимал наушники, тер уши. За ним с двумя лошадьми плелся коновод.

С востока все наскакивал и наскакивал тугой циклон, на долгие минуты заволакивая снежной пеленой неимоверно растянувшуюся колонну.

И тогда Алексею казалось, что полка нет, что он куда-то исчез, оставив на этой страшной дороге лишь то, что смутно маячило перед глазами, — пол-эскадрона, орудия. Много ли с этими силами совершишь здесь, в глубоком неприятельском тылу, далеко от своих?

А как покажет себя командир? Захочет — часть добьется большого успеха. Не захочет — эскадроны вернутся ни с чем. Да вообще вернутся ли они? Не разобьют ли их тут, во вражьем тылу? Ведь в бойцах нет абсолютной веры в своего командира. Ведь он ни разу с обнаженным клином в руках не вел их в атаку. Ни разу не показал себя перед ними как командир и как воин.

Следуя за Парусовым, безостановочно двигалась захлестнутая пургой голова колонны. Она показывалась лишь на четверть секунды, чтобы сразу же снова пропасть. Кони пошли еще медленнее, а люди, прижимаясь к плечам лошадей и прикрываясь их телами от страшного бурана, на ощупь продвигались по скользкой земле.

Дорога круто пошла в гору. Помогая упряжкам, орудийные расчеты приданной полку батареи, спешившись, вросли плечами в щиты и колеса пушек. По команде Ромашки поспешили на помощь батарейцам люди головного эскадрона.

Медленно ползли вверх, подталкиваемые бойцами, тяжелые от обледеневших колес орудия.

Чмель уперся плечом в холодный щит пушки.

— Конь в борозду, баба в межу. Так и дыхало свободно может лопнуть.

— И что за погода? Небеса и те заодно с кадюками, — жаловался Фрол Кашкин.

— Скорей они заодно с нами, — ответил Твердохлеб.

— Как с нами?

— С нами, — нажимая на колесо, пояснил арсеналец. — Запорошит Деникину глаза, он нас и не заметит.

— А?.. Что?.. — наклонился к политкому туговатый на ухо Гайцев.

— Говорят, хорошо бы, товарищ командир, четвертинку в таку серьезную минуту, — кричал посиневший Фрол.

— Правильно, правильно говоришь, товарищ Кашкин, одну маленькую четвертиночку и без никоторых данных.

Подходили и хватались за орудийные щиты бойцы других эскадронов.

— Ну и погода серьезная, — сплюнул Дындик, — настоящий морской шторм на десять баллов.

— И погода сурьезная, товарищ командир, и морозец на так твою боженьку… — Слива, крепко выругавшись, поскользнулся, оторвался от пушки. Упав на спину, стал скользить вниз, к яру, в обрыв… — По-мо-ги-те… ради Христа!.. Ря-туй-те!..

Епифан рванулся вперед. Изо всей силы всадил клинок в мерзлую землю.

— Ай-ай-ай… У-у-ай! — завыл боец.

Клинок, проткнув полу шинели и задев ляжку бойца, задрожал как струна.

— Что ж ты, Слива, — укорял чудом спасшегося кавалериста Дындик, — на этом свете ты кроешь бога вовсю, а как того света чуть понюхал, решил с Христом помириться…

Буря неистовствовала где-то за обрывом. На миг стало светло. Кони, будто почуяв свободу, зашагали быстрей. И вдруг опять все погрузилось во мрак. Буран снова накрыл колонну густой, непроницаемой пеленой.

Упряжка резко остановилась. Орудие дернулось, перекосилось, поползло вниз. Кони, выбиваясь из сил, цеплялись за каждый выступ. Мерзлая почва под их копытами трещала, как битое стекло. Не в силах справиться с тяжелой нагрузкой, упряжка сдавала. Бешено храпя и дрожа всем телом, кони поползли вниз за орудием. Люди, разжав руки, попятились в сторону. В воздухе, словно, собираясь взлететь, замелькали гривы и ноги вздыбленных лошадей. Орудие бесшумно скользнуло в обрыв.

Налетел шквал. Все закружилось в белом мареве, заглушая пронзительный человеческий крик:

— Хрола унесло!.. Хро-о-ла!.. Про-пал Хро-ол!

Люди взялись за другое орудие.

Буря не утихала. Внезапно наступили густые сумерки, а за ними и ночь. Приблизились к колонне дозоры. Остановились эскадроны. Полк, сбившись с пути, решил дожидаться утра. Длинная походная колонна, подтянувшись, разбилась на кучки. Кто обнимал шею коня, кто упирался в плечо своего боевого друга, кто, закинув руки через седло, положил голову на его ленчик и дремал.

Спешенные всадники опускались на корточки, а потом, усталые, разбитые, оседали вниз, засыпая на голой мерзлой земле.

То тут, то там слышалось перешептывание.

— Деникин обратно разбил три дивизии.

— Брешут, будто на левом фланге две бригады целиком с командирами, с обозами, с музыкой передались.

— Гавкай, да осторожно!

— Правильно, собака гавка, гавка, та и здыха.

— Гляди, и он скоро сдохнет.

— А може, ему за это заплачено?

— Когда конец-край той войне?

— Хоть бы замирение вышло.

— Слыхать, будто Ленин дал приказ… Чтоб каждого второго красноармейца на два месяца в отпуск… домой, значит…

— Раздвигай, брат, шагалки. Чего захотел!

— Ленин пишет одно, а командиры скрывают.

— Известно.

В ушах Алексея все время звенел отчаянный крик кавалеристов: «Хрола унесло, пропал Хрол!» Он не мог представить себе, что больше не увидит этого никогда не унывавшего человека, так доверчиво вручившего свою судьбу «товарищам партейным», которые, по-человечески отнесшись к его малодушию тогда, в теплушке, приняли его в свой круг и помогли вновь стать на верную дорогу. «Да, — подумал с горечью Алексей, — не видать уж бывшему царскому кучеру ни четвертинки, ни своих китайских гусей, о которых он так горевал, беседуя часто со своим закадычным другом Селиверстом Чмелем…»

Булат собрал вокруг себя коммунистов и комсомольцев. Едва держась на ногах от усталости и бессонницы, он, стараясь быть бодрым и подтянутым, потребовал от них:

— Товарищи! Будьте все время с людьми, с разъездами, с дозорами. Занимайте бойцов. Разбивайте недовольство. Объясните положение. Не спать и не давать спать бойцам. Это самый тяжелый экзамен. Учтите — опять идет провокация об отпусках. Деникин старается. Мы не падали духом, когда откатывались к Москве. А теперь это был бы позор! Не мы бежим, бежит Деникин. Не он наступает, наступаем мы…

Алексей снова и снова вспоминал Марию Коваль. Она ему представлялась вся в белом, гладко причесанная, слегка пахнущая йодом. И лазарет, из которого она писала ему, казался в этот момент несбыточным раем, теплым, уютным, гостеприимным уголком.

Вихри снежного песка больно секли по лицу и рукам, разрушая мечты о Марии, лазарете и теплом уголке, о котором в этой обстановке грешно было думать. Кругом враги, буря, ночь, неизвестность и казавшаяся безвыходной тяжелая действительность. Алексею было больно за людей, застигнутых бураном в чистом поле. Чем их встретит завтрашний день?

Бойцы грелись, устроив «тесную бабу». Хватали один другого за пояски, боролись, стараясь разогнать застывшую кровь. Парусов, не уединяясь, как он это делал обычно, стоял тут же, наблюдая за шумной возней кавалеристов.

Мика Штольц, льнувший всегда к своему эскадронному, дуя в застывшие кулачки, сейчас смотрел на Парусова, словно ждал, что вот-вот отчим прижмет его к себе, пригреет…

Подошел Дындик. Громко, не опасаясь, что услышит командир, стал жаловаться:

— Где же глаза командира-начальника? Хоть бы разжились — достали проводника. Ну, мы ошибаемся, так мы же темнота — неученые. А то их благородие, господин…

— Брось, Петро, демагогию! — резко оборвал моряка Алексей.

— Мне за моих людей больно, пойми, товарищ политком!

Ромашка, кутаясь в атаманскую поддевку, ходил вокруг эскадрона и, нашептывая, отсчитывал количество сделанных им шагов.

Селиверст Чмель, словно очумев, бился головой о крыло седла и со стоном все приговаривал:

— Ах ты, бедный мой Хролушка, Хролушка, Хрол!

Дындик, приумолкнув после строгого замечания политкома, отошел в сторону, где дремал его конь. Затем достал из вьюка трофейный полушубок, предложил его озябшему командиру. Парусов, поблагодарив моряка и поколебавшись несколько мгновений, накинул дубленку на плечи пасынка. Чувствуя какую-то неловкость, тронулся с места и пошел в обход бивака.

В одной из групп Кнафт уговаривал кубанца одолжить ему «на полчасика» бурку. Казак незлобно выругался:

— Адъютант, ты слышал поговорку — «отдай бурку дяде, а сам проси Христа ради…».

Неслышно, прихрамывая, подошел к Алексею Слива.

— Ребята волнением тронуты. Как бы не вышло перемены характера, — кивнул он в сторону командира полка.

— Мне, Слива, веришь? Ребята верят?

— Как отцу родному.

— Тогда ступай, успокой их. Хотя пойдем вместе…

Твердохлеб шутил, не отходя ни на шаг от своих людей:

— Эх, и положеньице-то, некуда даже приткнуться на период сугубого времени.

В одной из затихших кучек Пузырь, усиленно выбивая кресалом огонь из кремня, сокрушался, ни к кому, собственно говоря, не обращаясь:

— Жаль, уплыла вместе с Хролом такая роба! Не смикитил я процыганить мою милистиновую дерюгу на его справу. Мне была бы в аккурат его драгунская шинелька! Катеарически!

— Заткнись, халда! — вскипел Чмель. — За-ради бога, не прикасайся памяти моего кореша!

Буря не стихала. Не уставая, носился по полю снег. Группы растворились во мраке.

Прошло еще два часа.

Из тьмы донеслись голоса:

— Где комиссар полка?

— Где политком?

— Где товарищ Булат?

Алексей насторожился. Он ждал ропота. Боялся вспышки старых настроений «чертей».

Из тьмы появились три всадника. Один из них сидел на неоседланном коне. Булат узнал голос Сливы:

— Вот… Есть… Проводник… Вот проводник, товарищ политком.

Слива с Чмелем, сами, по своей инициативе, отделившись от полка, ринулись во мрак ночи и после длительных поисков привели с собой местного жителя.

Оживленно загудели эскадроны. Вытянувшись сплошной колонной, без всяких дистанций между подразделениями, полк тихим шагом двинулся на ближние хутора.

34

За ночь бойцы подкормили лошадей, сами отдохнули. Буря улеглась. Стало тихо. Светло.

Крестьяне внимательно при тусклом свете коптилок всматривались в лица бойцов, в их папахи, обмундирование. Они знали, что фронт далеко, что белые здесь еще не отступали.

Кавалеристы расспрашивали хуторян о слободе, о штабе деникинской дивизии, расположенной в ней. Вскоре стали являться прятавшиеся перебежчики — мобилизованные солдаты Добровольческой армии. Хуторяне и перебежчики ликовали.

— Ждали мы Красную Армию.

— Довольно! Испробовали на вкус, что такое Деникин.

— Хорош генерал?

— Землицы не жалел, только впереди шел закон о земле, а позади помещик с карателями.

Не ожидая утра, полк, забрав с собой проводников и перебежчиков, тут же по их просьбе зачисленных в строй, выступил. Через два часа головная застава уже была на месте. В предрассветной мгле едва видны были смутные очертания засыпанного, завьюженного снегом поселения.

Эскадроны вошли в слободу, как к себе на постой. Деникинцы, считая себя в безопасности в полусотне километров от фронта, да еще в такую пургу, не ждали гостей. Взвод «чертей» с запасом динамитных подушек направился к станции.

Деникинские солдаты уже без ненавистных кокард, с винтовками в руках, ловили штабных офицеров. Сонных, полураздетых беляков сводили в одно место, в школу.

— Это что? — остановил одного солдата Дындик.

— Так мы же бывшие красноармейцы. Пленные. А теперь рассчитываемся за приют…

К Булату, ухватившись за стремя, подступил молодой слобожанин.

— Скорей в усадьбу… к нашей барыне Мантуровой… Там вся офицерня.

— А где та усадьба?

— Я покажу, только лошадь скорее. Да вызовите пленных Алексеева, Минкина… Это наши, большевики.

Огороженная стройными, как свечи, тополями, дремала усадьба. У монументальных чугунных ворот в длинном тулупе клевал носом дряхлый старик. Заметив на коне слобожанина, присеменил к нему:

— Митька, а Митька, а сапоги внуку скоро стачаешь?

Алексей с товарищами вошел в дом. Прислуга спала. Пьяный голос разорялся в столовой:

— Пожалуйте, господа, за победу р-р-русского ор-р-ужия!

Перед советскими кавалеристами предстал грузный, без кителя, едва стоявший на ногах, пожилой офицер. На диване и прямо на полу, на персидском ковре, спали пьяные пары. На столе, среди объедков пищи, валялись опрокинутые бутылки. Очумевший от алкоголя толстяк радостно встретил неожиданных гостей:

— Скорее, господа, долой шапки, шинели! К черту оружие! От бутылки вина не болит голова… — Наполнив стаканы, развеселый беляк, оказавшийся полковником, затянул сиплым баритоном:

Был я раньше паном, светским бонвиваном,

недурен собой.

Ел деликатесы, и мои метрессы

славились своей красой…

На одном из столиков гостиной, где происходила пьяная оргия, Дындик обнаружил шкатулку, перевязанную толстым шнуром. Раскрыл ее. Она оказалась наполненной золотыми часами, бриллиантами, жемчугом. Стали допытываться, кто хозяин этого клада. Помещица, появившись из спальной и кутаясь в халат, заявила, что сундучок она видит впервые. Не признали его своим ни полковник, ни его собутыльники.

Один из гуляк, полицейский пристав, покручивая обвисшие усы, ехидно посматривая на полковника, обратился к Булату:

— Не знаете? Это от благодарного населения на алтарь отечества!

Захваченных в усадьбе белогвардейцев вместе с приставом увели в слободскую школу, заполненную пленными деникинцами — офицерами и солдатами разгромленного в слободе штаба дивизии. Вскоре озлобленные солдаты разделались со своими не успевшими как следует протрезвиться начальниками.

Мстя за погибшего друга, Чмель носился по заснеженным улицам слободы, извлекая из всех ее щелей спрятавшихся беляков. Заметив издали конвоируемых деникинцев, кричал во все горло:

— Давай, давай! Кроши их, подлюг, на каклеты!

Целый день Донецкий конный полк взрывал дороги, мосты, спускал под откосы эшелоны, уничтожал телефонную и телеграфную связь. В радиусе двадцати пяти верст истребил все обозы, мелкие команды, тылы. Офицеров, кроме захваченных в слободе, в школу не приводили. По заявлению «чертей» и «генштабистов», их ликвидировали при попытке к бегству. У старых партизан были слишком солидные счеты с деникинскими золотопогонниками.

— Куда пленных отправим? — спросил Парусов комиссара полка.

— Пленных не будет. Куда с ними возиться в рейде! Солдат отпустим, а офицеров… Офицеров… отправим в особый отдел…

— Скажите, пожалуйста, зачем же тогда гонялись за ними?

— Чтобы скорее кончить гражданскую войну, Аркадий Николаевич.

Устроили митинг. Тем из солдат, кто не пожелал вступить в Красную Армию, разрешили идти по домам.

Полк возвращался старой дорогой. Тачанку, где везли сундучок с ценностями, взятыми в усадьбе, окружили красноармейцы.

— В полку идет поговорка: сундук, полный золота, верно это? — спросил Булата Чмель.

— Есть и золото и платиновые монеты. Они еще дороже золота.

— А куда же мы его с вами, товарищ политком, везем? — подмигнул один из «чертей».

— В государство сдадим!

— А дойдет этот сундучок до строго предназначенной палаты? Как бы по дороге разные комиссары не полюбопытствовали, — нажимали на Булата всадники.

— А мы с печатью, как есть, да по расписке.

— Теперь, товарищ политком, все грамотные по бумаге, да и печать недолго сгарнизовать. Раздали б бойцам да и себе взяли б какую-то там дозу, — предложил Василий Пузырь. — Мы тут сражение ведем, а тыловикам достанется.

— Так не годится, товарищи. Это добро должно пойти государству, а не кучке граждан.

— Товарищ политком, досадно будет бойцам, — не унимались бывшие «черти», — если они разузнают, что такое добро до точки не дошло и им не попало.

Дындик достал из кармана золотой брегет с драгоценными камнями, вправленным в крышку часов.

— На, товарищ Булат, пускай в кучу-музей.

— Откуда, Петро?

— Нашел у барыни под подушкой. Возьми, возьми, для казны, конечно.

Белые в результате удара, нанесенного их тылам Донецким полком, охваченные паникой, не оказывали почти никакого сопротивления наступавшим с фронта частям 42-й дивизии. Успех, подняв дух бойцов, окрылил весь полк. Люди начали верить в себя, в свои силы.

— Ну и подпустили мы им бджолок, — хвалился Чмель.

— Век помнить будут, — поддержал Епифан.

— Возьми «драгун», ловко ведь работали, — восторгался соседями Иткинс.

— Товарищ Дындик как будто с морячков, а ловко шашечкой действуют, — продолжал Чмель. — Да и наш командир полка молодчина. Завел полк у точку.

— Этот, брат, из тех, — согласился с ним Прохор. — Он заведет, он и выведет.

Алексей, вслушиваясь в беседу всадников, радовался тому, что удачное дело в слободе подняло настроение бойцов.

Без сомнения, решительный перелом на фронте окрылил всех красноармейцев. Но немало сил и труда потратили воспитанники Киевской партийной школы, и слесарь Твердохлеб, и грузчик Дындик, и позументных дел мастер Иткинс. Многое они сделали для боевого и политического воспитания людей. А добрая половина их — это были те, кто занимался глушением рыбы, требовал выборных командиров, не признавал политкомов, самовольно покидали позиции.

Донецкий кавполк, совершив рейд по белым тылам, продвигался на север, поближе к наступавшим с фронта стрелковым частям. Стояла тихая морозная ночь. На чистом синем небе серебристым светом мерцала луна. Мягкий неутоптанный снег хрустел под ногами лошадей.

Где-то далеко на севере, там, куда спешил полк, властно врываясь с первозданную тишину зимней ночи, протяжно запели, словно перекликаясь друг с другом, паровозные гудки. Алексею померещился железнодорожный состав, мчащийся на всех парах, с дробным перезвоном колес. Вызвав в голову колонны песенников, он первый затянул:

Наш паровоз, вперед лети,

В коммуне остановка,

Иного нет у нас пути,

В руках у нас винтовка…

А паровозные гудки заливались вдали все веселей и веселей. Твердохлеб причалил на своем коне в голову колонны. Поравнявшись с Булатом, с какой-то дрожью в голосе сказал:

— Знаешь, Леша, я вот закрываю глаза, и мне сдается, что я дома. Помнишь первый декрет Ленина о мире и земле? Как тогда гудел Киев! Свистят позывные нашего «Арсенала», ревут басы железнодорожных мастерских, голосят гудки на Гретере, на Лукьяновском кабельном, гудят на всех трех затонах, на пивоварке Шульца, на снарядном, на Южнорусском, на производстве Апштейна, на заводе Феникс… Шо, Олекса, не так?

— А на Днепре? — мечтательно добавил Алексей. — Заливается двухтрубная «Цехоцина», а за ней мелкота — все эти «Никодимы», «Удачные». Вот была музыка, вовек ее не забуду, Гаврила!

— Да, веселая была обедня. Куды там пасхальный звон! — шумно вздохнул Твердохлеб и затянул:

Наш паровоз, вперед лети…

К ПЕРЕКОПУ