35
Ударили лютые декабрьские морозы. Белогвардейцы, теснимые советскими войсками от одного рубежа к другому на фронте, терроризированные красными партизанами с тыла, полураздетые, разутые, откатывались все дальше на юг. Их склады и обозы с английским обмундированием, транспорты с американскими рационами ежедневно становились добычей красной конницы и партизан.
Давно не мытые, полуголодные, пораженные сыпным тифом, деникинцы превратились в рассадник страшной эпидемии. Почти все население неудержимо катившейся к югу фронтовой полосы болело сыпняком. Эта хворь, вспыхнувшая в войсках Деникина, больше, чем пули и снаряды, косила и заражавшихся через местных жителей бойцов Красной Армии.
Войскам генерала Май-Маевского, получившим резервы с Кавказа и новые танки из-за моря, удалось закрепиться на линии Белгорода. Но и эта мощная группировка, несмотря на все отчаянные усилия ее отборных офицерских полков, поддержанных английской техникой, не устояла перед натиском пехоты 13-й армии и червонных казаков, слава о которых уже гремела по всей Советской стране.
Красноармейцы Южного фронта рвались в бой с кличем: «Даешь Украину!»
Донецкий кавалерийский полк, получив приказ занять слободу Алексеевскую, всеми своими эскадронами тронулся на юг.
Вправо и влево от дороги пышный зимний покров переливался мириадами ослепительных блесток. Лисьи и заячьи тропы, чуть заметенные свежей порошей, вкось и крест-накрест перечертили белый простор.
Вдали, у горизонта, чернели леса. За ними червонные казаки и латыши гнали на юг офицерский корпус головорезов генерала Кутепова — самый надежный оплот белой армии.
Выделяясь золотыми шпилями церковных куполов на заснеженном склоне косогора, лежала в низине слобода Алексеевская. К ней уже подходили головные части Донецкого полка. Торопились всадники. И лошади, словно понимая своих седоков, без понукания перешли на широкий, нагонистый шаг.
Торопилась вся колонна. И все же, думая о том, чтобы произвести наивыгоднейшее впечатление на жителей слободы, Гайцев с новым развернутым знаменем, в два раза большим полкового, вел свой эскадрон на двойной против обычного дистанции.
Солнце струило на людей и животных, на огромное поле, пересекаемое широким трактом, свое скупое, негрющее сияние.
Из низины вырвался зыбкий, приглушенный тугим встречным ветром колокольный звон.
Чмель, благостно улыбнувшись, сложил пальцы и уже было размахнулся, чтоб осенить себя крестом, но, с робостью взглянув на эскадронного политкома, запустил руку за пазуху и ощупал хранившийся в кармане гимнастерки партийный документ.
Тонко запела церковная медь. И сразу же, заглушая эти нежные аккорды, ликующей, бурной симфонией разразились звонкие колокола. Низкие и высокие, резкие и мягкие, сливающиеся и раздельные звоны, покатившись к горизонту, затопили весь простор.
Песенники эскадрона «драгун» затянули:
Бросился в лес
По тропе, тропе лесной,
Где спала красавица
На мягко́й траве…
Из низины скакал Прохор, посланный начальником головной заставы навстречу полку. Едва сдерживая коня, бывший барский истопник радостно выпалил:
— Народу, народу-то невпроворот!
Песнь «драгун» оборвалась. От головы до хвоста прокатилось:
— Украина встречает!
— Даешь Украину!
— Ура-а-а!
Полк втянулся в слободу. На бугорке перед церковью древний попик в золотом облачении, с крестом в руках возглавляя хор певчих, выстроившихся у паперти с хоругвями, энергично размахивал кадилом.
На площади, затопив прилегающие улицы, колыхалась густая черная масса. С дальних окраин, запыхавшись, бежали запоздавшие слобожане.
Полк остановился. Священник, воздев высоко крест и пуще раскачивая кадило, начал:
— Честному… народному воинству и его начальствующим сла-ва-а! Совету Народных Комиссаров сла-ва-а! Председателю Ленину сла-ва-а!
А колокола гудели мерно, с расстановкой: бом-бом-бом.
— Слава, слава, слава, — подхватил хор певчих.
— Господу богу помолимся, — продолжал священник.
И вдруг, нарушая торжественное течение молебна, высоко зазвенел ликующий голос:
— Товарищи Красная Армия! Приветствую вас от народа нашей слободы за избавление от банды Деникина! — Из толпы с развернутым знаменем в руках выступил вперед рослый крестьянин.
Загудела вся площадь:
— Ура-а-а!
К Парусову подошел худенький, согнутый старичок. Он гладил колено командира, ухватившись за его стремя:
— Родненькие мои… Миленькие… миленькие… Родненькие мои.
А колокола тихо, чуть слышно шептали — бим-бом, бим-бом, бим-бом.
По морщинистому желтому лицу слобожанина катились мелкие слезы.
Оставив Парусова, старик уже был около Булата, около штабных ординарцев, гладил их ноги, хватал за руки:
— Миленькие… Родненькие… Родненькие вы мои, дорогие… Детки вы мои миленькие…
Прошел по толпе шепот:
— Сына давеча Шкуро посек.
Перекрывая громкий голос Булата, говорившего с коня, ликующе, празднично гудели колокола.
Митинг закончился. Полк расчленился на взводы и отделения. А на опустевшей площади по-прежнему оставался убитый горем старик. Он неистово крестился и все шептал:
— Дождались вас, родненькие… Пришли-таки, сыночки мои…
У ворот, зазывая гостей, толпилась молодежь. Хозяева встречали красноармейцев, вели их в хаты. Кавалеристы впервые после столь тягостного ожидания, слушая родную украинскую речь, радостно улыбались.
Ромашка ускакал на окраину слободы, чтобы самому расставить посты и секреты, а Булат, подозвав к себе рослого селянина, все еще объяснявшегося со служителем бога, направился с ним в волостное правление. Надо было восстанавливать разгромленную Деникиным советскую власть.
Под штаб отвели дом лесничего, Его прислуга, чернобровая упитанная дивчина, ждала новых постояльцев у широко раскрытых двустворчатых ворот. На высоком крыльце стоял, приветливо улыбаясь, сам хозяин дома. Внизу, кутаясь в шаль, жалась к перилам тонкая женщина с измученным, желтым лицом. Огромными, застывшими в испуге серыми глазами она вглядывалась во всех штабных:
— Не встречали ли вы военного комиссара из Мармыжей товарища Алексина?.. Он отступал с девятой дивизией…
— Квартирантка наша, — мелодичным голосом заговорила чернобровая дивчина. — Товарищ Алексин — ихний муж. В большевиках они.
Твердохлеб, вслушиваясь в мелодичную украинскую речь девушки, почувствовал себя по-настоящему дома.
В слободе Алексеевской предстояла дневка.
В просторной столовой расположились Парусов, Булат и адъютант полка Кнафт. Рядом, в полутемной комнатушке, — штабные писаря и телефонисты.
Командиры, устроив людей на новом постое, как обычно интересуясь новостями, явились в штаб.
На мягком диване отдыхали Гайцев и комиссар его эскадрона Иткинс.
Дындик шлепнулся в качалку.
— Лафа, — блаженно раскачиваясь, воскликнул моряк, — как у нас в кают-компании на «Отважном»!
Кнафт составлял очередное донесение для штаба дивизии. Из-за двери доносился писк полевого телефона.
За окнами, наполовину затянутыми ледяными пленками, сгущался сумрак. Лица людей покрывались синими тенями. На улице надрывалась гармошка. Голоса бойцов сливались с радостными голосами слобожан:
Ой казала мені мати,
Ще й наказувала…
В комнату вошел Ромашка. Сделав широкий жест рукой, он приветствовал собравшихся:
— Честь имею…
Его фигура заслонила всю дверь. Он казался великаном. Глаза Ромашки чуть сузились и блестели задорным огнем. Он снял папаху. Повертев ее в руках, положил на подоконник. Через несколько мгновений перевернул папаху вверх дном.
Алексей молча следил за всеми движениями, жестами командира эскадрона. «Где-то нашего скромника угостили радушные слобожане», — подумал Булат. Ромашка обвел комнату сосредоточенным взором. Вдруг загорелись его глаза. Он увидел в углу зала старый, облупленный рояль.
Подошел к инструменту. Склонившись над ним, поднял крышку, тронул пальцем клавиши. Не садясь, заходил руками по черно-белому полю.
— Что это? — поднял он в досаде голову. — Мертвый инструмент.
— А ну, Леша, — повернулся Дындик к Булату, — вспомни Юлия Генриха Циммермана.
Алексей поднялся с кушетки, приблизился к роялю. Прошелся по клавиатуре. Тихо свистнул.
— Товарищи, у кого есть отвертка?
Гайцев, таскавший в своей полевой сумке всевозможное добро, протянул комиссару нужный инструмент.
Булат, выдвинув клавиатурную раму, при всеобщем затаенном молчании расшевелил отверткой разбухшие от сырости гнезда клавишей, протер тряпочкой поржавевшие штифты, раскачал в шарнирах молоточки. Собрал инструмент и пригласил к нему охваченного музыкальным порывом Ромашку.
— Действуйте, Юрий Львович!
Командир эскадрона уселся на стул. Взял аккорд. И вот из-под его пальцев полились мягкие, волнующие звуки. Мелодия создавала ощутимые образы — то пастушка, забавляющего свое стадо мирной свирелью, то лихую, гремящую бубенцами тройку, то звонкого кузнечика, приветствующего каждую былинку радостной песней.
Парусов сидел выпрямившись и медленно-медленно гладил усы. О чем он думал? О настоящем, о будущем? Кто его знает!
Гайцев слушал искусную игру музыканта с закрытыми глазами. Политком Иткинс устремил задумчивый взгляд в окно. Дындик перестал качаться в шезлонге.
Ромашка играл все тише и тише. Казалось, что вместе с нежными звуками мелодии исходят его последние силы. Неожиданно рявкнул басовый регистр. Из груди певца страстно вырвалось:
Будет буря — мы поспорим
И поборемся мы с ней…
36
Вдруг песня оборвалась. Не снимая напряженных рук с клавиатуры, Ромашка, повернув голову, обратился к командиру полка:
— Аркадий Николаевич, как по-вашему, попадем мы в Ростов?
— Странный вопрос задаете, Юрий Львович. При нынешней ситуации… столько привходящих обстоятельств… трудно быть пророком… Нацеливаемся на Ростов, а может, очутимся под Курском.
Командиры переглянулись. Дындик многозначительно закашлял.
— Что вы на меня так смотрите, господа, виноват, товарищи? — продолжал Парусов, шагая по огромному залу. — Был момент, когда я думал — вот-вот все рассыплется…
— Аркадий Мыколаевич, Аркадий Мыколаевич, — раздался укоряющий голос Твердохлеба. — Вот вы производили полковое учение. Честно скажу, мы все любовались вами. А сейчас тошно мне слухать вас, командир…
— Можете меня не слушать, не заставляю… Я ответил на вопрос Юрия Львовича. Не привык я финтить, что думаю, то говорю…
— Вы и грамотней-то всех нас, — продолжал арсеналец, — и службу кавалерийскую постигли, дай бог каждому. И знаю: не позволите себе то, шо сделал Ракита-Ракитянский. А вот чует моя душа, нема у вас веры в победу, в нашу победу!
— Почему? Вижу, мы сейчас побеждаем.
— А я это видел еще тогда, когда мы отступали, — вмешался в разговор Дындик.
— Не только вы, Аркадий Мыколаевич, были свидетелем летней рахубы, — напирал Твердохлеб. — И я и многие это видели. Но я понимал, шо об этом знает и Ленин и все наши вожди. А раз они это знали, я верил, шо они шо-то готовлят. И хвакт — приготовили. Сколько новых дивизий! А снаряды! А патроны! А наша красная кавалерия!
— Конечно, Красная Армия сейчас пойдет и пойдет, — уверенно заявил Гайцев, — и в Ростове она будет.
— Мы все так думаем, — сказал Ромашка, повернувшись спиной к роялю. — Спросил я не потому, что сомневался в этом. Я думал, что Аркадий Николаевич, как хороший тактик, может заранее сказать, попадет ли наш полк в Ростов.
— А кто у вас в Ростове? — спросил Булат, стремясь переменить разговор, вызвавший какую-то натянутость между командирами.
— Нет никого, Алексей Иванович. Меня интересует, есть ли в Ростове консерватория. После войны демобилизуюсь. Решил сменить профессию. К дьяволу всю юриспруденцию. Хочу стать певцом.
— Славно! — мечтательно улыбнулся Булат. — Будем рекомендовать всей нашей командой, — Алексей обвел глазами присутствующих, — вас в консерваторию, а Петю в рабочий университет.
— Он мне и ночью снится, — вздохнул моряк. — И буду я учиться на оратора. Другие политкомы брали массу словом, а мне в штабном эскадроне довелось своим горбом подымать коня. Вот как я поначалу завоевывал массу…
— А вы, вы, Алексей Иванович, — спросил Ромашка, — что вы думаете делать после победы?
— Если партия позволит, пойду в военную школу. У Аркадия Николаевича, как у военного специалиста, есть чему поучиться. Скажу, как наш Чмель: пожила кума, набралась ума. А там в школе добавят.
— Ишь какие умники! — воскликнул Твердохлеб. — Все за книжку. А кто же будет подымать заводы, фабрики? Я твердо решил — вернусь до станка. И годы не те, шоб стать школяром. Ну, а Леву, — указал он на Иткинса, — мы с его сестрой Евой решили учить. Наш тихоня мечтает стать ученым-марксистом.
— Другого не придумаешь, — улыбнулся Дындик, — раз его профессию прихлопнули. Кому теперь нужны всякие бразументы и иная позолота!
— Ну, а мне остается одно, — тяжело вздохнул Гайцев, — пойду в объездчики. Тот же товарищ Булат, как произойдет все военные науки, даст мне по шапке. Какой из меня командир эскадрона без грамоты? И знаю я: самый лучший фитфебель — самый худой хлебороб. Значит, нет мне дороги и к крестьянству. Нет, — попрошу свою рысачку Галку и заберусь в лес. Подамся в объездчики.
— А вы, Аркадий Николаевич, — спросил Алексей, — что думаете делать вы?
— Пойду учиться!
— И вы учиться? — воскликнули все хором.
— Да, — спокойно ответил Парусов. — Мечтаю о спокойной должности бухгалтера.
— Авось передумаете, товарищ комполка, — приветливо улыбнулся Булат. — Если б после войны меня спросили, сказал бы — пусть товарищ Парусов учит молодняк. Послать его начальником школы краскомов…
Вдруг широко распахнулась дверь. На пороге, в огромном тулупе, румяная от мороза, появилась Грета Ивановна. В столовой все умолкло.
— Voilà! Вот-вот! Развлекаетесь? Недурно! А я мерзла семьдесят верст. Чуть не пропала, — грозно начала она, скинула с плеч прямо у порога тяжелый тулуп. Растирая щеки, Грета Ивановна подступила к командиру полка. — Здравствуйте, Аркадий Николаевич. Это ваша квартира?
Кнафт кинулся к Парусовой, чтоб снять с нее пальто.
— Нет, Гретушка, — в каком-то смущении залепетал командир, — я здесь живу вот со… штабом… с товарищами.
— Так это вы, Аркадий Николаевич, командир кавалерийского полка, в казарме живете, — оттолкнув плечом услужливого адъютанта, полушутя-полусерьезно заметила женщина.
Все переглянулись. Кое-кто даже встал, собираясь уходить.
— Грета Ивановна, послушайте… — Парусов беспомощно протянул к жене руки.
— У меня по приказу комиссара, — она гневно посмотрела на Булата, — забрали в обозе фаэтон. Не могу же я на мужичьих санях изводиться. Я предпочитаю быть здесь, с вами.
— Фаэтон понадобился под тяжелораненых, — спокойно ответил Булат.
— Какая же я жена командира полка? — возмущалась Парусова. — Никакого уважения, никаких привилегий, никаких удобств.
— Мы вас уважаем, — ответил Алексей. — В обозе вас никто не тревожит. А особых привилегий нет ни для кого. Извините.
— Вы знаете такую игру «флирт богов» или «флирт цветов»? — спросила Грета Ивановна.
— Кое-что слышал, — удивился вопросу Булат. — При чем здесь они?
— А там есть одна карта: «Люблю тебя, моя комета, но не люблю твой длинный хвост».
— К чему эти стишки, не пойму?
— Я вам скажу. Если вы любите военспецов, то любите и их ближних. Вот что. Москва, призывая офицеров, не принуждала их отказываться от семьи!
— Скажу вам одно, Грета Ивановна, — ответил Алексей, — Москва звала на службу военспецов, а не их жен.
В это время влетел отлучившийся куда-то Кнафт. Доложил, что в доме имеется свободная комната.
Заметив сына, прильнувшего плечом к Дындику, Грета Ивановна, сверкнув глазами, скомандовала:
— Мики! Venez ici! Ко мне!
Коля Штольц, стараясь казаться взрослым, при появлении матери не бросился к ней, как это сделал бы всякий любящий сын. И даже по грозной команде Парусовой он неохотно расстался со своим командиром эскадрона.
Парусовы ушли.
— Вот накормит его сейчас дамочка кашей-крупой, — подмигнул Дындик.
— Ну ее к дьяволу под седьмое ребро! — прошептал Твердохлеб. — Юрий Львович, будь ласка, продолжай.
Ромашка, окинув всех победоносным взглядом, ударил по клавишам.
Жило двенадцать разбойников,
Жил Кудеяр-атаман…
При первых звуках новой песни Алексей почувствовал себя как тогда, в бурю, когда холодные пригоршни снега, врываясь через воротник, морозили спину.
Открылись двери. В гостиную, удивленные, ввалились телефонисты, писаря, ординарцы.
Мощные звуки свободно рвались из широкой груди Ромашки. Заиграли на его голове кудри, зажглись глаза, раскраснелось лицо. Казалось, что за инструментом сидел и пел разбойничьи песни сам Кудеяр.
Много они крови пролили,
Крови честных христиан-н-н…
За телефонистом вырос ошпаренный морозом, искрящийся штык.
— Что? Донесение?
— Да нет. На песню потянуло… Больно хорошо они играют…
Ромашка встал.
— Куда?
— Куда ты?
— Не могу, товарищи. Давно не пел. Всю душу выжал.
Сел на диван. Оглянувшись, искоса посмотрел на буфет, где стоял приветливый графинчик.
— Товарищ политком, — обратился певец к Булату, — садитесь за инструмент вы. Теперь ваша очередь.
— Да, да, видать, вы по этим делам спец, — поддержал Ромашку Гайцев. — Вдарьте по струнам и без никоторых данных…
— Нет, товарищи, — покачал головой Алексей, — я спец только чинить клавишные инструменты, но не играть на них.
К роялю подошел Дындик. Тряхнув рыжими кудрями, забарабанил одним пальцем.
— Давай, Леша, вспомним нашего Гурьяныча. Исполним его любимую.
Зазвенел чистый тенор моряка:
Хазбулат удалой,
Бедна сакля твоя…
Алексей, а за ним Твердохлеб, Гайцев, Иткинс затянули знакомую всем мелодию. Не остались в стороне и телефонисты, ординарцы, писаря. Вскоре стены столовой задрожали от звуков мощного хора.
— Эх, — вздохнул глубоко Алексей, когда «Хазбулата» допели до конца, — как там живет наш дорогой Гурьяныч?
— Сидит где-нибудь со своей лирой под рундучком на Сенном или Житном базаре, а то и на Бессарабке, — ответил Дындик. — Думается, что сначала он вправлял своими частушками мозги мобилизованным деникинцам, а потом встречал наших «Интернационалом».
— Да, — ответил Алексей, — богунцы и таращанцы уже в Киеве. На Правобережье они разбили не только Деникина, но и его союзничков, петлюровцев и галицийских «сечевиков».
— До чего ж потянуло в Киев, — вздохнул Дындик, обняв Иткинса. — Первым делом пошел бы в биоскоп. Помнишь, Лева, какие переживательные картины шли у нас? «Роковой талант», «Дама под черной вуалью», «Чертово болото», «Спите, орлы боевые»…
— А еще, — мечтательно добавил тихоня Иткинс, — на Крещатике у Шанцера — «Лунная красавица» с Верой Холодной, «Душа старого дома». И ты помнишь, Петя, приезжал в Киев одесский зверинец «Ямбо».
— С его знаменитыми слонами? Конечно, помню, Лева!
— Давайте я вам исполню нашу одну вещицу, гимназическую, — предложил Ромашка, вернувшись к инструменту. Под звуки довольно игривой, очевидно, им самим сымпровизированной мелодии, командир эскадрона запел:
Он был гусар: ботфорты, шпоры,
Блестящий кивер и султан.
И ум, сверкающий во взоре…
Ведь ум не всем гусарам дан.
Все, затаив дыхание, внимательно слушали мастерскую игру и задушевное пение Ромашки. Дындик, хлопнув по плечу исполнителя, с восхищением воскликнул:
— Ну и молодчина, Юрий Львович!
— Здорово! — сказал Алексей. — «Ведь ум не всем гусарам дан». Как будто о господине ротмистре Раките-Ракитянском…
— Знаете, товарищи, кто писал этот стишок? — выпрямился во весь рост и, одергивая байковую красную рубашку, прошептал при общей тишине Ромашка.
— Ясно кто, — ответил Дындик, — Александр Сергеевич Пушкин. Кто же еще мог такое отчебучить?
— А вот и не Пушкин, — загадочно усмехнулся Ромашка. — Написал его тот самый вольнопер, которого мы захватили на хуторах вместе с марковцами. Написал и вылетел за это из гимназии. Последняя строка эпиграммы, все это знали, метила в бесшабашного сынка киевского губернатора. И только лишь в семнадцатом году столбовому дворянину из Белой Церкви удалось поступить в университет.
— Не пойму, — вмешался Иткинс, — как же он попал к белым? Да еще к каким — к марковцам?
— Как? — живо повернулся к нему Ромашка. — Отвечу. Знаете вот, когда летит поезд, он подхватывает с собой песок с полотна железной дороги. Песчинки не поезд, а некоторое время летят вместе с ним.
— И вовсе, Лева, он не марковец, — добавил Булат. — Потом уже все выяснилось. При Керенском этого несчастного поэта посылали в военную школу — он отвертелся. А Деникин, как известно, мобилизовал студентов. Белоподкладочников, маменькиных сынков сунул в юнкерские училища. Прочих поделал вольноперами. А этот захваченный нами служил не в Марковском, а в Апшеронском, обыкновенном пехотном полку. И от своей части он отбился. Говорит, что хотел дезертировать. Оказывается, в чем-то заподозрив вольнопера, марковцы арестовали его на какой-то станции и везли в контрразведку.
— И это случается со многими, — вздохнул Ромашка, — кто сидит меж двух стульев…
Кнафта, переносившего чемоданы Греты Ивановны в комнату Парусовых, остановила в полуосвещенном коридоре женщина. Кутаясь в шаль и прижимая к груди ребенка, она спросила адъютанта:
— Скажите, ради бога, товарищ, кто это там поет в гостиной?
— Да там командиришка один, — махнул свободной рукой Кнафт и пошел дальше.
Но женщина, уцепившись в плечо адъютанта, продолжала расспросы:
— А не встречали ли вы военного комиссара Алексина… он отступал с частями девятой-дивизии…
— Ну, какая вы чудная, — задержался на минуту Кнафт, — я вам сегодня уже дважды изволил ответить, что не видел такого Алексина, не встречал… Знаете, сколько их драпало в Москву, этих самых военных комиссаров. Всех не заметишь…
Когда Кнафту после троекратного стука позволили войти в комнату Парусовых, Грета Ивановна, теперь уже красная не от мороза, а от объяснения с мужем, накинулась на адъютанта:
— Премногоуважаемый Карл Павлович, я вам, кажется, приказывала не отпускать от себя Мику. Я ему запрещаю якшаться с этим матросом. Чему он его научит…
— Товарищ Дындик меня учит рубить, ездить на коне, вязать морские, монгольские и чумацкие узлы… — хвалился Коля Штольц. — И вообще командир эскадрона прелесть.
— Quelle horreur! Какой ужас! И он научил тебя не замечать твою маман, скверный мальчишка, — незлобиво журила сына Парусова.
37
Зал опустел. Уснула огромная слобода. Лишь жалобно хрустел снег под сапогами патрульных. В гостиной оставались лишь Алексей с Юрием Львовичем. Ромашка неуверенно подошел к буфету.
— Можно?
— Валяйте.
Ромашка выпил. Снова загорелись его глаза. Взмахи рук стали чаще и смелее.
— Спеть?
— Нет, садитесь возле меня, товарищ Ромашка, — начал осторожно Алексей. — Почему вы обычно бываете такой… такой, как бы это сказать, не совсем решительный или когда решаетесь на что-нибудь, то словно бросаетесь с обрыва в воду?
— Пустяки, товарищ комиссар! Пустяки, говорю, товарищ комиссар. Характером не совсем вышел. С малых лет рос я на женских руках. Отца — капитана русской армии — убили в японскую войну под Мукденом. Кругом все тетушки. На все у них приметы. Тут не сядь, там не стой. С той ноги не вставай. Вырос я, попал в гимназию. Как неимущего, соученики, спесивые дворянчики, третировали, презирали. Везде зависимое положение. Ну где тут у чертовой матери характеру взяться?
— А человек без воли, стало быть, как прозрачная бутылка. Каким цветом нальешь, таким отражать будет.
— Совершенно правильно, товарищ комиссар. Бутылка бесцветная. Бутылка — и кто хочет, тот в нее льет.
— Вы все это сознаете, понимаете. Почему же вам не взять себя в руки?
— Вот когда я делаю очень интересное дело или когда я выпью, хотя должен сказать, не люблю я водки, или когда я пою, я делаюсь другим человеком. Да и здесь, в полку, я себя чувствую значительно лучше.
— Ничего, Юрий Львович, не падайте духом. Еще повоюем немного, тогда совсем выздоровеешь.
Ромашка подошел к роялю. Почувствовав в себе приток свежих сил после объяснения с комиссаром, тонкими и послушными пальцами начал перебирать клавиши.
После робкого стука приоткрылась дверь.
— Можно? — послышался тихий, просящий голос.
На пороге стояла желтолицая, с серыми, будто навечно испуганными глазами женщина. Кутаясь в шаль, она дымила самодельной папиросой. Ромашка, заметив вошедшую, поднялся, оправил сзади рубашку, пятерней взбил падавшие на лоб волосы.
— Милости просим, мадам. Войдите.
— Юра-а-а! — Отбросив далеко от себя папиросу, женщина раскинула руки и, теряя на ходу шаль, устремилась к Ромашке.
— Милая, родная моя, — растерялся Ромашка, прижимая к себе женщину. — Вот где нам довелось с тобой встретиться, наконец-то я тебя нашел, дорогая…
Алексей, поднявшись с дивана, недоумевающе смотрел на тугой узел свернутой на затылке косы и на трясущиеся худенькие плечи женщины. Подошел к буфету, налил в стакан воды, поднес ее неожиданной гостье. Булат, волнуясь, наблюдал, как она, стуча зубами о стекло, жадно глотнула воды.
— Я слышала нынче как будто знакомый голос и знакомую песню. Вот и решила зайти, — сказала гостья.
— Моя сестренка, Виктория, — сияя глазами, начал первый Ромашка. — А это наш комиссар полка Алексей Булат. Знакомься, Вика.
— Алексей Булат? Лицо… очень знакомо… Постой, постой, Юра, ты говоришь — Алексей, — прошептала она, вытирая платочком слезы, катившиеся по ее щекам. Выражение испуга, сковавшее ее глаза, сменилось нескрываемым любопытством. — Где же я видела вас? И имя ваше — Алексей — я тоже смутно помню. Но где?
Ошеломленный неожиданной встречей, Алексей не спускал глаз с полузабытого, сильно изменившегося лица Виктории.
— Киев. Институт благородных девиц. Это ведь вы поручали мне опустить письмо для Юрия Львовича. Вот только сейчас узнал, что и вы Ромашка. Мне было известно лишь ваше имя.
— Значит, вы… тот фортепьянный мастер… приносили в институт газеты… — посветлели глаза Виктории.
— И томик Белинского, — добавил Алексей.
— А сейчас вы комиссар полка?
— Как видите!
На лице Ромашки появилась озабоченность. Он прижал к себе сестру.
— А что стряслось с тобой? Как ты попала сюда?
Лицо Виктории посуровело. Она встала, взяла из рук Алексея шаль, накинула ее на плечи.
— У тебя есть папироса? — обратилась она к брату.
Ромашка, пошарив в карманах, поднес гостье кисет с табаком.
Закурив, Виктория глубоко заглянула в глаза Булату, болезненно вздохнула.
— Я думаю, — начала она, — Алексей человек большой души. Таким я его запомнила с нашего первого знакомства в Киеве. Он меня поймет и не осудит. Стряслось со мной, Юра, страшное. И как я еще живу, не понимаю. Очевидно, ребенок держит меня на этом свете, заставляет цепляться за жизнь.
Ромашка, нежно погладив сестру, участливо заглянул ей в глаза.
— Говори, говори, Вика, мы слушаем.
— Попрощались мы с Павлом в Мармыжах. Усадил он нас с малышом в теплушку эшелона, который уходил в Тамбов. Там у нас не было ни друзей, ни знакомых. Сняла я угол на окраине у одной старушки. Дошла до нас весть, что на станцию Мармыжи залетел деникинский бронепоезд. Но я думаю почему-то, что Павлу удалось уйти на север с частями девятой дивизии. Затем белые ворвались в Тамбов. Три дня я никуда носа не показывала. В городе творилось что-то страшное. Грабили, резали, безобразничали. Потом пошла я на станцию и там столкнулась с Натали Ракитянской. Она была в окружении шкуровцев. Меня повели в контрразведку. Сижу, а сердце разрывается на части. Малыш дома остался с хозяйкой. Вечером вызвали меня, и знаешь, Юра, куда? Прямо к генералу Мамонтову. Он огромный, жирный, с усами до плеч. Как сейчас помню — на указательном пальце два обручальных кольца. «Вы дворянка и стали женой красного, — говорит он. — Мы вас можем расстрелять, а я вас осчастливлю своим вниманием, мне нравятся такие бутоны». Я ответила, что лучше пойду на расстрел. А он: «Это, уважаемая, мы успеем всегда». Ах, боже мой! — Глаза ее вновь стали безумными. — Почему я не попала под пулю, под снаряд! Я страдаю оттого, что не могу встретиться с этой мерзавкой — Натали. Я бы ее задушила своими руками… — Виктория вновь зарыдала.
— Эта тварь свое получила, — сказал Алексей, потрясенный рассказом несчастной женщины. — Жаль только, что она с такой легкостью отправилась к праотцам…
— Что вы? Как, когда, где? — Виктория схватила Алексея за руку.
— В один и тот же день были ее свадьба и похороны, — ответил Булат и вкратце рассказал о том, что произошло в Ракитном.
— Потом я покинула Тамбов, — продолжала Виктория. — Как добралась сюда, в слободу, не помню даже. Нашелся здесь сердобольный лесничий, приютил. Семья его в Курске, а дом пустует…
Алексей, присев к столу, что-то набросал на бумажке. Протянул ее Виктории.
— Дня через два-три за нами проследует штаб дивизии, а потом, возможно, и штаб армии. Передадите эту записочку товарищу Боровому или Марии Коваль. Они что-нибудь придумают для вас.
— Спасибо, спасибо, товарищ Алексей… Помнится, вы мне говорили: «Я не господин Алексей, а просто Алексей».
Зябко кутаясь в шаль, Виктория вышла из столовой.
Ромашка встал, налил себе еще, выпил. Шатаясь, подошел к дивану и, уткнув голову в подушку, затрясся в рыданиях.
Тусклый свет коптилки освещал огромное, заставленное мебелью помещение. Черным пятном выделялась на подушке голова Ромашки. На пол свисал его тяжелый сапог. В углу, на сдвинутых стульях, устроился полковой адъютант. Алексей лег на кушетку.
За окнами стонал мороз. Покрытые серебристым инеем, ходили взад и вперед часовые.
…Кнафт тихо поднял голову. Осмотрелся. Опустив ноги на пол, выпрямился. Тихо скрипнула дверь, Кнафт вышел. Постояв с минуту у двери, решительно направился вглубь коридора. Приоткрыв дверь кухни, шепнул:
— Оленка!
— А?
— Слышь, Оленка, выйди на минутку ко мне.
— Не пойду.
— Пойдем!
— Не пойду, говорю. Ясла до коней не ходют…
38
Утром Булат пошел искать командира полка.
Он решил заявить Парусову сейчас же, не затягивая вопроса, что Грета Ивановна должна немедленно выехать из расположения части. Если командирша застрянет в полку, думал Алексей, найдутся и другие женщины, которые пожелают следовать ее примеру. И тогда в какой-то степени воскреснет то, что являлось лихом Чертова полка.
А в это время Грета Ивановна, не волнуясь, настойчиво внушала своему мужу:
— Понимаешь, Аркадий, близятся решающие дни. Ростов будет для большевиков тем же, чем был Орел для добровольцев. Ты это пойми, mon ami. Не надо быть дальновидным политиком, чтоб…
Алексей постучал. Ему разрешили войти.
Парусов стоял у окна. Грета Ивановна сидела в кресле и, положив ногу на ногу, похлопывала ладонь левой руки столовым ножом. Алексей на миг поколебался, затем, овладев собой, потребовал ее выезда.
— Не поеду! — вскочила со стула Грета Ивановна, выслушав требование комиссара полка. Ее пышная грудь высоко поднималась. — Я вам не игрушка!
— Видите ли, Грета Ивановна, — остановил ее вежливо Булат. — Я не могу вами распоряжаться. Вы мне не подчинены. А поэтому я обращаюсь не к вам, а к командиру полка.
— Ладно. Но командир полка не сделает того, что вы хотите. Он тоже не ваш подчиненный.
— Совершенно правильно. Командир полка не мой подчиненный, но он будет делать то, чего требуют интересы дела, полка.
— Товарищ комиссар, я сегодня уеду на три дня… У меня есть разрешение… — твердо заявил Парусов. — Я отвезу Грету Ивановну в обоз. Думаю, что это вас устроит вполне. А Ромашку прошу вас послать ко мне, я ему вручу боевой приказ.
— Вот как! — тяжело, в изумлении опустилась на стул женщина.
Алексей повернулся к двери.
— Послушайте, — остановила его Грета Ивановна, в руках она держала сложенный вчетверо помятый документ. — Это акт по делу… Ракитянской, помещицы, и… о коллекции. Таковая взята в слободе Мантуровской. — Лицо Греты Ивановны перекосилось злостной усмешкой. Быстрым движением она впихнула за пазуху документ. — Вы только умеете воевать с беззащитными женщинами. Бедную старушку Ракиту-Ракитянскую расстреляли…
Выпалив все это, Грета Ивановна, сорвавшись с места, выскочила из комнаты, шумно хлопнув дверью. Собрался уходить и Алексей.
— Постойте, — остановил его Парусов. — Можно Ромашку не посылать. Вы сами, насколько я понял, метите в командиры. Вот вам приказ, передайте его Ромашке, моему заместителю. И смотрите сюда, — комполка развернул карту. — По неточным данным, первый Марковский полк намеревается нанести удар нашей Симбирской бригаде. Она занимает северную половину Яруги, полковник Докукин с марковцами — южную. Нам приказано перейти в Яругу, связаться с пехотой, вести поиски разведчиками и в случае наступления белых обеспечить фланги симбирцев. Ясно? — Парусов, вспомнив давешние похвалы Алексея, уже мягче добавил: — Не выскакивайте вперед. Будьте возле вридкомполка Ромашки. Ваши советы могут ему пригодиться.
Алексей взял приказ. Спрятал его за обшлаг шинели. Пожелав Парусову счастливого пути, вышел. На улице навстречу ему попался Гайцев.
— Вы ездили в Ракитное к обозам? Что там за шум с помещицей? Парусова о чем-то на всех углах брякает…
— Пошли ее, комиссар, к чертовой маме и без никоторых данных. А насчет помещицы, то правильно. Какие-то там приезжали, раскопали их. Всякие разговоры идут. Говорят, помещицу разменяли, а сундучок с коллекцией куда-то пропал.
Алексей повел Гайцева к часовому у знамени. Показал опечатанный сундучок с ценностями, отобранными у грабителя — деникинского полковника.
Он никак не ожидал, чтобы эта невзрачная, обвязанная веревками и опечатанная сургучом шкатулка могла стать предметом всеобщего внимания и причиной многих предположений, басен и досужих легенд.
Полк шел рысцой. Роняя сгустки мыла, рвались вперед отдохнувшие кони. Всадники перебрасывались шутками, пели, смеялись.
Нещедрое зимнее солнце пригревало колонну. У всех было радостно и легко на душе.
Впереди колонны двигался Ромашка, вступивший во временное командование полком. Кнафт приблизился к нему.
— Товарищ командир, тут много сведений надо отправить в дивизию. Разрешите остаться.
— Валяйте, — согласился Ромашка.
— Товарищ командир, я гляжу на вас и думаю: вот это у нас настоящий кавалерист. У вас, если мне позволено будет сказать, внешность выигрышная. Один ваш вид чего стоит…
Ромашка пренебрежительно взглянул на адъютанта. Глубоко вздохнув, продекламировал:
Уж сколько раз твердили миру,
Что лесть гнусна, вредна…
Пересекая дорогу, рослый крестьянин на неоседланной пегой лошадке сравнялся с головой колонны. Сняв шапку, поздоровался с Булатом. Не останавливаясь, прямо полем подался к опушке видневшегося вдали леса.
— Это, сдается, тот, что встречал нас с красным знаменем? — спросил Ромашка.
— Он самый, — ответил Алексей, — Атаман зеленого отряда.
— А я так и не пойму, товарищ политком, чего они хотят, эти зеленые?
— Местные мужики. Деникин стал звать их в армию, они ушли в лес. Нарыли землянок. Сунулись туда каратели, их отбили. А потом Деникин плюнул на них. И так хлопот по горло. Он не трогал зеленых, они не трогали его. Рассказывал мне этот вожак — появились среди них махновцы. Стали клонить людей к анархии. Выбросили лозунг: «Бей белых, пока не покраснеют, бей красных, пока не побелеют». Но за ними зеленые не пошли. Отсиживались в своих землянках. Резались в дурачка, дули самогон. А сейчас у них переполох — не знают, как на них посмотрит советская власть. Я сказал: «Бейте белых, пока сами не покраснеете, а там видно будет». Вот он и повез зеленым эти слова…
Село Яруга, куда двигался полк, глубоким оврагом делилось на две половины. Северную, как это объяснил Парусов Алексею, занимала красная пехота. В южной стоял офицерский Марковский полк.
Кавалеристы остановились. Над колонной заструился, подымаясь вверх, голубой пар.
Красноармейцы Симбирской бригады 42-й дивизии, обрадовавшись появлению конницы, сгрудились у дороги и приветствовали кавалеристов, бросая в воздух свои барсучьи, с длинными хвостами, малахаи.
Деникинцы, заметив оживление среди симбирцев, да и появление длинной колонны кавалерии на участке пехоты не могло остаться незамеченным, — оставив окопчики, беглым шагом начали отходить в глубь Яруги.
Ромашка, обманутый маневром беляков, едва узнав обстановку у старшего пехотного начальника, полный решимости разгромить марковцев, с запальчивостью обратился к Булату:
— Товарищ политком! Воспользуемся случаем, атакнем с ходу.
Алексею вспомнилось удачное дело под Мантуровской. Загоревшись пылом Ромашки, дал согласие на атаку.
«И наконец-то, — подумал он, — пусть и молодой, не такой опытный, как Парусов, командир полка лично поведет людей в бой. Ведь и это должно зажечь массу».
Ромашка, весь сияя, обнажил клинок, взмахнул им над головой и скомандовал:
— В атаку, марш-марш! Ура-а-а!
Тяжелая серая лошадь Ромашки сорвалась с места и понеслась.
Шедший в голове эскадрон Гайцева подхватил «ура» и бросился вслед за командиром полка.
За «генштабистами» двинулись люди первого эскадрона.
— Ура, ура, ура! — заголосила пехота и, полная боевого пыла, еще выше начала метать вверх хвостатые малахаи.
Загудела мерзлая земля. Комья снега летели из-под копыт, били в лицо. По сторонам мелькали разрытые глыбы вспаханного, покрытого снегом поля. Голова конницы спустилась в низину. На склонах оврага, как миллионы штыков, торчали острые обнаженные ветки кустарника.
Забилось сердце Алексея. Вот еще одна короткая и вместе с тем такая тягостная минута, и спины белых начнут оседать под ударами звонких красноармейских клинков.
Кони сползали вниз. Скользя, цеплялись за малейший выступ. Уже исчезли из глаз фигуры бегущих деникинцев. Впереди стелилась уходившая вверх дорога.
Всадники, в боевом пылу, тяжело дыша, приближались к кромке склона. Кони, рванув, сильными прыжками взбирались на подъем. Еще несколько усилий, и впереди показалась широкая улица Яруги.
Но что это? Мираж? По улице, наклонившись влево вниз, прыжками неслись к оврагу штыки. Одна линия, а там еще и еще, рота, две, может, батальон или полк. Видны уже кровью налитые лица, черные погоны на подпрыгивающих плечах.
Встреченный залпом, остановился головной взвод. Задние, спускавшиеся в яр эскадроны, не зная, что делается там, наверху, остановились. Кони, выбиваясь из сил, едва удерживались на скользкой поверхности склона. Обрываясь, они ползли вниз, на самое дно яра.
Иткинс с револьвером в руках повернулся в седле:
— Зачем стали, товарищи? Вперед!
— Вперед, вперед, хлопцы! — орал изо всех сил Гайцев.
— За мной! — надрывался Ромашка.
Люди, ошеломленные внезапным ударом, не двигаясь с места, кричали «ура». Конь Иткинса, пораженный пулей в грудь, метнулся к обрыву. Не выдержав напряжения, повалился на спину. Всадник, охватив шею коня, катился вместе с ним на дно яра.
Рослый марковец с глазами, налитыми кровью, саданув прикладом в грудь гайцевской Галки, приложил винтовку к плечу, целясь в голову комэска. Василий Пузырь, не зная еще, что творится наверху, выбравшись из оврага, ринулся с обнаженным клинком на марковца. Сильным ударом повалил его наземь.
— Спасибо, Васька, — услышал Пузырь голос «фитфебеля». — Вот политкома своего потерял. Что я скажу Гавриле?
Давя друг друга, головные всадники устремились назад.
«Ура» ударило сверху и ворвалось в яр. Еще быстрее покатилась на дно ущелья охваченная смятением масса.
В яру бренчало железо, звенели клинки, трещали винтовки. Шуршала мерзлая земля под ногами бегущих. Кто пешком, а кто еще на лошадях устремился в кусты.
Ромашка, словно окаменевший, пренебрегая свистевшими вокруг пулями, замер на склоне обрыва.
— Назад! — крикнул ему Алексей.
Повинуясь команде, командир полка медленно спустился в лощину, посмотрел вокруг.
Не выдержав страшного зрелища, закрыл перекошенное ужасом лицо. Размахнулся и со злостью отшвырнул от себя клинок.
На кромке оврага появилась марковская пехота. Ее солдаты — офицеры с черными погонами, заглянув на дно яра, замерли. Оборвалось «ура». На полминуты и они оцепенели. Затем двое из них кинулись вниз и подобрали распростертого на склоне оврага Иткинса.
С запада, из-за кустарника, надвинулась темная туча. Как выступившая из берегов река, заливала все небо.
Подошедшие симбирцы, выручая кавалерию, открыли по марковцам дружный огонь.
Алексей поднял глаза, увидел множество злорадно оскаленных ртов. Офицеры из-за наспех устроенных снежных окопчиков целились, выбирая внизу любую мишень.
В овраге, согнувшись под тяжестью раненого бойца, медленно двигался Чмель. У кустов он преградил дорогу Пузырю. Без коня уже, он, прихрамывая, пробирался к своим.
— Товарищ, расседлывай вот убитую лошадь. Седло забирай! — строго потребовал Селиверст.
— Не до твоего седла теперь. Свою б холку выручить, и то слава богу…
— Стой, товарищ, ни с места!
Пузырь нехотя, косясь на вершину откоса, где залегла белая цепь, подполз к убитому коню. Злобно заворчал:
— Ишь нашлись такие-сякие комиссары. Нигде от вас покою нет. Катеарически!
Затрещали выстрелы, и Пузырь, не успев стащить седло, уткнулся головой в живот убитой лошади.
Епифан, придерживая одной рукой шашку, а другой бережно зажав под мышкой раненого бойца, медленно взбирался вверх по скользкому склону. Сняв атаманскую папаху, шел в раздумье сам не свой Ромашка.
— Людей, людей собирай, командир! — крикнул ему Булат, а сам дал шпоры коню. Дончак, поднявшись на дыбы, грудью прокладывал дорогу сквозь густые заросли кустарника, тянувшегося от дороги до самых дальних извилин глубокого яра.
Алексей обернулся. Ухватившись за длинный хвост лошади, не отставал от него Прохор.
Булат, выйдя на простор, начал собирать в кучу рассыпавшихся после неудачной атаки кавалеристов. Тут и там бродили отдельные всадники. Сторонкой задумчиво плелся Гайцев.
— Чикулашка, — первый раз назвал его так Булат. — Почему же ты…
Командир эскадрона поднял повязанную башлыком голову. Поддерживая живот, простонал:
— Умираю… товарищ… политком… За Иткинса ты мне прости, не уберег хлопца. Так и не доехал до Черного моря… Барахло отправьте… сынишке и без никоторых…
Голова Гайцева упала на гриву коня. Вмиг поскучневшая Галка продолжала шагать без дороги. Старые кавалерийские ноги в узких красных штанах не изменили хозяину. Они его крепко держали в седле.
Но вот в это глухое ответвление яра донеслись раскаты далекого «ура». Алексей, собрав всадников, повернул к месту недавнего боя. Когда он подъехал к кустам, где лежали убитые, сверху, оттуда, где недавно скалились на него злобные лица марковцев, со звоном железа, с грозным шумом спускалась колонна с Дындиком и Онопкой во главе. При первом же замешательстве в голове полка они бросились со своими людьми в обход оврага и, выйдя в тыл марковцам, ворвались в южную половину Яруги.
То, что сделал, проявляя здоровую инициативу, Дындик, понявший, что лобовая атака осуждена на провал, обязан был сделать Ромашка, без предварительной разведки бросившийся сгоряча в бой.
Расчет на одну внезапность не оправдался.
Резервная рота Марковского полка, занимавшая далекую окраину села, попала под клинки «драгун» и «полтавцев». Основные силы деникинского полковника Докукина, почуяв неладное, двинулись вдоль оврага на юго-запад, избежав встречи с колонной предприимчивого моряка.
39
Снизу, из лощины, тянуло теплом. Пахло свежей древесиной.
Кавалеристы Донецкого полка подбирали убитых и раненых. Булат, наклонившись над телом гайцевского политкома, спросил Твердохлеба, ощупывавшего голову друга:
— Ты думаешь, живой?
— Тронь его шею, Алеша. Она еще совсем теплая. Эх, дела, дела! Как я покажусь на глаза бедной Еве?
Осторожно подняли политкома. Раздался мучительный стон. Булат с Твердохлебом, обрадовавшись этому стону, бережно уложили Иткинса в сани. Изредка долетали в яр далекие винтовочные выстрелы. Эхо, падая вниз, в глубину, катилось далеко по ущелью.
На северном берегу яра, за полумесяцем пехотных окопчиков, выстроился в ряд десяток саней. Около них, словно опасаясь потревожить покой убитых, скользили тихие, бесшумные тени «драгун», «штабистов», «чертей», «полтавцев».
В поздние сумерки печальный обоз втянулся во двор штаба. Выла собака. Испуганные кони, оглядываясь вокруг, дико храпели.
Полумертвого киевского позументщика внесли в столовую. Он был без сапог. И новенькую драгунскую шинель — щедрый дар арсенальца — марковцы стянули с него. Ноги, обутые в толстые шерстяные чулки, вытянулись. Стеганая телогрейка покоробилась от запекшейся крови. Иткинса положили на диван. Черная, давно не стриженная голова провалилась в подушку.
Политкома перевязали, обмыли, дали глотнуть ложку вина.
— Двое… Один… Острый… длинный… нож-ж-ж… На… сам… Взял… к сердцу… не могу… они… «Иначе… по кусочкам… по кусочкам… Выбирай, комиссарово племя»… Остро… тепло… не могу… Один… Ударил… по ножу… сапогом… Умер… А теперь… опять живой…
— Ну и звери! — заскрежетал зубами Твердохлеб. — Не будет вам пощады, проклятые беляки!..
Рассвет, тяжелый, давящий, безрадостный рассвет пришел в комнату. Умирающий встречал его мутными, едва мерцающими щелками глаз.
В полдень на улице против штаба вытянулась колонна укрытых кумачом саней. Нервно поводили ушами лошади с черными и малиновыми лентами в гривах.
За санями с опущенными головами стояли их подседланные кони. Через седла крест-накрест свешивались винтовки и шашки погибших бойцов. К штабу молча подходили поредевшие в один день эскадроны. Люди спешивались без команд. Кучками собирались у саней, где лежали их мертвые товарищи — жертвы неудачной атаки.
Пришло и население слободы. Тихо журча, колыхалась толпа. Слобожане проталкивались к саням, подымали кумач, разглядывали пожелтевшие лица.
Булату из соседней комнаты принесли телефонограмму.
«Немедленно нарочным, что случилось. Прибежавший ночью адъютант Кнафт сообщил — полк уничтожен. Живых остался он один.
Алексей сел писать ответ.
«Полк в неудачном налете на Яругу понес тяжелые потери. Вридкомандира Ромашка повел полк в атаку вслепую, не подготовив ее. Здесь и мое упущение. Одна рота марковцев в Яруге изрублена. Возвращение Парусова нежелательно… Настроение полка…»
Вдруг со страшным грохотом распахнулась дверь. В зал во главе со Сливой ввалилась куча крайне воспаленных бойцов. Сухое, бледное лицо бывшего партизана еще больше вытянулось и побелело. Серые глаза горели недобрым огнем.
— Где Ромашка? Где командир?
— Зачем вам командир?
— Вот зачем, — злобно потрясая наганом, крикнул Слива.
— Рубим мясо, едим дрова. Вот што, — гудел Чмель.
— Что за новости?
По деревянному полу, как дробь барабана, застучали несколько десятков тяжелых, обледенелых сапог.
— Такого еще не было, чтобы людей кучами стрелять.
— А во втором эскадроне всю головку срезали…
— И ты, комиссар, хорош! — напал Слива на Алексея.
— Свою вину не отрицаю…
Алексею хотелось сказать: «А сколько надежд возлагалось на эту атаку! Разве вам, славным рубакам, не больно оттого, что наш Донецкий полк, не имея вожака, боевого командира, не сделал того, что уже сделали десятки и сотни советских полков? Ведь для лучшего я согласился на эту атаку. А Дындик и Онопко, истребившие роту беляков, разве они не нашего полка?»
Какое-то глупое упрямство не позволило ему сказать самое задушевное, самое человечное… С трудом превозмогая это ненужное, несвоевременное упрямство, шедшее не от чувства и разума, он произнес:
— Скажи, Слива, и вы, все товарищи, прятался когда-нибудь Ромашка? Не был ли он с вами всегда в самых опасных местах…
— Ну, не прятался, ну, был с нами, — насупился Слива. Потупив глаза, раздраженно бросил: — Кабы иначе, разве стояли б мы с тобой тут?.. Давай Ромашку! — Слива, подталкиваемый толпой, вплотную подступил к комиссару.
Булат вспыхнул. Схватил кавалериста за плечо, встряхнул его изо всей силы.
— Слива, ты шахтер или шпана? А еще сочувствующий! И ты, товарищ Чмель!
— А что, командир Парусов или этот Ромашка по правильной линии все делают?
— Нет, не все правильно…
— То-то, — начал сдавать Слива. — Тебя поставила партия, чтобы все шло под углом правильности, чтобы ты соблюдал здесь интерес рабочего класса, а ты што?
Понурым шагом вошел Ромашка.
— Виноват, товарищи… Делайте со мной что хотите… Поверьте, не по злу. Хотел как лучше. Вот при вас прошу комиссара. Пойду взводным, отделенным, рядовым… На ваших глазах рядом с вами буду биться иль погибну…
Слива, главарь буянов, увидев в полном смирении того, кто накануне в этом зале перевернул ему душу своими захватывающими песнями, сразу обмяк.
— Эх ты, Юрий Львович, девичья твоя душа. И товарищей нам жаль, и на тебя глядеть тошно. Ну что ж, повинную голову меч не сечет…
Показалось солнце. В предвесенней оттепели закурилась голубыми дымками земля. Но не растопить солнцу печали хмурых людей.
Ромашка, шатаясь, направился к саням. Всадники, насупивши брови, внимательно следили за ним. Затряслась от рыданий спина командира. Скинув с себя шаль, ломая руки, бросилась с крыльца и опустилась в снег рядом с братом Виктория.
Затуманились лица бойцов. Из их суровых глаз на стриженые гривы коней падали тяжелые слезы.
Чмель, посмотрев на труп политкома, укрытый кумачом, тяжело вздохнул:
— Эх, бедненький товарищ! К чему же я над тобой заговор читал в Пальме-Кердуновке? Я думал, што после моей жаркой баньки тебе сносу не будет.
Процессия двинулась. Заиграл слободской оркестр. Скорбные звуки рвались из стареньких труб.
Вы жертвою пали в борьбе роковой…
Голосистые корнет-а-пистоны надрывно изливали свою неуемную печаль. Густой бас брал низко и глубоко. Грозно гудел барабан. Все эти скорбные звуки, сливаясь с тоскливым звоном медных тарелок, нагнетая тяжелую грусть у живых, не доходили до бесчувственного слуха мертвых.
В центре кладбища бойцы вырыли братскую могилу. Первым опустили в нее Иткинса. Рядом с ним поставили гроб Гайцева. Обитая кумачом крышка навсегда заслонила перевязанную крест-накрест башлыком торжественную фигуру командира в драгунской шинели, в красных штанах и калошах.
— Эх, командир ты наш дорогой, Чикулашечка, Чикулашка ты наш!
Вплотную к Гайцеву поставили еще один гроб. В нем покоилось тело Василия Пузыря. Живой он старался держаться от бывшего фельдфебеля подальше, мертвый очутился с ним рядом. Далеких от земных скорбей, примиренных смертью, навеки по-матерински приютила их обоих в своем лоне земля.
Опустили и остальных. Замкнутым квадратом обступили красноармейцы могилу. Опершись руками и подбородками о дула винтовок, молча прощались. В стороне раздался залп.
Посыпалась тяжелыми комьями мерзлая земля. Все выше и выше рос холм над могилой. Печально, словно повторяя скорбные слова похоронного марша, перешептывались голые кладбищенские деревья.
Тоскливо загудели на слободе колокола.
40
Полк, следуя все время в авангарде 42-й дивизии под командованием Дындика, преследовал отступавших деникинцев.
Далеко позади остались Изюм и Купянск. Характер пейзажа начал резко меняться. Вместо высоких пирамидальных тополей, украшавших села и тихие деревушки Изюмщины, на горизонте то и дело вырастали колоннады бездействующих труб, пирамиды охладителей, громады доменных печей, копры шахт и конусы терриконов. Все сильней и сильней ощущалось мощное дыхание с каждым днем оживавшей после оккупации всероссийской кочегарки — индустриального Донбасса.
На донецкой земле уже явился новый, долгожданный командир полка Полтавчук. Он прибыл из Харькова, недавно освобожденного латышами Калнина, червонными казаками Примакова и красноармейцами Юрия Саблина.
Бывший командир штабного эскадрона, высокого роста, плечистый, с простым, довольно приятным смуглым лицом, в мохнатой бурке и в черной кубанке с красным верхом, имел внушительный вид. Пристальный взгляд его глубоко сидящих серых глаз и мощный подбородок говорили о незаурядной воле.
В помещение штаба, где новый комполка, расспрашивая обо всем Булата и Дындика, знакомился с состоянием части, то и дело входили люди. «Генштабисты», бывшие подчиненные Полтавчука, радуясь, что полк будет возглавлять любимый ими человек, являлись запросто, чтоб пожать ему руку. А другим хотелось увидеть не только нового командира, об отваге которого ходило много легенд, но и его орден Красного Знамени, о существовании которого все слышали, но не знали еще, что он из себя представляет.
Больше всех ликовал Слива, много лет работавший с Полтавчуком в одной шахте и принимавший эскадрон от своего земляка, когда того отозвали в Москву на учебу. Расцеловавшись по-мужски, щека в щеку, с новым командиром, сияя, обратился к земляку:
— А мы тебя, Захар Захарович, ждали только попозже, к осени.
— Тоже скажешь, — метнул на него живой взгляд Полтавчук, — иди попробуй усиди за книгами. Я начал Деникина бить, я должен его и прикончить.
— Что ж, самовольно? — поинтересовался моряк.
— За кого ж вы меня считаете, товарищ Дындик? Теперь не восемнадцатый год. Дисциплина, о! Отправился на фронт не я один, а почти вся наша Академия Генштаба. Правда, пришлось поднять шумок, — оживился Полтавчук, скинув с плеч бурку и открывая любопытным взглядам прикрепленный на широкой груди новенький, в красной розетке, орден Красного Знамени. — Понимаете, товарищи, наши учителя, все больше древние генералы — песок из них сыплется, — начали туманить нам мозги разными Юриями Цезарями…
— Юлий Цезарь, — мягко поправил командира Ромашка.
— Все равно, что Юрий, что Юлий, это дела не меняет. Ну, толковали они нам еще про Александра Македонского, Евгения Савойского, Морица Саксонского. «А к чему оно все?» — спрашиваем мы, фронтовики, значит. Они отвечают: «Для кругозора. Без него, кругозора, вам трудновато будет бить врага». А мы: «Били мы того врага без кругозора, без кругозора можно бить и дальше. Наша шахтерская рука, привычная рубить уголь кайлом, без промаха рубит клинком и контру. Вы лучше поясните, как это надо расстановить роту или там эскадрон, чтобы победить деникинский полк». И что же вы думаете? Послушали нас. Дали нам генерала помоложе — Александра Ивановича Верховского. Какой из него политик — сами знаете, был военным министром у Керенского, а что касаемо военного дела — толковый мужик, ничего не скажешь, башка. Только когда читает лекции, больно уж танцует на трибуне. Балериной мы его прозвали за это. Бывало, и он говорил такое, что шло против нашей практики. Мы ему тут же — стоп. А он ничего, смеется, благодарит: «Спасибо вам, товарищи, видите, что значит, когда теория соединяется с практикой». Ну, немного набрались мы той тактики и стратегии и слышим — пошла гнать наша Красная Армия кадета. Стали рваться на фронт и мы. «Отпустите», — шумим, и ни в какую. Дошло дело до товарища Ленина. Он взял нашу сторону и сказал: «Пусть будет по-ихнему, а как добьют Деникина, позовем их обратно в Москву».
— Хорошо сделал, Захар Захарович! — воскликнул Слива и, сердито взглянув в сторону Ромашки, добавил: — А то мы тут довоевались…
— Ты это брось, Семен, — оборвал земляка новый командир. — Кто за печкой сидит, тот калача не увидит. Ромашка вел вас не в кусты, а в бой. Ну, просчитался, это со всяким может случиться.
— А оно ловко теперь получилось, — продолжал Слива. — Вот как была выборность, тебя, Захар Захарович, только на эскадрон и голосовали, зараз, как пошло по назначению, ты сразу на полк угодил. Да еще не на простой, на Донецкий.
— Начальству виднее, — улыбнулся польщенный Полтавчук.
Из-под абажура висячей десятилинейной лампы на развернутые перед командирами карты, сводки, донесения, полевые книжки падал мягкий желтоватый свет.
Склоняясь над ведомостью, Булат докладывал о состоянии полка. Адъютанта не было. Кнафт, сбежав в панике из слободы Алексеевской, застрял в обозе возле Греты Ивановны, посулившей ему нечто большее, чем адъютантство в полку. Сам Парусов, поддавшись уговорам жены, из обоза по разрешению начдива уехал в штаб армии в Ливны. После письма Алексея к Боровому его и не стали удерживать.
Булат подсчитывал наличный состав бойцов, лошадей. Он это делал с охотой, как будто чувствовал, что отныне все должно пойти по-иному, что полк развернется вовсю и теперь сделает то, что раньше ему и не снилось.
— Так сколько, по-вашему, товарищ комиссар, мы сможем вытащить бойцов из обоза? — спросил командир полка. Он сидел за столом, в кожаном костюме, с трубкой во рту. Его чуть каштановые волосы, отсвечивая золотистым, мягким, как у ребенка, пушком, слегка поредели на макушке. Большие волосатые руки Полтавчука рылись в кипе сваленных на столе документов.
— Сабель семьдесят, надеюсь, извлечем.
Полтавчук, зажав зубами трубку, откинулся на спинку стула. Загибая карандашом пальцы, считая медленно, с расстановкой, он, словно силясь отделаться от того, что все время лезло в голову и где-то назойливой мухой точило сознание, произнес:
— Да, жаль этой атаки. Очень жаль… Однако… не тужи, комиссар. На войне бывает и так и этак. И вам, товарищ Ромашка, довольно командовать взводом. Пойдете на бывший штабной, мой эскадрон. Я поговорю с людьми. Все будет в порядке, Юрий Львович. Только не вешайте носа.
— Стараюсь, товарищ командир полка.
Ромашка воспрянул духом. Последнее время он ходил как в воду опущенный. Кое-кто еще косился на него.
— Вот что, — продолжал Полтавчук, — завтра надо созвать партсобрание. Обсудим все наши дела. Устроим митинг здесь, позовем добровольцев. Нам ревком и лошадьми поможет. Тут вокруг Барвенкова куркулей много. Идет, что ли?
Полтавчук не приказывал. Он советовался с Булатом по каждому вопросу и давал свои предложения мягко, спокойно и так убедительно, что нельзя было их не принять.
Алексей, почувствовав в новом командире полка, старшем по годам и более сильном по опыту, хозяйскую жилку, внутренне ликовал. Теперь он, комиссар, сможет целиком отдаться своей основной работе. А главное, не придется вскакивать по ночам в холодном поту от мысли, что комполка куда-то исчез…
Широко раскрылась дверь. В комнату без стука не вошел, а ворвался невысокий человек. Он казался еще меньше оттого, что на нем была широкая патлатая бурка. Звеня шпорами, вошедший приблизился к столу. Снял рыжую кубанку. На голове от макушки до левого виска, словно высеченный, блестел ровный пробор.
— Здорово, товарищ Полтавчук!
— Здравствуй, Медун. Ты как сюда?
— Что за вопрос? Вы ничего не знаете? Мы же идем сюда со штабом третьей кавалерийской бригады. Ее сформировали сразу, как только ты уехал из штаба армии. Я политком бригады. А ваш полк вливается к нам, — выпалил одним махом Медун.
— А как твоя «грыжа»? — не стерпел Алексей.
— Какая грыжа? О какой грыже идет речь? Ах, это Булат! Так мы же знакомы. Да, друзья, так не годится, — Медун забегал по комнате, — не годится, не годится. Целый полк укалечили. Укалечили целый полк насухо, без мыла. Мы так не воюем!
Полтавчук насмешливо посмотрел на свежеиспеченного стратега и углубился в бумаги. Алексей, при напоминании о Яруге, закусил губу, нахмурился.
— У нас в конном корпусе так не воюют. Вот мы здесь дела завернем, — продолжал шуметь Медун.
Командир полка как ни в чем не бывало делал какие-то отметки в книжечке. Он поднял глаза:
— В каком это вашем конном корпусе?
— Разве ты не слышал? Я с Буденным брал Касторную. Как раз послали меня инспектировать четвертую дивизию. А там по телеграмме Реввоенсовета меня назначили политкомом полка.
— Вот как! — причмокнул губами Полтавчук и стал набивать трубку табаком.
— А приказ по дивизии получили? — не унимался Медун. — Нате, этот экземпляр как раз для вас.
Булат читал документ:
«1. Прибывший из Рязани 1-й Московский кавалерийский полк полагать налицо с 2 ноября 1919 года.
2. Свести 1-й Московский и Донецкий полки в 3-ю кавалерийскую бригаду.
3. Командиром 3-й кавалерийской бригады назначается Парусов Аркадий Никол…»
— Что? Па-ру-сов — командир бригады?.. — пальцы Булата разжались, и приказ упал на кипу бумаг…
Алексею представилась одетая в штатское пальто безоружная фигура Парусова. Опять эта нудная, допотопная рысь, словно скованного летаргическим сном, бывшего ротмистра во главе бригадной колонны. Опять роль наблюдателя в боях. Опять не будет командира и вожака у нескольких сотен бойцов. Опять крохоборчество на общем фоне побед.
— Какой же это командир бригады? Это же нуль с усами! — не стерпел Булат.
— Что ж, по-твоему, армия ошиблась? — петушился Медун. — А где вы возьмете лучшего кавалериста? Я очень уважаю товарища Полтавчука, он очень хороший, пролетарский наш командир-краснознаменец. Такой любому противнику морду наодеколонит. Но он же не природный кавалерист. Вот Парусов — из военспецов военспец! А жена у него… один турнюр, чего стоит…
Полтавчук по-прежнему производил свои вычисления. Булат наблюдал за движениями и жестами Медуна и ничего не понимал.
— Тут у меня вестовой, а я и забыл, Булат. Как бы там устроить моего человека и наших коней?
— В соседней комнате дежурный. Обратись к нему.
— Что? С кем так разговариваете? Я вам, кажется, уже сказал — я ваш комиссар бригады.
— Я говорю, к дежурному обратитесь, он сделает что нужно, — отчеканил Алексей.
Лихой комиссар вышел. Полтавчук поднял глаза, улыбнулся:
— Как тебе нравится этот «дзгун»?
Да, это был Леонид. Тот самый, который после смерти отца и разорения семейства продавал газеты, чистил ботинки в Купеческом саду, брил клиентов на Подоле и, захваченный бурным потоком, очутился в гуще необыкновенных событий.
Было время, когда молодому Леониду грезилась роль бухгалтера в одной из пароходных компаний. Он тщетно обивал пороги домика на Софиевской, пять. Заведующий бухгалтерскими курсами господин Бобыль был неумолим. Курс обучения с гарантией устройства на работу стоил сорок пять рублей. А их-то у Леонида не было.
Полтавчук продолжал говорить.
Булат слушал командира полка, но какое-то неприятное чувство давило ему грудь. С чего бы это? А вот с чего — Парусов едет комбригом.
41
Прошло две недели. Впереди боевого обоза, в каком-нибудь километре от хвоста кавалерийской колонны, серые в яблоках кони мчали низенькие лакированные сани. Сытая пара, заломив головы, рвала вожжи из рук. Комья снега, вырываясь из-под копыт, глухо били барабанной дробью о передок.
Голубая нарядная сетка облегала крупы лошадей. Опытный кучер в суконном шлеме умело сдерживал бойкую рысь сытой пары. В санях, разрумяненная, отвалившись назад, хмурилась Грета Ивановна.
Окружая колонну со всех сторон, там, где снег становился иссиня-дымчатым, ныряли в сугробах разъезды.
Двигался Донецкий кавполк. Впереди его следовал штаб бригады. Парусов, молчаливый, задумчивый, мерно раскачивался в офицерском седле. За ним, весело переговариваясь, шли в паре Кнафт — теперь адъютант командира бригады — и красноармеец Штольц, неизвестно для каких надобностей причисленный к штабу.
Медун не находил себе определенного места. То он следовал рядом с Парусовым, авторитетно рассуждая о планах предстоящей атаки, то пристраивался к Полтавчуку, то скакал назад и не отставал от лакированных саней, то возвращался снова в голову полка, предлагая Булату пойти наперегонки.
Обгоняя эскадроны, приблизился к штабу Слива.
— Так как же, товарищ политком? По случаю неясности семейных обстоятельств. Помните, мы с вами говорили?
— Я сказал, спрашивайте командира полка. Согласится он, я возражать не буду.
Отдельные счастливцы, особенно из бывшего штабного эскадрона, сейчас попали в родные места — Донецкий полк шел через их села и рабочие поселки. У Сливы было сложнее — маршрут полка лежал в стороне от его Гришина.
— А мне неловко его просить, товарищ комиссар, скажут — лезет к нему по старому знакомству.
— Иди, раз посылают, — улыбнулся Булат.
Слива послушался Алексея. Подкатился к Полтавчуку:
— Так вот, товарищ командир, по случаю семейных обстоятельств…
Подскочил Медун:
— Полтавчук, а товарищ Полтавчук, что там за кавалерия на горизонте?.. Что тут у тебя делается? У тебя разъезды в этой стороне есть?.. Не подстригут ли нас белые с фланга?..
— Не подстригут, не подстригут, не волнуйся. То червонные казаки атакуют Гришино. Поставили бы нас чуть левее, и пришлось бы мне освобождать родной уголок…
— В самый раз, Захар Захарович, — продолжал Слива. — Как отдали Гришино Деникину, с той поры не знаю, что с семьей, с детьми. Об этом прошу, товарищ командир. И к твоим загляну…
— Нельзя, товарищ Слива, — сухо отрезал Полтавчук.
— Как нельзя?.. — растерялся боец, не ожидая такого решения от земляка.
— Кто же будет добивать Деникина? Хочешь, чтобы он опять пришел топить наши шахты?
— Как-же так при полной сознательности вы говорите такое, товарищ командир? Разве гришинские проходчики могут быть врагами советской власти?
— Нельзя. Добьем белых, потом пойдем по отпускам, товарищ Слива, — не смягчался командир полка.
— Мимо дому идти и не заехать! Тогда по собственному отпуску ударюсь в дезертиры. А может, там и моей семьи и вот столько семени не осталось. Хорошо вон командиру бригады, — мотнул он головой в сторону Парусова, — им и жена тут, и сани под нее, и кучер с треском. Одним словом, вся тебе гайка. Качай и посвистывай. Я прошу на один день. Слово шахтера.
Трубка командира неспокойно ерзала в углу плотно сжатого рта. Булат опустил глаза. Надо было как-то унять разволновавшегося бойца.
— Ты что тут агитацию разводишь? — набросился на Сливу Медун. — Ты пришел на место — и спать, а командиру бригады надо думать о полках, о заставах, о задаче. Ты знаешь, сколько у него красноармейцев? Ты-ся-ча че-ло-век… Прошу такую агитацию прекратить, аре-сту-ю.
Алексей поморщился. Ему хотелось немедленно, назло не столь грозному, как шумливому начальству, отпустить шахтера домой. Словно предугадав его желание, Полтавчук вынул изо рта трубку и обратился к Сливе:
— Езжай. На день, под честное шахтерское слово. Как ты, товарищ комиссар?
— Согласен, и никакая гайка, — радостно выпалил Булат.
Медун пожал плечами:
— Распускаете полк. С кем воевать будете?
— С генеральшей, — усмехнулся Булат.
Далеко впереди ныряли в снежных сугробах разъезды.
Вправо, километрах в четырех-пяти, шли «москвичи» — второй полк бригады. Претворяя в жизнь лозунг партии: «Пролетарий, на коня!» — эту войсковую часть недавно сформировали в Рязани, сведя воедино взводы всадников, высланных каждым уездом Московской и Рязанской губерний. Эскадроны «москвичей», показавшись своими смутными очертаниями на сером полотне неба, вдруг исчезли в лощине. Влево от бугра к бугру скакали дозоры Донецкого полка. Они то шли свободно по ровному полю, вглядываясь, в простор, где далеко за туманом передвигались колонны деникинцев, то тяжело барахтались в низинах, где снег доходил коням по брюхо. Плелись на юг жалкие остатки белогвардейских корпусов, дивизий, полков.
Этот вооруженный сброд, состоявший из самых оголтелых наемников сэра Уинстона Черчилля, не имея уже что терять, разочаровавшись в своих «кумирах», без веры в будущее, брел, разбитый, потрепанный советскими воинами.
Покинутые, всеми забытые на враждебной земле белогвардейцы думали лишь о том, как бы спасти себе жизнь. Неугасимый гнев народа гнал их к неведомым и неприветливым берегам Азовского и Черного морей.
Заметив вдали какую-то отступавшую группу, взметая вихри пушистого снега, от полка отделился полуэскадрон во главе с Ромашкой. Спустя полчаса у бригадной колонны, окруженный всадниками, ныряя по кочкам вспаханного поля, появился обоз. За обывательскими санями плелась сотня пленных солдат из 2-й Черноморской пехотной дивизии. Деникинцы, обвязанные бабьими платками, тощие и посиневшие, стучали зубами от холода и страха.
— Никак гробы везут? — удивился Прохор, заметив странную поклажу на санях, пригнанных кавалеристами Ромашки.
— Больно велики, — недоумевал Чмель.
— Может, то взводные или отделенные гроба?
— Пожалуй, пузатых генералов в них таскают.
— Все допустимо. Много израсходовано ихнего брата.
— Товарищи, а может, то вовсе адские машины?
— Дядя, откеда столько адских машин? — обратился Прохор к крестьянину-подводчику.
— Откеда, откеда? Звестно, казаки начисто все села вымели. Мужицкие сундуки везем енералу Деникину.
Чмель, рассвирепев, мотнулся с конем на пленного казака-деникинца.
— Генеральская сука, в гроб твою так!
Подводчик, взметнув кнутовищем, оставил на лице казака сине-красную полосу.
— Живоглот, на́ получай: третий сноп помещику, а скрыню казаку.
Наступая на Москву, Деникин мобилизовал крестьян Украины. Отступая к Черному морю, деникинцы мобилизовали сундуки крестьян.
С розвальней, помятые, в зеленых английских шинелях, вставали пленные музыканты.
— А ну, сучьи архангелы, крой «Врагу не сдается наш гордый «Варяг», — скомандовал Дындик.
Старший деникинец, заметив моряка, вовсе опешил. Особенно упал духом, когда бойцы, боязливо посматривая на командиров, стали проверять содержимое туго набитых солдатских сумок беляков.
Дважды просить пленную капеллу не пришлось.
Когда кончался один куплет и начинался другой, трубачи отрывались от инструментов и дружно пищали: «Цыпленок жареный, цыпленок вареный, цыпленок тоже хочет жить…»
Грета Ивановна, воспользовавшись длительной остановкой, появилась в голове колонны. Она блаженно улыбалась.
— Чудесно! Восхитительно! Очень интересно! Вот если б Владимир Александрович увидел оркестр. У них в штабе армии такого нет…
Медун, в позе победителя, смотрел то на хор трубачей, то на Парусову.
— Кто это Владимир Александрович?
— Ничего себе благодарность! Забыли, кто в Ливнах хлопотал за вас, за Аркадия?
— Ах, это Истомин, помнаштарма Истомин, — вспомнил Медун.
Вдали остановились дозоры, ожидая, пока вновь двинется с места колонна.
— Кабы в наш полк таких басистов, — покачал головой Прохор.
— Подумаешь, счастье. Попу — панихида, благородиям — смех. Тут без басистов мозги в пляс идут, — пренебрежительно скривил губы Чмель.
— Всю войну без порядочной музыки отбыли, — жаловался Епифан. — А еще кавалерия называется!
— Какая там кавалерия, сборная команда была, — отрубил Медун. — Вот теперь это будет кавалерия! — самодовольно потрепал он шею коня.
— Как бы там ни было, товарищ бригадный политком, — возразил Епифан, — а советской власти служили, не Денике.
Полтавчук, взяв под козырек, спросил Парусова:
— Товарищ комбриг, разрешите двигаться?
С захваченных саней встал жирный солдат. За его поясом торчал огромный плоский нож. Положив ладонь на его рукоятку, пленный приблизился к Парусову.
— Господин полковник, что прикажете на обед — суп фриденси или борщ родомель?
— Обратись, браток, к адъютанту, — усмехнулся комбриг и указал на Кнафта.
Парусов опустил поднятый стек, подав немой знак к движению.
Кучер Парусовой, пропуская мимо себя кавалеристов, едва сдерживал лошадей — он готовился занять свое место в колонне обоза.
Медун выхватил шашку.
— Вон под бугром белогвардеец. Сейчас будет наш. Я его немножко намылю, а брить… то есть рубать, можно потом…
Пригнувшись к шее коня, распустив по ветру бурку, он поскакал к дальнему бугру.
— Балуется наш политком. Кровь играет, — усмехнулся Твердохлеб.
— Зайцев пугает, — ответил Дындик.
— Лошадей от казны загоняет, — вставил Чмель.
У бугра, расправив косые плечи, торчало безногое чучело. Когда Медун, нахлестывая коня, приблизился к пугалу, с его плеч сорвались, плавно размахивая крыльями, черные птицы.
Полк разразился дружным хохотом. Усмехнулся, скривив губы, и Парусов, Епифан Кузьмич, подавляя смех, тихо запел:
Комиссар был просто Душка,
Только ростом невелик…
Положив шашку в ножны, широким галопом скакал к колонне Медун. Как ни в чем не бывало, пригнувшись к шее коня, стал болтать с Гретой Ивановной.
Возвращались в свой эскадрон посыльные и ординарцы. Огибая штаб бригады, присоединялись к полку.
— Барахтаешься по брюхо в снегу. А кого, спрашивается, охраняешь? Командиршу! Курам на смех, и только!
— Загородила дорогу, а ты изволь-ка объезжай ее по сугробам.
— А скажешь, так комиссары еще рот затуляют.
— За Каракутой много бабцов ездило, так все больше в хвосте.
— Много правов опять дали офицерью.
Говорили громко, не стесняясь, нарочито повышая голос, чтобы слышно было командиру и комиссару полка.
— Небось у нас товарищ Булат так всех баб с полка вымел. А тут у него на нужное протяжение кишки недостало.
— Вдрызгался, видать, сам. Комбригша — дамочка ничего, со всеми аллюрами…
Колонна шла своим маршрутом. Скрытое за редким туманом солнце незаметно катилось вниз, к горизонту. Снег потемнел. Растаяли контуры дальних дозоров. Впереди возникли очертания убогих, приземистых халуп. Занесенные снегом, вдали показались подъемные краны, тощие кучки заброшенной руды.
— Да, да, не дело, — обратился к Дындику Твердохлеб. — Раз у него поведение неправильно идет по маршруту указанной жизни, то мы имеем право не молчать.
— Как ты смотришь, товарищ командир, если мы созовем партсобрание? — обратился к Полтавчуку Алексей.
— Правильно. Надо решить этот вопрос по-нашему, по-большевистски, и чем скорей, тем лучше, товарищ Булат.
42
Рядышком, как сторожевые будки, застыли лачуги — жилища шахтеров. Булат открыл законопаченную паклей и обитую тряпками единственную дверь халупы. С узенькой дощатой койки навстречу Алексею поднялась худая, изможденная женщина.
— Вы до нас?. Входите, входите смелее, товарищ. Табуреточек нет, а вы сюда пожалуйте, на коечку…
Женщина забрала у Булата пояс, сумку.
— Нет, милая, я устроюсь здесь, на лавке.
— Как же так можно? Такие гости и на лавке! Там где-то и мой вояка идет. Уж Гришутка мой спрашивает: «Когда это наш батя придут?» Вот хорошо, стало немножко теплее. Всю зиму мерзли, как собаки. Пойдешь к управляющему, а он, скалыга, смеется тебе в глаза и так говорит: «Кто не работает, тот да не ест».
Шахтерка раздула потухший было казанок.
— Значит, нашим законом и по нас, — усмехнулся Булат. — Видать, змей ваш управляющий.
— В натуре буржуйский пес! — всхлипнула женщина. — Как стала Деникину неустойка: «Может, тебе, Андреиха, антрациту? Приходи». По гордости не хотелось бы идти к этой собаке, так опять-таки та детвора. Эх, хоть для них вы добудете лучшую жизнь…
С улицы донеслись громкие голоса, ругань, топот ног. Возня происходила где-то вблизи.
Булат вышел наружу. Возле соседней хибарки шумели какие-то люди. Всмотревшись в темноту, Алексей узнал Кнафта. Возле него на дороге топталась Грета Ивановна.
— Так вы что хотите, идолы? — гремел голос Кнафта. — Чтобы весь штаб бригады заразился? Не знаете, что ли, — деникинцы пооставляли кругом своих тифозных.
— Мы ничего такого не хотим. Мы хотим, чтобы вы дали людям полный покой, и никакие мы тебе, штабная крыса, не идолы.
— Мы тоже люди, — отвечал Чмель, расположившийся в соседней лачужке. — Давай затуляй дверь. Живее! Хату остуживаешь!
— А я вам говорю — освобождайте! В штабном доме тифозные. Я вам, кажется, говорю русским языком.
— Иди, где нет тифозных, я тоже лопочу не по-турецки.
— Ну, ну, мотайте отсюда и поживей!
Бойцы знали настойчивость бригадного адъютанта. Сгибаясь под косяком, они оставляли помещение.
— Хуже собак гонют.
— Как для баб — все можно, а красным бойцам никакой привилегии.
Чмель, с седлом в руках протискиваясь сквозь узкий вход мазанки, нарочито задел Кнафта переметными сумами. Бросил ему в лицо:
— Из осиного дышла тридцать три холуя вышло, а тридцать четвертого сделали из копыта чертова!
Алексей приблизился к кавалеристам.
— Товарищи, назад!
— Как так?! — возмущался Кнафт. — Я буду жаловаться командиру бригады.
— Товарищи, обратно и ни шагу отсюда! — приказал Булат.
Адъютант, вспомнив, видать, давнюю схватку с Алексеем на мукомольне в Казачке, захватив под мышки корзинку, саквояж, развязанные подушки и одеяло, зашагал к следующей хате.
Парусова сдержанно заметила:
— Какая грубость!
Вдали, у Гришина, на участке червонных казаков, глухо гудели пушки. Розовыми вспышками загорался горизонт. С южной окраины рудника доносились голоса. Там располагался на отдых Московский конный полк.
Кривой линией ветхих конурок уходил вдаль шахтерский поселок. Эскадроны отдыхали. Нигде на всей этой убогой улице, где люди жили по-нищенски, впроголодь, не было слышно даже лая собак.
Перед самым рассветом, гремя каблуками обледеневших сапог, в хибару ворвался Дындик. Запыхавшись, стал тормошить крепко уснувшего Алексея.
— Что случилось, Петр? — продирая глаза, спросил Булат.
— Поехали, поехали со мной. Важное дело!
— У тебя, Петя, всегда важные дела. Хоть раз дали бы толком выспаться.
— Мы с тобой, Леша, выспимся как следует на берегу Черного моря. Полюбился мне там один куточек. Еще когда на «Отважном» плавал, высмотрел. По правде сказать, Алексей, не думал тебя застать на квартире. Я считал, что организуешь в поселке советскую власть.
— Она, Петя, без нас уже существует. Тут, в Щербиновке, и при Деникине действовал подпольный ревком. Он и взял власть в свои руки. Ну, говори, в чем дело.
Загадочно ухмыляясь, моряк продолжал:
— Как тебе известно, Полтавчук приказал нам с Ромашкой занять станцию. Мы свое сделали. Обошлось все тихо-мирно. Захватили деникинского коменданта станции при исполнении служебных обязанностей. Команду бронеплощадки «За Русь святую» накрыли сонными. На путях со «щукой» под парами задержали состав. В теплушках — одна буржуазия. Выставили к ним часовых. А что дальше делать — не знаем. Ждем твоей команды.
Алексей стал торопливо одеваться. Накинув шинель, застегнул снаряжение, нацепил револьвер, шашку и направился к дверям.
— Куда вы, миленький? — засуетилась хозяйка. — А чай? Я враз нагрею казанок.
— Потом придем чаевать, — оскалив белые зубы, моряк ущипнул хозяйку.
— Ну тебя, курносый, к дьяволу, — застеснялась шахтерка. — Такого, как ты, и ночевать не оставила б…
Всадники по сонным улицам неказистого поселка, мимо тускло освещенного рудоуправления, занятого под штаб полка, направились к станции. Оттуда то и дело доносились хриплые гудки паровозов.
На путях, забитых длинными составами, суетились кавалеристы. Кучки разношерстно одетых людей столпились у раскрытых теплушек. Попадались здесь офицерские шинели, купеческие поддевки, чиновничьи шубы. Дородные женщины в каракулевых шубках, котиковых пальто прямо на путях кипятили в котелках воду.
Жуткая картина предстала перед изумленными глазами Алексея. Несколько открытых платформ, затесавшихся среди товарных вагонов состава, доверху были заполнены трупами. В солдатских шинелях, гражданских пальто, а многие просто в одном белье, они, охваченные морозом, имели вид окостеневших колод. Обильную жатву собрал беспощадный мор. Пассажиры эшелона, не имея ни времени, ни инструментов рыть могилы в жесткой, скованной морозом земле, по пути от Киева до Щербиновки добавляли к этому страшному грузу все новые и новые жертвы разгулявшегося сыпняка.
Всадники, миновав переезд, приблизились к эшелону. У одного из вагонов Дындик осадил коня. Спешился. Слез со своего дончака Алексей. Из полуоткрытых дверей теплушек доносились слова горячей речи:
— Пойми, товарищ красноармеец, это имущество казенное, не мое. Я обыкновенный рабочий. Никакой я не буржуй. Я с малых лет вот этими руками добывал себе краюху.
— Тоже скажешь, рабочий, — услышал Алексей голос Чмеля. — А откедова у тебя такая шуба, чисто буржуйская? Што-то не видал я у рабочих такой справы.
— Смотря у кого, — продолжал первый голос, показавшийся Алексею тоже знакомым. — Иной свой заработок топит на дне чарки. Я не пьющий. Что зарабатывал, то на себя и в себя. Давай лучше, товарищ, сходим в поселок. Может, пивка поищем. Отогреемся…
— Нет уж, пиво пойдем искать, как отпустит тебя начальство. А пока што, чудной ты человек, отстранись подальше. Отойди со своей шубой на три шага. В ней, я вижу, цельный зверинец. Ишь расплодил этой твари!
— Что поделаешь, товарищ? Дорога! Скоро месяц, как не видел бани.
— Господская шуба на теле, а рубаху вши съели. Съели они тебя живьем и без заупокойной бросят вон на те платформы. Небось видал?
— Видал, почему не видать, товарищ. Мне бы только доказать свою правоту.
— Ежли прав, то докажешь. Знаешь, правда со дна моря выносит.
Булат с Дындиком двинулись к вагону. Уцепившись за ручку дверей, вскочили в теплушку. В глаза Алексею бросилась растрепанная фигура и заспанное, усталое лицо Чмеля, сидевшего на опрокинутом ящике. Против него, спиной к выходу, стоял человек в длинной шубе с бобровым воротником.
Как только Чмель, заметив командиров, рванулся с места и стал навытяжку, повернулся лицом к дверям и человек в шубе. Узнав вошедших, он вмиг побледнел, дрожащей рукой снял с головы бобровую шапку.
— Вот, Леша, — ухмыльнулся Дындик, — я специально тебя позвал. Ты, наверно, помирал от скуки по старому знакомому…
— Ну что ж, с приездом вас, Корней Иванович! — нахмурился Алексей.
— Хмы-ы, как сказать, Лешенька, — приехал, конечно, но не совсем, — залепетал, теребя в руках шапку, Сотник.
— Накройте голову, простудитесь. Рассказывайте, как вы попали сюда, — строго сказал Булат, окинув взглядом теплушку и ее необычный груз.
— Да, да, накрой голову, — вставил свое слово Чмель. — Накрой, а то весь зверинец расползется…
— Послали меня, Леша, в Ростов. Я человек подчиненный, маленький, куда скажут, туда еду, — ответил Сотник и, словно стараясь закрыться от проницательного взора своего ученика, нахлобучил дорогого бобра на самый нос.
— А эти инструменты? — Алексей указал пальцем на пианино и рояли, установленные впритирку друг к другу. — Допотопная рухлядь…
Старший мастер киевской конторы «Юлий Генрих Циммерман» насупился.
— И вот я вижу «Стенвея», — продолжал Булат. — Из партшколы вывез, Корней Иванович? Хотя он без ножек и стоит на борту, а я его сразу узнал.
— Нет, это другой, купленный, Леша!
Комиссар подошел к Чмелю, снял с его драгунской винтовки штык. Действуя его острием, как отверткой, стал вывинчивать болты клавишной рейки.
— Брось, Леш… виноват, бросьте, тов… гражданин Булат, — занервничал Сотник, удерживая Алексея, — зачем разбирать. Ну, сознаюсь, это оттуда, из института благородных девиц.
Отвернув два болтика и сняв клавишную рейку, Булат поднес ее к глазам Дындика, а потом и Чмеля. На ее изнанке карандашом было выведено латинскими буквами — «Айк Робинзон, Нью-Йорк, 1916 год» и русскими — «Ал. Булат, Киев, декабрь, 1916 год».
— Што написано пером, не вырубишь топором, — по-философски изрек Чмель, не сводивший злобного взгляда со своего подкараульного.
— Ну что скажешь теперь, земляк? — отчеканил Дындик.
— Что я скажу? — ответил вспотевший Сотник. — Вещь не любит быть без присмотра, вот и сыскался ей хозяин. А все-таки, Петр Мефодьевич, не следовало бы так поступать с земляком, — мучительно улыбнулся Корней. — Мог бы и добром заплатить за добро. Пристроил я тебя на хорошее местечко. И ради моих стариков. Как-никак по соседству живут.
— Ради стариков, говоришь? — озлился моряк. — А ты ради своего батька что сделал? Знаю, попросил он у тебя в войну четвертной билет на корову. Ты отказал. Много у нашего Тетерева выросло всякой болотной погани, а такая, как ты, Корней, появилась раз в сто лет…
— Постой, постой, а это что? — с изумлением крикнул Булат, ставивший на место клавишную рейку. Зажав в руке штык, зацепил его острием торчавший из-под клавишной рамы кончик какой-то бумаги.
Сотник, вытирая шапкой обильно лившийся с лица пот, в изнеможении опустился на ящик, на котором раньше сидел Чмель. Булат, вытащив на свет божий чистый конверт, извлек из него бумажку, развернул, начал читать:
— «Податель сиво сдаст вам пять «Бехштейн», три «Ибах», пять «Зейлер», два «Стенвей». Ифан Ифанович погрузить струмент Таканрог на американски парахот, франко Стампул. Денка подател сиво получить сполна. Помогайт подател сиво остаться Ростоф. Это полезны шелофек. Ваш Гамильтон Мак-Пирлс, полковник. Киев, 10 декабря 1919 г.».
— Ишь куда хватил Корней из Коленцев! — воскликнул в негодовании Дындик. — Вот почему, Алексей, он противился, не хотел, чтобы ты снимал рейку. Сразу признал, что рояль из партшколы. Ну, скажи-ка, гадина, сколько тебе дадено? — надвинулся на земляка моряк.
— Он врет, — залепетал Корней. — Я еще ничего не получил. Обещали со мной рассчитаться в Таганроге.
— Ничего, не волнуйся, спекулянт, — сжал кулаки моряк, — с тобой рассчитаются раньше, не в Таганроге, а здесь, в Щербиновке.
— Вот что получилось, Корней Иванович, — вздохнул Алексей, передавая штык Чмелю. — Опутала вас буржуазия. Я вам говорил, что еду отбирать у Деникина Харьков, а вы мне что сказали? «Ой ли!»
Корней, посчитав, что Алексей готов над ним сжалиться, залепетал:
— Ребята, имейте сострадание к человеку… к вашему благодетелю… Кто вывел вас в люди?
— Ну и благодетель! — покачал головой Дындик. — Жил нашим потом и кровью… И я вас предупреждал в Киеве, чтоб больше не попадались на дороге с вашими подлостями. А теперь мы вас сдадим в Чека вместе с письмом этого Гамильтона Мак-Пирлса. Кто он?
— Кто? Один из моих могильщиков, родственничек самого фабриканта Стенвея, — махнул в отчаянии рукой Сотник. — Явился на мою голову из Ростова в Киев…
Чмель, запустив руку за воротник, извлек оттуда насекомое, положил его на полированную крышку пианино.
— Брось, Чмель, — строго сказал Булат. — Люди потрудились над вещью, полировали ее…
— Я считаю, нет лучше места для казни. И к тому же это не наше…
— Нет, наше, товарищ Чмель. Сегодня же передадим все это добро щербиновским шахтерам.
— Позвольте мне, товарищ Булат, — шмыгая приплюснутым носом, вскочил с места, с искорками надежды в потухших было глазах, Сотник. — Хочу загладить свою вину. У вас свои дела, а я все доставлю, куда скажете, только дайте мне парочку ваших людей.
— Ладно, — согласился Алексей. — Но после перевозки инструментов — в Чека.
Булат, приблизившись к пианино, снял с него краюху хлеба и передал ее Чмелю. Наклонив голову, внимательно всматривался в темное нутро инструмента. Затем, опустив в него руку, снял с барашка, на котором обычно вешают мешочки с нафталином — надежную страховку от моли, любительницы молоточного фильца, — довольно увесистый замшевый мешочек.
Пока Булат, Дындик и Чмель собирались познакомиться с его содержимым, Сотник, сбросив с себя тяжелую шубу, кинулся к двери. Дындик, опомнившись первым, выхватил кольт.
— Стой, стрелять буду!
Комбинатор, взявшийся уже было за кромку дверей, как побитая собака, шарахнулся назад. Опустился на ящик.
— Золотые десятки! — с загоревшимися глазами, восхищенно крикнул Чмель. — На много тыщ, пожалуй, в этой торбе наберется.
— Зарезали, совсем зарезали рабочего человека! — заголосил по-бабьи Сотник. — Что вы делаете, ребята, я же рабочий, с малолетства рабочий…
— Будь ты пять раз рабочий и сто раз бедняк, — заскрипел зубами Дындик, — а раз ты пошел заодно с паскудами, то ты и сам паскуда. А такую гидру, такую жадобу, как ты, Корней, надо давить без оглядки… Собирайся… Бери свой тулуп…
Сотник, ополоумев, вяло поднялся с ящика.
43
Шаткое здание белогвардейщины, созданное англо-французским империализмом, классовой ненавистью российских заводчиков, купцов, попов и деникинского генералитета, шомполами карателей и нагайками головорезов Шкуро, трещало в своей основе.
Под мощными ударами Красной Армии не по дням, а по часам рассыпалась грабьармия генерала Деникина.
Не давая ему передохнуть, прийти в себя, оглянуться, гнали красные полки на юг, к морю, белогвардейское воинство.
Это была страдная пора для кавалерии. Разведка то и дело сообщала об отступавших батальонах, ротах, обозах, группах, штабах белых. Помогали разъездам и крестьяне, делегаты от мелких партизанских отрядов, перебежчики из белого лагеря.
Все пять армий Южного фронта грозным, неудержимым валом катились к Северному Кавказу, к Азовскому и Черному морям. На несколько переходов оторвались обозы частей. Теперь уже продовольствие и фураж, обмундирование и боеприпасы пополнялись со складов англо-деникинцев.
Больше месяца бойцы не меняли белья. Негде и некогда было ковать лошадей.
И все же ни раны, ни болезни не сокращали боевого состава. Пламенные призывы Ленина добить врага зажигали сердца людей. Никто не хотел быть в стороне от жарких схваток с отступающим врагом. Ряды обоих полков — Донецкого и Московского, несмотря на все трудности безостановочных маршей и постоянных баталий, не таяли, а росли. За счет добровольцев, за счет партизан, за счет перебежчиков. Рос и их арсенал оружия за счет богатых трофеев. Тяжелели интендантские повозки, впитывая в себя вражеское добро. Теперь люди с улыбкой вспоминали драматические схватки, сопровождавшие дележку мелистиновых шинелей.
Не раз после стремительных атак, сметавших с лица земли недавно еще грозные деникинские колонны, Булат, любуясь своим новым командиром полка Полтавчуком, в душе ликовал: «Нет, наш Донецкий кавалерийский полк не уступит теперь ни в чем даже великолепному полку Качана, который ошеломил тогда всех накануне жарких боев за Касторную».
Парусов и Медун просили командование об отдыхе. «Вся армия безостановочно гонит Деникина, Буденный и Примаков не останавливаются ночью и днем. Преследуйте неотступно врага», — категорически требовал ответ командарма.
Во время коротких привалов люди и кони едва успевали отдохнуть, восстановить свои силы.
На походе — это уже было на одной из торных дорог Донской области — Булат вызвал в голову колонны политкомов и активистов.
На крупном трофейном коне подъехал Слива.
— Ну, как съездил, Семен? — спросил его Чмель. — Повидал своих?
— А как же, Селиверст Каллистратович. Хоть и душа болит после такой свиданки, все же заглянул в свою хату.
— Эх! — вздохнул Чмель. — Когда же попаду я в свою Свистуновку?
— Вашей Свистуновке что? Беляк туда не дошел, вот у нас он похозяйничал!
— Располагаю! — ответил понимающе Чмель. — В прошлом годе страдала наша Льговщина без соли. Довелось пробираться на Украину с мешками. Была она в ту пору под немцами и гетманом. Долго их помнить будут ваши мужики…
— И этот гад Деника хорош! — заскрежетал зубами Слива. — Шахты, подлец, затопил. Понаехали французы, вывезли машины. Говорят — «долгов не платите, станки увезем». Наши не давали, так на каждом столбу повесили по шахтеру. Баб пороли, до того дошли, подлюки-золотопогонники. И моей всыпали. Месяц потом скрывалась. Хорошо, теща объявилась, за моей хатой присматривала.
— Нешто помирился с ней?
— Куды там, Селиверст! Как зашел в хату, она на коленках ползла — от образов до самого порога. Говорит: «Дала зарок, если вернется Сенька, встрену его на коленях. Какой ни есть, а опора деткам». Значит, поумнела старуха. И мозольные капли не в счет. Ну, я ее поставил на ноги, обнялись, поцеловались по-родственному, как следовает быть. А как пришло время уезжать, будто похороны дома: и плач и песни. Моя Агафья все меня наставляет: «Вертайся, Сенька, обратно. Тяжко быть шахтерской вдовой, хочу быть шахтерской бабой. И передай своим, фронтовым, значит — наши бабы белякам хлеб-соль не носили, болячки им в бок!»
— Товарищ Твердохлеб, веди собрание, — распорядился Алексей.
— Есть, товарищ комиссар. Шо за повестка?
— Вопросов собралось много. А пока на ходу решим один.
— Какой именно?
— Вопрос, стало быть, всем известен. Вон, — Булат показал рукой на лаковые козырьки и сытую пару под голубой сеткой, катившую позади колонны.
— Давно пора, — насупился Дындик. — Бойцы тычут нам этим в глаза, а мы, коммунисты, не знаем, чем крыть.
— Вот сегодня и определим нашу линию, — заявил председатель походного собрания.
— Одних холуев при штабе бригады, — высказался Слива, — как при старом режиме. Как посмотришь на все эти свыше находящиеся беззакония, так и пропадает полная охота стараться.
— А ради чего стараешься, Семен? — спросил Полтавчук.
— Я, товарищ командир, знаю, ради чего стараюсь. Видите, я не окопался в тылу, как пускали меня в отпуск. Еще с собой привел при полной боевой десяток шахтеров.
— Выход один, — внес свое предложение моряк. — Гнать ее из бригады драной метлой.
— Согласен с товарищем Дындиком, — вынул изо рта трубку Полтавчук. — Но не забывайте, товарищи, ее муж — наш командир.
— Правильно рассуждаете, — ответил Твердохлеб. — Нужно так ударить, шоб попало комбригше и не тронуло командира. А то скажут — занимаемся спецеедством.
— А бригадного политкома не затронет? — приложил ко рту руку, хитро улыбнувшись, командир эскадрона «драгун».
— Может, и затронет, — сказал Булат. — С товарищем Медуном мы поговорим на первом же партийном собрании бригады.
— Что Медун, что вы здесь о товарище Медуне рассуждаете?
К группе, насторожив уши, на широком шагу, неслышно подплыл Леонид.
— Можешь послушать, не вредно, — ответил Полтавчук, пуская изо рта густой дым.
— Голосуй, — предложил Булат председателю собрания.
— Поступило, товарищи, предложение, — отчеканил Твердохлеб. — Коммунисты Донецкого полка просят комиссара бригады отослать гражданку Парусову в тыловой обоз.
— Что, что? Что это значит! Это все Булат здесь баламутит.
— Не волнуйся, Медун, — спокойно остановил его Полтавчук. — Что ты — Булат да Булат! Потерпи, увидишь, голосование покажет.
— Что значит голосование? Не могут красноармейцы решать дела высшей политики!
— Это партийцы. Актив полка, — отрезал Алексей.
— Я голосую, — не обращая внимания на Медуна, густым басом произнес Твердохлеб и первым поднял руку.
— Это спецеедство, — насупился Медун, обнаружив единодушие собравшихся. — Такими делами мы бьем по нашему лучшему командирскому составу. От тебя, Полтавчук, я не ожидал.
— А то, что ты допускаешь, — ответил сердито Полтавчук, — полкоедство. Такие дела бьют по всей красноармейской массе.
— Что, что? Хотите разогнать наше командование?
— Может, и придется кое-кого разогнать, — ответил Булат. — Дождемся бригадного партсобрания.
— Правильно, — поддерживал Булата Твердохлеб.
— Золотые слова!
— Давно пора, — донеслось со всех сторон.
Твердохлеб, закрыв собрание, задержал коня и присоединился к своему эскадрону. Его примеру последовали и остальные партийцы. Лишь Медун, опустив поводья, нахмурившись, оставался в голове колонны полка.
Так они и следовали молчаливой тройкой. Медун и Булат по бокам, командир полка в середине. Первым нарушил молчание Полтавчук. Хитровато взглянув на Алексея, он спросил:
— Ты, товарищ Булат, не слышал анекдот про перыну, дытыну, латыну?
— Нет, не приходилось, — ответил Булат.
— Ну, крой, — отозвался Медун. — Что-что — анекдоты люблю.
— Так вот, слушайте. Рассказал нам его наш профессор Свечин в академии. Читал он историю войн. Спросили как-то Богдана Хмельницкого, не страшно ли ему, давать бой панскому войску. Он ответил: «Больше всего уповаю я на свое казачество. И чего мне страшиться того войска, если им командуют перына, дытына, латына». А дело вот в чем, объяснил нам Свечин. В королевской Польше постоянно боролись партии Вишневецких, Конецпольских, Радзивиллов. Одна партия боялась давать много власти другой. Вот и добились они от короля, чтоб к войску назначали не одного, а трех воевод. Одна из партий дала древнего деда Заславского, он знал одно: спать на перине. Другая послала безусого малолетку, самого важного в их роде, но дитя — Конецпольского. От третьей пошел ученый Остророг, он знал только книги и латынские рукописи, одним словом — латына…
— Вот это так анекдот, — хватаясь за бока, смеялся Медун. Стал подбирать поводья. — Ну и Полтавчук. Сейчас скачу к комбригу, расскажу ему.
— Постой, Медун, — сдвинул брови командир полка. — И не ради этого я вспомнил анекдот. Парусов его знает, думаю, и без тебя. Он не то что мы с тобой. С кадетского корпуса изучал всю эту премудрость. Я вот думаю про тебя, Медун. Под кого можно тебя подравнять? К перине — не подходишь, молод еще. К латыни — и вовсе. А вот хотя и перерос ты того малолетку княжеского, а настоящая дытына.
— Ты обратно на меня зуб точишь, Полтавчук? Не думай, что я уж такой патбол!
— Что это значит? — изумился Полтавчук.
— Патбол — патентованный болван. Вот что это значит, Захар Захарович.
— Не точу, Медун. Я хочу тебе сказать как партиец партийцу. Забрался ты в седло и носишься туда-сюда, как мальчуган. Послушал бы, что люди говорят.
— Ты мне, Полтавчук, не указывай. Ты хотя и с орденом Красного Знамени, а я по должности выше тебя.
— А указывать старшим, — вмешался Алексей, — это бурпредсозлюд.
— Что, что? — не поняв ничего, повернулся к Булату комполка.
— Это на языке нашего начальника, — ответил Алексей, — значит: буржуазный предрассудок в сознании людей. Медун любит сочинять этакие «р-р-революционные» словечки. Хромовые сапоги у него «хромсапы», кожаные перчатки «кожперы». Всего не перечтешь…
Медун, метнув злой взгляд на Алексея, ударил шенкелями коня, прошипел с седла:
— Мы с тобой поговорим в другом месте…
Вправо от дороги, с окраины казачьей станицы, затрещал ручной пулемет. Алексей сказал, обращаясь к командиру полка:
— Сейчас наш комбриг будет думать не о том, как лучше развернуть свои силы для боя, а как бы жену уберечь от огня.
44
Осуществив одобренный Центральным Комитетом план наступления, Красная Армия разорвала надвое армию Деникина, или так называемые «Вооруженные силы юга России».
Донцы откатились к Ростову. Офицерские полки грабьармии, прикрывшись Турецким валом у Перекопа, окопались в Крыму.
Бригада Парусова, выйдя к Азовскому морю, у станицы Новониколаевской повернула на запад, следуя по освобожденным местам через Мариуполь, Бердянск, бывшее махновское царство — Гуляйпольщину, к Сивашу и Перекопу.
Этот переход превратился в триумфальное шествие. Местное население встречало красные полки со знаменами, музыкой. Праздничное настроение еще более усилилось под впечатлением объявленного на походе приказа армиям Южного фронта от 10 января 1920 года:
«Основная задача фронта — разгром Добровольческой армии противника, овладение Донецким бассейном и главным очагом южной контрреволюции Ростовом — выполнена. Наступая зимой по глубокому снегу и в непогоду, перенося лишения, доблестные войска фронта в два с половиной месяца прошли с упорными боями от линии Орла до берегов Азовского моря свыше семисот верст. Добровольческая армия противника, подкрепленная конницей Мамонтова, Шкуро, Улагая, разбита, и остатки ее бегут по разным направлениям… Реввоенсовет Южного фронта шлет… всем доблестным героям — красноармейцам, командирам, комиссарам — свой братский привет и поздравляет с блестящей победой над самым злейшим врагом рабочих и крестьян — армией царских генералов и помещиков. Да здравствует непобедимая Красная Армия!»
Вспоминая тяжесть осенних и зимних переходов, жестокие стычки и бои с белогвардейцами, жертвы, понесенные во имя торжества правого дела, бойцы Донецкого кавалерийского полка чувствовали, что и они внесли какую-то долю в усилия войск Южного фронта.
Бригада расположилась в Строгановке и Первоконстантиновке. Чуткие дозоры держали под постоянным наблюдением зловеще молчаливые берега Черного моря и Сиваша.
Наряжали в дозоры и Алексея, теперь уже не политкома полка, а рядового бойца в эскадроне Дындика. В тот день, когда по решению партийного собрания Медун вынужден был отослать Парусову в тыловой обоз, Булату вручили выписку из приказа по 3-й отдельной кавалерийской бригаде 13-й армии:
«Комиссара Донецкого полка товарища Булата А. снять с занимаемого поста. Впредь до расследования самочинных действий А. Булата в Ракитном оставить его в Донецком полку рядовым».
Вернувшись однажды после патрулирования побережья между Преображенкой и Хорлами, опальный боец, задав корм дончаку, ощутил невыносимую тяжесть в голове и жар во всем теле.
Упав почти без сознания на койку, почувствовал, что летит в пропасть. Померещилось темное ущелье под Яругой. В охваченной пожаром голове один за другим возникали мучительные кошмары. Ему казалось, что страшный огонь пожирает вселенную и шумное пламя пожара поднимается до самых небес. Вот острые угольки, как сорвавшиеся звезды, пробивают череп, обжигают мозг. В жилах закипает воспаленная кровь. Какие-то неодолимые силы отрывают руки, голову, ноги, а в пояснице словно застрял тупой нож.
В подсознании, как обрывки куда-то исчезнувших нитей, возникали мучительные видения… Воспаленный мозг воспроизводил все то, что Булату довелось видеть в эти последние дни, когда он в качестве рядового патрулировал вдоль черноморских берегов, на которые нацеливались врангелевские десанты…
Ему мерещились грозные очертания сторожевых судов… Бухта, куда ночью пристают вражеские лазутчики и крымские контрабандисты… Вспышки дальних прожекторов на неприятельских судах… Злобный и таинственный плеск морских волн… А кругом сквозная, голая степь. Звенящая, высушенная, как бетон, тропинка… Пьяное тепло одуряющей полыни и многолетнего ковыля… Шорох переползающих через тропинку скользких тарантулов и голодных змей… Зловещее шуршание степной побелевшей травы… И клекот хищных орлов, парящих над степью с добычей в когтях…
А потом снится тревожное лето… осень с ее безостановочным отступлением на север. Триумфальные марши зимы. Пути и дороги Орловщины. Собрания, митинги и беседы. Петя Дындик, Ромашка, трагический облик его сестры Виктории… Маруся Коваль и надменная осанка ранившего ее князя Алицина.
Алексей мучительно просыпается. И первая его мысль о Марии. Где она, где теперь этот добрый друг и товарищ? Знает ли она о том, что постигло его?
Веки то раскрывались, то снова опускались, словно налитые ртутью. Он вытащил руку из-под одеяла. Хотел стиснуть виски, но пальцы не слушались.
— Где я? Что со мной?
Он помнит, его везут в Асканию-Нова. Вносят в большой серый дом. На соломе, прямо на полу, в коридоре, укрытые шинелями тифозные с живыми черепами вместо голов. Шинели ворочаются, шуршит солома, костлявые руки хватают с пола кружки с водой.
Санитары покрывают кого-то шинелью и молча уносят, освобождая место для ожидающих. Выносят десятками, а ждут сотни и сотни.
— Назад! Назад! Тащите назад! — кричал он, теряя сознание.
— Как, полегшало? — слышится голос Семена. — На, глотни узвару.
У рядового Булата нет вестового. Но у него осталось много друзей, и самым преданным из них в эти тяжелые дни оказался гришинский шахтер Слива.
Алексей глотнул холодного соку, улыбнулся. Вот он опять в этой комнате у своей старой хозяйки. Бросается в глаза деревянная спинка кровати, в голубое выкрашенная печка, стол, покрытый красной скатертью. На нем давно не действующий, с фигурной трубой граммофон. На стенах вырезанные из цветной бумаги яркие помпоны и ноздреватые веера.
Его мучает краснощекий, расшитый позументами всадник, вросший в вороного коня. Мучительно больно смотреть на фотографию, на всадника, на бутафорскую лошадь.
Тяжелые видения вдруг обрываются. Приходят Дындик, Твердохлеб, а с ними врач с тощей бородкой. Он осторожно колет ногу шприцем. Больной погружается в небытие. Едва тлеют остатки сознания… Он чувствует себя двойным существом… Рядом, на одной и той же подушке его, Булата, голова и голова лошади…
Особенно остро ощущение голода… Пустой желудок ноет, сжимается… Кто-то подносит аппетитный кусок. Жадно раскрывается рот, но конская голова упорно не желает принимать пищу. А после лошадь изо всех сил подымает голову и с разинутым зевом ждет корма… Он же, Булат, человек, лежит спокойно, не ощущая ни малейшего желания есть.
— Еще выпьешь? — Семен поднес чашку холодного узвару.
— Сливуха, давно это со мной?
— Две недели с гаком.
— А наши уже в Симферополе?
— В Симферополе? Ишь чего захотел! Под Перекопом с Врангелем носами толкутся. Ни туды ни сюды. А когда этому фронту наконец концов будет победное решение — неизвестно. Говорят, Врангель здорово развился.
Алексей задумался.
— Сюда, Алеша, эта самая Каклета Ивановна все ходит, справляется: как твое здоровье, чи скоро на путь выздоровления повернешь. Ты сознайся, парень, у вас там какие-нибудь потайные обстоятельства водились насчет этого самого, ну, скажем, колки-пилки дров?..
— Гони ее к чертовой бабушке, — разозлился больной.
— В том-то и вопрос, что ее материк не берет. А вот легка на помине, — выпалил Слива, — печатает, и напрямки до нас…
— Кто?
— Кто же еще? Она самая — комбригша, Каклета Ивановна.
В дверь негромко постучали, и вслед за этим на пороге, в синем дорожном костюме и светлом шарфе, повязанном на голове чалмой, появилась Парусова. Плавно передвигаясь, она приблизилась к койке. Опустилась на стул.
— Ах, бедный, ах, бедный, как он осунулся! Как он побледнел! — начала причитать гостья.
Алексей, устремив неподвижный взгляд в один из ноздреватых вееров, висевших на стене, упрямо молчал.
— Как хорошо, как хорошо, что вы стали выздоравливать, — продолжала Парусова, поправляя чалму. — А мы думали, что, не дай господи, не справитесь вы с этой страшной болезнью.
Булат упорно не поворачивал головы.
— Алексей Иванович, вам сейчас нужно усиленно питаться. Вы больше всего что любите? Скажите, я приготовлю, принесу.
Не получая ответа, Грета Ивановна минуту сидела молча, рассматривая кончики своих розовых ногтей.
— А знаете ли, товарищ Булат, какие новости у нас? — Парусова, стрельнув глазами в сторону Сливы, нетерпеливо повела плечом.
— Это мой товарищ, — успокоил ее Алексей.
Добровольный санитар, победоносно посмотрев на женщину, сел в угол под образа чинить гимнастерку.
— Да, Алексей Иванович. В Московском полку новый командир полка, говорят, из кирасирских унтеров. Такой высокий, красивый, представительный мужчина. Только чудной, говорит как-то странно: «хотить», «ухи». А к нам в бригаду пригнали на пополнение эскадрон эстонцев.
Воспаленные глаза больного пристально следили за частыми передергиваниями лица нервничавшей посетительницы.
— Бригада переводится из Первоконстантиновки и Строгановки к Преображенскому хутору, — продолжала выкладывать комбригша. — Это, знаете, имение Фальцфейна, говорят, замечательный замок. Вообще, — понизила она голос до полушепота, — предстоит много нового и интересного. Я думаю, товарищ Булат, что у нас с вами больше не будет никаких недоразумений. Выздоравливайте, становитесь на ноги, и вы будете нашим другом. Мы заживем с вами чудесно. — Парусова бросила нетерпеливый взгляд на Сливу… — И есть основания предполагать, что вас скоро назначат комиссаром бригады.
Булат закрыл глаза. Он не понимал ничего. Ему казалось, что вновь возвращаются терзавшие его кошмары.
— Это длинная история. Если хотите, я вам расскажу. По секрету только, имейте в виду. Здесь, под Перекопом, как вам известно, стоит восьмая червонноказачья дивизия. Поймите, во всей той дивизии ни одного настоящего кавалериста. Говорят — имеется там у них один старый офицер, и тот коновод наштадива. Начальник штаба дивизии — еврейчик. Поймите, начальник штаба ка-ва-ле-рий-ской дивизии! Я понимаю: свобода, равноправие. Все хорошо. Но это?!
Булат, с напряженным вниманием вслушиваясь в слова Парусовой, понимал, что затевается нечто необычное.
— Командир дивизии, — продолжала Грета Ивановна, — двадцатидвухлетний недоучка. Все военные знания он получил в «шашнадцатой» роте какого-то пехотного военного времени полка.
— Но под его командой Червонное казачество разбило лучшие деникинские полки под Кромами, — не стерпев, заговорил Булат.
— Это одна из многих случайностей капризной судьбы, — авторитетно заявила женщина. — Так вечно продолжаться не может. В кавалерийской дивизии должен быть настоящий начальник. И вот я получила письмо от нашего друга — помощника начальника штаба армии — о том, что наша бригада вливается в Червонное казачество и кандидатура Аркадия Николаевича выдвинута на должность начдива. Товарищ Медун, естественно надо полагать, будет комиссаром дивизии, и для вас, товарищ Булат, открывается свободная вакансия…
— А за это? — Алексей приподнялся на локте.
— За это будем друзьями, — протянула она руку, но больной не шелохнулся.
— Значит, Парусов будет командиром червонноказачьей дивизии? — спросил он, чувствуя прилив жаркой крови в голове.
— Ясно. Он же старый, опытный кавалерист.
— А Медун комиссаром дивизии?
— Естественно. Ведь они так сработались с моим Аркадием.
— Не бывать этому, — едва ворочая языком в пересохшем рту, прохрипел Алексей.
— Я вижу, у вас жар, Алексей Иванович. Не стану вас больше беспокоить. Выздоравливайте, а тогда, надеюсь, еще поговорим. Авось вы поймете меня. Я желаю вам только пользы.
С замкнутым, высокомерным лицом Грета Ивановна поднялась со стула.
— Вот проклятущая! — выругался Слива, как только за Парусовой закрылась дверь. — Теперь и я в уверенности, что промежду вами никаких потайных взаимностей нет…
Алексей закрыл глаза… Опять мутнеет сознание… Он снова падает в какую-то бездну, на дне которой корчится в муках двуединое существо — конь-человек…
— Чую, что с недобрым направлением она манежит вокруг тебя. Послушай, товарищ Булат, — подсел Слива к больному, — давно уже говорили штабные коноводы, что у этой кошки, Каклеты Ивановны, какая-то сурьезная документальность против тебя имеется. Смотри, скрутит она тебе, товарищ, голову.
Алексей с трудом поднял веки. Всякий раз, как только он раскрывал глаза, к нему возвращалось сознание.
— Ничего. Пока она мне скрутит голову, я ей сверну шею. А помнишь, Сливуха, как ты с наганом пер на меня?
— Ну, это со всяким может стрястись, — сконфузился боец. — Уж больно тогда было горячее кипение в мозгах. Разволновался народ. Шутка, сколько было побито напрасно.
Алексей в изнеможении вновь закрыл глаза… Обеспокоенный Слива поднес чашку с питьем. Стуча зубами о края посуды, больной жадно глотал холодный напиток.
Перед затуманенным взором вновь зыбится побережье, по которому из ночи в ночь, наблюдая за морскими подступами к Хорлам и Скадовску, патрулировал рядовой второго эскадрона Донецкого полка Алексей Булат.
Возникая вдали и пенясь неспокойными белыми гривами, несется к берегу щедро залитая серебристым светом луны грозная лавина. Нельзя оторвать глаз от бурых накатов ультрамариновых стекловидных валов. Верхние, более быстрые слои водяной массы бегут неудержно и, перескакивая через вершину вала, обрушиваются вниз. Разбиваясь с оглушительным грохотом, образуют стремительно летящую к берегу ослепительно белую кипень.
Словно миллионы белоснежных зверьков, обгоняющих друг друга и перепрыгивающих через хребты отстающих, кипящая, пузырчатая пена, с глухим шумом перекатывая гальку, торопится заполнить побережье.
Алексей, вслушиваясь в тревожное, нетерпеливое дыхание моря и бесконечные удары валов о берег, с замирающим сердцем следит за великолепными фонтанами, возникающими у прибрежных высоких камней. Тысячепудовые валуны, принимая на себя удары гневного моря, дробят его грозные волны на микроскопически мелкие брызги. Словно наяву, жаждущий исцеления Булат ощущает освежающее прикосновение этой морской соленой пыли на своем разгоряченном, взволнованном лице.
45
И вот, встречая раннюю черноморскую весну, под окнами хаты, среди позеленевшего от обилия почек вишняка, звонко зачирикали воробьи.
Отражаясь в тяжелых водах Сиваша, навис над широкой Таврической степью ярко-голубой купол неба.
Алексей почувствовал, как вместе с пробуждением природы все более и более крепнет его высушенный тифозной лихорадкой организм.
— Ну, симулянт, — в комнату влетел обнаженный до пояса Слива. — Я уже и лошадок искупал. Пошли, сделаем им проводочку. Нечего протирать тюфяки. Что, товарищ Булат, мигрень — работать лень?
Алексей встал, надел английскую шинель и каракулевую, с белых верхом трофейную шапку. Посмотрел на себя в зеркало. Не узнал своего иссиня-белого, бескровного лица, оттененного черным каракулем шапки и темно-русой, давно не бритой бородкой.
Во дворе под навесом стоял хозяйский скот и кони бойцов.
Приветствуя хозяина, дончак, повернув длинную, с лысым фонарем умную морду, продолжительно и тонко заржал.
По просторному овиннику в сопровождении огромного красавца петуха, самодовольно кудахтая, бродили в поисках прошлогодних зерен тощие куры. За клуней оставшаяся без мужика хозяйка копошилась возле старенькой сеялки.
Вдохнув всей грудью пропитанный солеными ароматами морской воздух, Алексей почувствовал легкое головокружение и опустился на завалинку. В траве среди неокрепших побегов без конца шныряли усердные муравьи.
«Все живет, все трудится, — подумал Булат, наблюдая за деловой возней букашек. — И мне надо жить. И мне пора браться за дело».
Преодолевая слабость в ногах, он поднялся с завалинки, направился к клуне. Постояв несколько минут возле сеялки, взял гаечный ключ из рук хозяйки. Подтягивая слабые болты, подумал: «Тот, кто привык иметь дело с техникой, должен чувствовать себя уверенно возле любой машины».
— Здорово, хлопче! — услышал он басовитый голос въехавшего в ограду Твердохлеба.
— Здоров, товарищ политком полка, — ответил Алексей, радостно встречая земляка.
— Шо ты, голова, подкусываешь? Так знай — самого тебя ждет полк, а то и бригада… — Твердохлеб соскочил с коня и, перекинув через его голову поводья, зажал их под мышкой.
— Я чувствую себя неплохо рядовым. Вот только эта чертова лихоманка немного того…
— Таких, как ты, Алексей, партия не держит рядовыми. Говорю, ждет тебя перемена в жизни…
— Ты что, Гаврила, намекаешь на мой разговор с Парусовой?
— Никакого разговора я не знаю.
Алексей рассказал во всех подробностях о недавнем посещении комбригши и о ее беседе с ним. Арсеналец, усиленно дымя цигаркой, возмущался:
— Вот пройдоха бисова! Одного затянула до своего бабьего капкана, вздумала другого заманить. Нет, Булат, какие же мы будем коммунисты, якщо не справимся с бывшей генеральшей? А тебе хватит и хворать и патрульничать. Пора за дело браться, за настоящее дело. Надо возвращаться до работы. А увидишь — быть тебе обратно политкомом.
— Откуда ты все берешь, Твердохлеб?
— Откуда, откуда! Раз об этом заговорил «Солдатский вестник», значит, тому и бывать. А теперь скажи: как здоровье? Хотя вижу сам, раз к гайкам потянуло, то с хворобой расчет…
— Вот решил немного подсобить нашей хозяйке. Знаешь, как она возле меня билась? Будто родная мать! Не знаю, что больше мне помогло — уколы врача или ее холодный узвар.
— Шо ж, — улыбнулся Твердохлеб. — Закончишь настройку, и можно будет играть гопака.
— Да, — ответил Алексей, постучав ключом по ящику сеялки, — не сегодня-завтра эта бандура пойдет плясать по полям. Решили со Сливой немного побатрачить. Сев — дело горячее. А как там в полку, в бригаде? Что нового?
— Как ты наказал, так и сделал. Созвал партсобрание. Ну, наши дела обсуждали жарко. За полгода наговорились. Хотели записать протест о тебе. Я отсоветовал. Раз такое обвинение, надо все определить через высшую инстанцию. К тому же приказ…
— Правильно сделал. Видишь, и я без единого слова подчинился. Дисциплина прежде всего. А Парусова, почему она здесь, в Строгановке?
— Отсюда она выехала. Проживает в Чаплинке, там все обозы. Этот пункт партсобрания соблюдается строго. Сюда к мужу наезжает только под воскресенье. Этого не запретишь.
— А политком к ней под субботу… — раздался из-под навеса голос Сливы, надраивавшего шомполом дуло винтовки.
— Вот этот пункт не соблюдается, — ответил Твердохлеб.
— Ловкая же эта дьявольская баба, Каклета Ивановна, — продолжал боец. — До того притяжение влияет, что Медун выездную пару загнал, так поспешал.
— Факт! — подтвердил Твердохлеб.
— Теперь он стал ездить верхом. А коновод видит, что через это бабское баловство конь в теле теряет, давай под седло орехи подкладывать. Медун в стремя, а конь в свечку.
— Ну и дела! — качая головой, слушал Алексей, тем временем выравнивая согнувшуюся трубку сеялки.
— Вот пока затишье на фронте, — возмущался Твердохлеб, — у нас в Строгановке все так и кипит. Не без комбригши. Вечериночки… Самогончик. Парусов — тот теля-человек. На все скрозь пальцы смотрит.
— И что ж? — возмутился Алексей. — Мы тоже будем смотреть на это сквозь пальцы?
— Нет, товарищ Булат, — ответил Твердохлеб. — Надумали мы кое-шо с Полтавчуком. Знаешь, протоколы через того же Медуна идут, а в армии таких полков, как наш, много. Всех бумаг не перечитают. Вот здесь, — достал арсеналец документ, — удостоверение полкового врача о болезни. С ним поедешь до Александровска, в политуправление армии. А там лично все выложишь. Повезешь с собой копии наших протоколов. Согласен, Алексей?
— Придумано ловко! — с радостью воскликнул Булат. — Конечно, поеду.
— Кстати, там и Боровой, наш товарищ Михаил. И Мария Коваль. Не может быть, штоб они нам не пособили. Кто-кто, а они этого Медуна знают.
— Ох, и непорядков, — покачал головой Слива. — Политических занятий нет, а вот рядом — у червонных казаков — здорово действуют насчет неграмотности. У них целыми бригадами репетируют строевые занятия, а у нас черта с два. Производила бригада налет на Картказак. Каждый полк действует сам по себе. И так, пожалуй, во всех особенных пунктах. Когда же всему этому будет конец?
— Значит, не дошло еще до партии, — насупился Твердохлеб.
— Ну, а Медун, комиссар бригады? Он же сам член партии, — недоумевал боец.
— Да, он член партии, но не партия, — твердо отрезал Булат.
— Ну, побачим, чи засмеемся, чи заплачем, — рассматривая на свет дуло винтовки, ответил Слива.
— Да, — вспомнил Твердохлеб. — Ромашка просится в партию. Есть у него и поручители. Пишет — с левыми эсерами давно покончено, а жизнь показала правоту большевиков.
— Что ж? Он себя в боях оправдал. Загладил Яругу. Надо вынести вопрос на общее собрание. Что скажут коммунисты. Я за…
— И я присоединяю свою мысль к этому мнению, — авторитетно заявил Слива. — Ромашка свой в доску.
— А слободу Алексеевскую забыл, Семен? — ухмыльнулся Алексей. — Кто кричал: «Давайте сюда этого золотопогонника!»?
— Эх, — Слива шмыгнул носом и опустил глаза. — Тоже скажешь, товарищ Булат. Давно известно — курица не птица, а прапорщик не офицер…
Солнце щедро обогревало развороченные плугами поля. С моря и то потянуло теплом. Густым нежно-зеленым покровом оделись деревья. Во всей своей красе развертывалась приморская весна.
Прошла еще богатая событиями неделя. Алексей, получив направление в Александровск, горячо объяснялся с Медуном.
— Знаешь, товарищ, путь наименьшего сопротивления часто превращается в путь наибольших неприятностей, — резал начистоту Булат.
— Как так? — пыжился Медун. — Не понимаю. Что-то ты очень крепко закрутил.
— Очень просто. Партия так не пропустит этого случая. Чтобы из-за чьих-то капризов опорочили комиссара. Выдумали историю с самочинством. Думаешь, я не знаю, откуда это идет?
Алексей ушел. Медун несколько минут стоял посреди штаба. Затем, хлопнув по голенищу хлыстом, свистнул. Подумал: «Чепуха. В армии больше нечего делать, как заниматься жалобами какого-то красноармейца Булата. Их там толчется миллион. Посмотрим, кто из нас будет патбол — я или Булат. На всякий случай не помешает, если Грета Ивановна черкнет несколько слов этому самому Истомину…»
46
Пассажирские составы на север шли только от станции Новоалексеевка. К ней из сытых таврических сел день и ночь тянулись вереницы мешочников.
На юг, к станции Сальково, ползли тяжелые бронепоезда, обстреливавшие сооруженные французскими инженерами вдоль Сиваша и Чонгара бетонированные блиндажи и капониры.
Привыкший к седлу Алексей чувствовал себя странно, попав после длительного перерыва на жесткие нары переполненной до отказа теплушки.
Словоохотливые ординарцы, каптеры, завхозы рассказывали о небывалых по своему героизму атаках, ночных налетах, кавалерийских наскоках, в которых они, конечно, играли не последнюю роль. Мешочники слушали все эти басни с разинутыми ртами, сочувственно охали, качали головами. Трясясь над своей драгоценной кладью, обладатели тугих мешков бледнели, таращили испуганные глаза, когда их о чем-нибудь спрашивали.
И до чего разнообразным был состав этого живого потока, хлынувшего с севера в сытую, благодатную Таврию. Мужчины, женщины, старики и подростки, рабочие и учителя, претерпевая неслыханные лишения, везли из Харькова, Москвы, Екатеринослава и Тулы свои праздничные костюмы, куски ситца, нитки, мыло, спички, самодельные зажигалки и предлагали все это добро зажиточным тавричанам в обмен на мешочек пшеничной муки и полоску розового, толщиной в ладонь, сала.
И опытный глаз заградиловцев, этого надежного барьера, сдерживавшего поток непланового продовольствия, безошибочно узнавал тех, кто вез харчи для своего питания, от тех, кто переправлял их в города для наживы.
Немытых, грязных, заросших пассажиров изводили и тихая езда и длительное ожидание на станциях. Останавливались не только на всех разъездах и полустанках, но и в пути. По требованию машиниста население теплушек оставляло взятые с боя места и шло на добычу топлива. Отправлялись в ненасытную топку паровоза чудом уцелевшие на полустанках тополя, заборы, запасные шпалы, щиты, оберегавшие линию от снежных заносов.
На железнодорожном пути Мелитополь — Сальково то и дело попадались взорванные белыми при отступлении и наспех восстановленные мосты. Состав продвигался по ним медленно, с опаской.
Очень долго держали поезд в Мелитополе. Туда прибывали с севера все новые и новые эшелоны. Республика, готовя решительный удар Врангелю, сменившему Деникина, направляла к Перекопу, Сивашу и Чонгару лучшие свои дивизии с Украины и Сибири. Бледные, исхудалые красноармейцы, как и все население страны, испытавшие на себе продовольственные трудности, не дожидаясь полной остановки состава, сыпались из него, как шрапнель, и налетали на обжорные ряды. Не торгуясь, получали из рук торговок жареную требуху и белый, как вата, подовый хлеб.
В толкучке, захлестнувшей рундуки с продовольствием, Алексей издали заметил женщину, васильковый шарф которой, повязанный на голове чалмой, показался ему очень знакомым. Приблизившись к толкучке, Булат зашел сбоку и, увидев знакомый профиль Парусовой, обомлел.
Грета Ивановна, встряхивая перед бабой новенькие защитные брюки, торговала у нее жареного гуся. Алексей решил, что комбригша, информированная Медуном о поездке опального комиссара в штаб армии, тоже поспешила в Александровск. Ночью, во время беспорядочной посадки на станции Новоалексеевка, он мог не заметить комбригши, усевшейся в одной из теплушек поезда…
Не желая попадаться на глаза бывшей попечительнице благородного заведения, Алексей выбрался из толчеи и направился к своему составу. Затерявшись среди пассажиров, он нет-нет да и посматривал в ту сторону, где среди множества людей мелькала васильковая чалма.
Грета Ивановна, завладев гусем, торжественно несла его на обеих руках к своему вагону. Но вот какая-то высокая тощая женщина, в куценьком жакетике, в длинной, до пят, узкой юбке, с красной косынкой на голове, нагнав Грету Ивановну, остановила ее. Парусова, нахмурившись, отвела тощую женщину в сторону и, пошептавшись с ней, передала ей покупку. Запустив руку за пазуху, вытащила несколько сторублевок и вручила их собеседнице. Приняв из ее рук гуся, Грета Ивановна направилась к своему вагону и сразу же затерялась среди пассажиров.
Булат, подталкиваемый любопытством, пошел навстречу женщине с красной косынкой. Еще издали ее тонкое злое лицо показалось ему знакомым. Но и женщина, заметив английскую шинель Алексея и его офицерскую папаху, смотрела на него в упор. Поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, решительно приблизилась к Булату.
— Простите меня, глупую, великодушно, — начала она скрипучим голосом, чуть кося глазом. — Но я, кажется, не ошиблась. Вы корнет Рахманинов?
Алексей по голосу и по косинке в глазу сразу узнал «соль с пехцем», ту строгую классную даму из Киевского института благородных девиц, которую так взбудоражил настройщик Гурьяныч своими крамольными песнями во время сдачи «Стенвея». И женщина, смутно помня лицо Алексея, очевидно, спутала его с каким-то корнетом.
— Да, я Рахманинов, — ожидая, что за этим последует, ответил Булат классной даме.
«Соль с пехцем», почуяв что-то неладное, бросила: «извините, ошиблась», подтянула юбку до колен и, круто повернувшись, бросилась в толпу пассажиров.
Алексей не стал ее преследовать. Если понадобится, подумал он, эту болтливую сороку всегда можно будет найти при посредстве ее знакомой — Греты Ивановны Парусовой.
…В Александровск поезд пришел утром. Состав долго держали у семафора, так как на станции выгружался кавалерийский дивизион, до этого гонявшийся за бандой Махно.
Город, в котором расположился со всеми громоздкими управлениями и базами штаб армии, ошеломил фронтовика своей шумной суетой. Во все концы летели конные ординарцы, пешие вестовые, мотоциклисты. По оживленным улицам неслись груженные мукой автомашины. Медленно маршировали, поблескивая на солнце новенькими винтовками, роты пеших курсантов.
Булат, получив у коменданта пропуск, вошел в штаб. На самом верхнем этаже бывшей гимназии расположилось Политическое управление армии.
Чаще застучало сердце. «С чего бы?» — подумал Алексей. Ведь он придет к старшему товарищу. А вот открыть дверь почему-то труднее, чем пойти в атаку на батарею, на пулемет.
А что, если на дело посмотрят не так, как себе представляли он и его друзья в Донецком полку? И есть ли вообще время у этих людей, занятых важными делами и заботами, рыться в тех, как ему казалось, мелочах, с которыми он приехал сюда?
Что, если второпях посчитаются лишь с формальной стороной дела, расценят то, что произошло в Ракитном, как партизанскую выходку и, жертвуя частью ради блага целого, обойдутся с ним так, как с другими оступившимися? Что, если его исключат из рядов партии? Что он будет делать один, один-одинешенек, без совета друзей, без поддержки родного партийного коллектива?
Алексей открыл дверь. За столом, нагнувшись над ворохом папок и бумаг, сидел какой-то человек в серой гимнастерке.
— Разрешите?
Человек, оторвавшись от дел, поднял коротко, по-мужски остриженную голову. Булат, не веря глазам, застыл у дверей.
Глаза Марии с удивлением смотрели на английскую шинель вошедшего, на его каракулевую шапку, на похудевшее, бледное лицо.
— Булат, здравствуй, товарищ Булат. Эх, дружок, сколько воды утекло! Сколько верст отмахали! Сколько слез и сколько радости! На кого ты похож? Ты что — из лазарета или из деникинского табора?
Алексей приблизился к столу. Он слышал, что Марию Коваль после выздоровления взяли на работу в Политическое управление армии. И мысль о том, что ее нужно будет разыскать, не оставляла его. Но он предполагал это сделать после выяснения всех своих вопросов с армейским начальством, чтобы явиться к ней с легкой, не обремененной никакими тревогами душой.
— Очевидно, что-то во мне есть такое, — ответил Алексей. — На станции Мелитополь подходит ко мне старенькая барыня, по секрету шепчет: «Скажите, вы корнет Рахманинов?» Говорю: «Я».
— С тобой всегда что-нибудь случается, Леша.
— А рана, как твоя рана?
— Ничего, Булат. — Мария высоко подняла правую руку. — Действует. Знаешь, на женщине, как на кошке, быстро заживает.
— Ты, Маруся, давно здесь? — спросил Алексей, усаживаясь на стул.
— Недели две, Леша, всего лишь. Вообще-то я работаю инструктором агитпропа. Но наше начальство в Москве на съезде партии, и я теперь и. о. — исполняющая обязанности начпоарма. Решает все дела второй член Реввоенсовета. Выпало счастье и товарищу Михаилу — Боровой выбран делегатом на съезд. Ведь его дивизия теперь не воюет.
— Переведена на трудовой фронт? Слышал.
— Да, восстанавливает шахты Донбасса. Думали, товарищ Булат, что с Крымом покончим к февралю и перейдем со всей армией на трудовое положение. Начнем строить хозяйство, новую жизнь. Но вот уже начало апреля, а Врангель еще жив. Придется вытянуть из шахт на позиции нашу сорок вторую родную дивизию. И там, на западе, зашевелилась шляхта, угрожает Киеву. Махно не дает покоя. Вот живучая змея… А у тебя как дела? Цел? Жив? Здоров?
Булат спокойно, не торопясь рассказал все о себе и о делах кавалерийской бригады. То ли от слабости, то ли от внутреннего волнения на его лице выступили капельки пота.
— Так ты говоришь, что на походах Парусова следовала вместе с колоннами полков? — спросила Коваль.
— Утверждаю. У вас, в Поарме, думаю, есть протокол партсобрания.
— Впервые слышу, — заявила она. — Тебя сняли с полка перед самым партсобранием?
— Да.
— Она обещала тебе «вакансию» комиссара бригады?
— Факт.
— Да, Леша, за Медуна надо побить меня, и как следует. Помнишь, в Киеве, в день отъезда на фронт, мы с ним немного поцапались. Ну и в нашей дивизии не очень-то он себя показал. А тут, смотрю, человек выправился. Брал с буденновцами Касторную. Перестал жаловаться на грыжу. Думаю, интересы революции выше всего. Стали мы широко развертывать свою кавалерию. Решила — Медун, наученный жизнью, не подведет. Да и заслуги в подполье кое-какие у него есть. А тут такой конфуз получился. Я за него хлопотала, я же исправлю свой промах.
— Дело не в одном Медуне, — добавил Алексей. — Ну скажи, какой это командир кавалерийской бригады — Парусов? Мы много слышали о Буденном, Примакове, о славных начдивах — Чапаеве, Азине, Киквидзе, Якире, Федько, Крапивянском, Дубовом, Саблине, Эйдемане. Они не только направляют свои части в бой, а, когда надо, ведут их в решающую атаку. Личный пример много значит, а бывают минуты, когда он всё. Что говорить? Сама видела нашего начдива в тот горячий денек под Новым Осколом. С какой отвагой товарищ Гай, сын далекой Армении, увлек за собой в рукопашную шахтерские полки первой бригады и отряд моряков. Ну это революционер и один из первых большевиков, а вот и бывший царский генерал старичок Медем. С завидной лихостью шел, в нужный момент, на схватку с деникинцами во главе своих марийцев и чувашей. А наш Парусов? Он, надо прямо сказать, большой знаток тактики и строя, но я ни разу не видел его с клинком в руках впереди эскадрона, полка. А потом, что это за командир, который не вылазит из-под каблучка…
— Вот что, товарищ Булат. Пойди к начальнику особого отдела армии товарищу Смолису. Это безупречный, честный товарищ. Настоящий чекист. Услышишь, что скажет он о событиях в Ракитном. Да, — крикнула вдогонку Коваль, — в случае чего можешь сказать, что я подписываюсь под каждым твоим словом.
У самого порога его остановил голос Марии:
— После Смолиса — сюда…
47
Особый отдел помещался в отдельном домике недалеко от штаба армии. Смолис оказался у себя в кабинете.
Под пристальным взглядом начособотдела Алексей коротко доложил обо всем, что волновало его. Такими строгими показались ему и обстановка и сам Смолис, что при всем желании здесь нельзя было распространяться. Он так и не сказал, что пришел в особый отдел от и. о. начпоарма, решив прибегнуть к этому лишь в крайнем случае.
Смолис прочел протокол партсобрания Донецкого полка, опись ценностей, взятых у деникинского полковника в слободе Мантуровской, подписанный Дындиком и Чмелем акт о сдаче в Щербиновский финотдел золота циммермановского мастера, докладные записки Ромашки и Дындика об обстоятельствах смерти помещицы Ракиты-Ракитянской.
Смолис поднялся со своего места, подошел к крайне взволнованному Алексею и, устремив на него свой суровый взгляд, положил ему руку на плечо.
— Товарищ Булат! — начал он, произнося русские слова с латышским акцентом. — Нам известно многое. Особый отдел видит и врагов советской власти, знает и ее друзей. Если б нам не помогали Булаты, нам было бы трудно бороться с такими, как Парусова. Много нитей ведет к ней и вдруг обрываются. Нам известно, что марковцев о вашей атаке предупредила какая-то косая барынька. Пришла она к ним из слободы Алексеевской…
— Значит, это дело под Яругой… — в изумлении воскликнул Алексей, и тут же перед его глазами предстал образ тощей классной дамы в красной косынке. Волнуясь, он рассказал о своей мелитопольской встрече.
— Вот как! — воскликнул Смолис и забегал по кабинету. Почесывая рыжий затылок, отчеканил: — Вот это здорово, товарищ Булат. Вы меня прямо спасли. Примаков не успел еще получить приказ о выступлении против офицерского десанта, высадившегося в Хорлах, а белые уже приготовились к отражению атаки червонных казаков. А как и почему, пока раскрыть нам не удалось. После вашего сообщения вижу — это один клубок. Остается только выяснить, какова роль ее мужа. Мне кажется, что он далек от ее плутней. Идите, товарищ Булат, — закончил Смолис, крепко пожимая руку посетителя. И добавил, усмехнувшись: — Идите с богом… как говорили при старом режиме…
Булат, окрыленный поддержкой старших товарищей, торопился. Выискивая глазами, где бы сподручнее пробраться через толпу, вдруг увидел Парусову в сопровождении какого-то военного. Булат заторопился.
Коваль ожидала его.
— Ну как? — спросила она.
— Все в порядке!
— Вот и хорошо, значит, все к лучшему. Поедешь в бригаду. А Парусова и Медуна…
— Слушай, не может быть такого…
— Чего?
— Не то важно, что я возвращаюсь к своей прежней работе. Важно расчистить обстановку… Я только что встретил здесь…
— Кого ты встретил? Что ты так встревожен?
— Парусову. А с ней военный. Очень красивый мужчина. С ярким бантиком на груди.
— Говоришь — с ярким бантом… Это Истомин, помнаштарма.
— Ее друг! Она сама этим хвалилась. А не может он испортить все дело?
— Будь спокоен. Истомину дано право передвигать полки, дивизии, только не отдельных людей. Но тем не менее пойдем к члену Реввоенсовета… А теперь вот что…
Коваль позвонила.
— Ко мне технического секретаря агитпропа, — приказала она появившейся в дверях девушке.
«В свой полк, какая радость!» — подумал Алексей. Свой, родной, близкий каждой частицей боевой полк. Захотелось немедленно, сию же минуту снова увидеть родного Дындика, Твердохлеба, Епифана, Сливу и даже флегматичного, ворчливого Чмеля.
Вспомнив о предстоящем посещении члена Реввоенсовета, Алексей почувствовал какое-то необъяснимое волнение, как тогда, в школе, перед первыми лекциями. Булат знал, что член Реввоенсовета армии — это крупный партийный работник с большим дореволюционным стажем подпольной борьбы. И вот сейчас, быть может, один из тех, кто работал рука об руку с Владимиром Ильичей, будет беседовать с ним, молодым, да еще попавшим в опалу партийцем. Для него, Алексея, имя каждого старого большевика овеяно ореолом чистоты и безупречной святости.
В кабинет вошла в солдатской гимнастерке, перетянутой широким ремнем, в защитной узенькой юбке, в больших походных сапогах молодая стройная женщина с коротко подстриженными, как у Марии Коваль, волосами. Из-под высокого белого лба на Булата смотрели печальные серые глаза.
— Вы разве не знаете друг друга? — лукаво усмехнулась Коваль.
Хотя лицо Марии и озарилось приветливой улыбкой, но Алексей успел заметить, как нервно вздрогнули ее брови.
Булат встал. Протянул руку:
— Здравствуйте, Виктория. Насилу вас узнал.
— Что, постарела? — спросила сестра Ромашки и тонкой рукой взбила себе волосы. — И я вас не сразу узнала, товарищ Булат.
— Это не мудрено, — чуть смущаясь, ответил Алексей. — Измотал меня сыпняк. А вы, Виктория, должен сказать откровенно, изменились к лучшему. В слободе Алексеевской вы меня потрясли…
— Не будем вспоминать того. Я чуть было не… Может, встреча с Юрой и с вами спасла мне жизнь.
— А косы? Где ваши косы? Я их помню еще по Киеву. Не отстаете от начальницы? — Алексей посмотрел с усмешкой на Коваль.
— Нет. Я тоже болела тифом. И я и моя крошка. Едва спаслись, спасибо Марусе. — Виктория с блестящими от набежавших слез глазами посмотрела на свою начальницу.
— Ну ладно, ладно, Вика, успокойся… Знала бы — не звала б. Я думала, что товарищ Булат передаст тебе живой привет от брата. Ты обрадуешься.
— Как там Юра? — спросила Виктория, достав из нагрудного кармана карандаш и в волнении царапая им ладонь.
— Чувствует себя отлично. Вступил в партию.
— А мы Викторию давно уже приняли в сочувствующие. Скоро будем переводить в кандидаты.
— Может, нужны поручители? — спросил Алексей, взглянув тепло на Викторию. — Да, знаете, кого я встретил нынче в пути? Ту, косую мадам — «соль с пехцем».
— Ах, не говорите мне, Алексей, про эту подколодную змею! Как вспомню, так сразу возникает перед глазами образ ее подручной — ябеды Натали. Мне она причинила много горя и в институте и после… — Глаза Виктории вновь затуманились, голос дрогнул.
— Ну, Вика, ты прямо как мимоза. Дрожишь от малейшего прикосновения… Возьми себя в руки. А ты, Леша, умненько сделал, что направил ее ко мне с запиской. Отличный она у нас работник. — И, желая поднять настроение перестрадавшей женщины, добавила: — Побольше бы нам таких культурных людей.
Виктория в смущении отвернулась к окну.
Коваль, повеселев, скомандовала:
— Ну, опальный, довольно. Пойдем в Ревсовет.
…А поздно вечером Булат с Коваль по утихшим улицам города шли к Днепру.
В окнах одноэтажных домиков мерцали коптилки. Четко отбивая шаг по гулкой мостовой, торопился на пост караул. Высекая искры из булыжников, рысили ординарцы. Улицы, ожив на минуту, снова погружались в мрак и покой. С пустынного берега открывался ночной вид на реку. Подмигивая огоньками сигнальных фонарей, плыли по ней баржи. По недавно восстановленному мосту медленно, с опаской полз железнодорожный состав. Уткнувшись в воду, чернели взорванные махновцами ажурные фермы моста.
— Маруся, как тут хорошо! Хорошо и тихо, — прошептал Алексей.
Они стояли молча. С реки доносился равномерный стук весел в уключинах.
— Леша? Ты чувствуешь приближение весны? Мы никогда не встречали ее вместе. Вот уже апрель, а я здесь первый-первый раз.
Алексей смущенно промолчал.
— Я это так сказала, Леша, просто так. Пойми, что просто так. Хотелось сказать — и сказала. Вот ты уедешь к себе в часть, и ни к чему будут для Марии Коваль и такие прогулки и эти красоты ночного Днепра… Поехала бы я с тобой к Перекопу, Леша, — тихо прошептала она.
— Что же мешает? — спросил Булат, чувствуя на своем плече руку Марии.
— Что мешает, Леша? Работа! Не пустят меня.
Столько было тоски в голосе Марии, столько недосказанного, что сердце Алексея дрогнуло.
Она беспомощно опустила голову на грудь Алексея. Едва слышно прошептала:
— Леша, я так устала ждать своего счастья. Как бы ни сложились наши отношения, я всегда буду желать тебе только хорошего.
48
Едкие, тяжеловесные туманы плыли над Сивашем.
По улицам Первоконстантиновки, несмотря на ранний час, носились во все концы всадники. На траве и на листьях куцых деревьев блестели мелкие алмазы росы. Крымский «гость», появившись в голубом небе, швырнул над селом несколько пролетевших с острым свистом авиабомб. Бойцы, привыкшие к этим врангелевским подаркам, жались с лошадьми к заборам и к стенам домов.
Кавалеристы курили и, как всегда по утрам, оглушительно кашляли.
— Товарищ командир, расскажите, как у вас вчера свидания с улагаевским полковником вышла, — приставал к Дындику Чмель.
— Что вы, ребята, — отбивался моряк. — Нынче хоть и святая пасха, а в одно утро пять обеден не служат.
— Выкладайте, выкладайте, — поддержали Чмеля кавалеристы.
— Уж очень интересный к случаю рассказа выкрутас, валяй, — подбадривал моряка Слива.
— Шо ж, давай, голова, раз народ требует, — убеждал Дындика Твердохлеб.
— Ну так вот, касатики, — начал, улыбаясь, моряк. — Отшился я от эскадрона в балку-лощину. Только хочу спешиться, смотрю, а там уже кто-то трудится. Больно уж в разгар дела вошел. Я гикну, а он, как заяц, да в седло. Нагоняю — да шашечкой по спине…
— Слыхать, больше пониже спины попало, — смеялся, тряся бородой, Чмель.
— В горячке и не разберешь, — лихо сплюнул Дындик.
— Шо-то начальство больно долго совещается нынче. — Твердохлеб бросил нетерпеливый взгляд на окно штаба. — Скорее бы к Перекопу!
— Чувствую — горячий будет сегодня денек. — Дындик, обнажив наполовину клинок, с силой вогнал его снова в ножны.
Чмель, дожидаясь команды «по коням», расторочил фуражные саквы, насыпал в картуз овса и поднес его своей лошади.
— Стараешься, молодец, борода! — похвалил кавалериста Онопко.
— А как же, товарищ командир! Сыпь мешком, не будешь ходить пешком. Под теми Хорлами доброго конька отхватил я у казака. Был у меня закадычный друг, покойный Хрол, царство ему небесное. Нынче мой дружок — эта сивка-бурка, вещая каурка. А без коня солдат страшится и пня.
В штабе, склонившись над развернутыми картами, начальство обсуждало бригадные дела. Полтавчук, в скрипящей кожанке с орденом Красного Знамени на груди, выверял время по часам приглашенного на важное совещание Ромашки. Командир третьего эскадрона, заменивший убитого под Яругой Гайцева, сбросив с наступлением тепла зимний атаманский наряд, в своем английском френче и в мятой красноармейской фуражке с большой красной звездой, сидел скромно в сторонке, ожидал получения задачи для эскадрона.
Заметно окрепший после болезни, с округлившимся загорелым лицом, Алексей, одолеваемый волчьим аппетитом, очищая скорлупу с крашеных яиц, налегал на желтоватый пасхальный кулич.
— Эх ты, — укорял его только-только вернувшийся под Перекоп из Москвы Боровой, — перед боем набиваешь себе брюхо. Знаешь, солдат должен идти в атаку с пустым животом.
— Мне идти не придется, — усмехнулся Булат. — Меня конь понесет. Вы лучше скажите, товарищ комиссар бригады, где же это наш новый комбриг? Говорили, что привезли его с собой… нам же сейчас выступать.
— Конечно, привез, — лукаво усмехнулся Боровой и, по своей привычке мотнув головой, откинул назад густые волосы. После этого расстегнул полевую сумку и, достав из нее приказ, приступил к чтению: — «Параграф первый. Начальника третьей Отдельной кавалерийской бригады Парусова Аркадия Николаевича, в связи с новым назначением, от работы освободить. Параграф второй. В командование третьей кавалерийской бригадой вступить командиру Донецкого полка Полтавчуку Захару Захаровичу. Параграф третий. Врид командира Донецкого кавалерийского полка назначить Ромашку Юрия Львовича. Командарм 13 Геккер. Наштаба Зайончковский. Член Реввоенсовета Богатин». Вот и все, — сказал Боровой, закончив чтение приказа, — приступайте к делу.
— Куда мне полк? — вовсе растерялся Ромашка. — Пусть бы Петр Мефодьевич…
— Начальству виднее, — отрезал официально Боровой. — Беритесь за работу, и как следует.
— Значит, вы нашего комбрига привезли в своей полевой сумке, — улыбнулся Алексей, приканчивая кулич.
— Где бы я его ни вез, — ответил Боровой, — лишь бы был путный.
Накинув на плечи коричневое пальто, подымался на крыльцо Парусов.
— Разве он еще не уехал? — удивился Слива, заметив комбрига.
— А куды ему уезжать? — спросил Чмель.
— Давно уже про это гудит «Солдатский вестник» — снимают его. Дела будет сдавать.
— Да какие же у него дела были? Бригада тут, а он там, — показал Твердохлеб на небо.
— Только что по званию командир, — вмешался Епифан. — Ни тебе виду, ни страху и никакого наружного показания.
Парусов вошел в штаб. В небольшой комнатушке собралось много народу. Боровой инструктировал Булата и комиссара Московского полка. Полтавчук, напрягая голос, разговаривал по телефону с начальником левого участка Перекопского фронта.
— Слушаюсь, товарищ начдив. Я буду действовать с червонными казаками в полном контакте. А как насчет перехваченной радиограммы, товарищ начдив? Уже выяснено? Неужели… Вот так фунт… — Боровой, поздоровавшись с Парусовым, предложил ему сесть.
Откашлявшись, бывший комбриг достал щеточку, погладил ею усы, затем в смущении обратился к Боровому:
— Я к вам, политком, виноват — товарищ политком. Нельзя же так, в двадцать четыре часа.
— Товарищ Парусов, давайте не будем об этом говорить. Это обдумано. Двадцать четыре часа и ни одной минуты больше. И то из уважения к вам. Чтоб ваша супруга помогла вам собраться. А то мы бы ее этапировали немедленно.
— Захар Захарович, — повернулся смущенный комбриг к Полтавчуку, — тогда я к вам обращаюсь… Нельзя же так…
— Видите ли, Аркадий Николаевич, что решает комиссар, то решаю и я.
Парусов, ничего не добившись, покинул штаб.
— Итак, товарищи… Раскрыта тайна радиограммы, — обращаясь к собравшимся, выпалил Полтавчук. — Послал ее белякам помнаштарм шифром. Вот так их десант и узнал, что на него идут червонные казаки.
— А как маскировался! — насупил брови Боровой. — Истомин первый подписал воззвание от имени военспецов к офицерам врангелевской армии. Ничего удивительного — зять князей Алициных, чистоплюй.
— Кокнуть его, подлеца! — заскрипел зубами Дындик.
— Вот сволочи, изнутри подрывают, — вскипел Твердохлеб. — Трясця им в печинку.
— Может, мы тут из-за него застряли под Перекопом? — высказал предположение Полтавчук.
— Из-за кого же еще! — ответил Боровой.
— Теперь понятно, почему отвели эстонский полк от Хорлов, — добавил Полтавчук. — Очистили берег для белых. И зря Истомин старался. Все одно червонные казаки искрошили десант не под Хорлами, так под Преображенкой.
В комнату в сопровождении бойца вошла Парусова. С напыщенной важностью обратилась к Боровому:
— Это позор для Красной Армии… Жену бригадного — и вышвыривать, как… как… Я даже не найду подходящего слова. И еще отправляют под конвоем…
— Время идет, — отрубил твердо комиссар. — У вас осталось двенадцать часов…
Раскрылась дверь. Показалась рыжая кубанка. Ее владелец в нерешительности остановился на пороге.
— Сюда, сюда, вы не ошиблись, — крикнул в дверь Булат.
— Да, да, заходите, — позвал Медуна Боровой.
Грета Ивановна, заметив бывшего комиссара, надменно сощурив глаза, обратилась к нему:
— Может, в-вы заступитесь за меня?
Медун повернулся к ней спиной.
— Это безобразие! Издеваться, оскорблять женщину! Я буду жаловаться лично заместителю начальника штаба армии. Истомин это так не оставит…
— Поздно, — успокоил ее Дындик. — Душа их высокоблагородия уже плывет по океану-небу, а в кильватер ей скоро потянутся и иные…
Лицо Парусовой покрылось пунцовыми пятнами. Алексей уставился на нее горящим, ненавидящим взглядом.
— Пепел всех убитых под Яругой стучит в наши сердца. Вспомните об этом, Грета Ивановна, когда вам придется держать ответ.
Ромашка, шатаясь, подошел вплотную к Парусовой.
— Как я заблуждался! Я думал, что кровь позволено проливать лишь в открытом бою. Нет, прав был Емельян Пугачев, когда виселицами и топором очищал нашу землю от дворянской скверны.
Дындик, провожая Парусову до порога, запел:
Звони, звонарь, звони, звонарь,
Тащи буржуйку на фонарь…
Бледный, потрясенный всем слышанным, Медун подошел к Боровому:
— Товарищ военком! Неужели меня, политкома отдельной кавалерийской бригады, и в продсклад?..
— Да, вроде как бы в каптеры, — ответил Боровой. — Хотя сомневаюсь, ведь сначала должны разобраться в ваших художествах.
Полтавчук, не отрываясь от карты, процедил:
— Давно пора.
— Как так? — возмутился Медун. — Я уже полгода был комиссаром полка, бригады…
— А рядовым бойцом не хочешь? — спросил Дындик.
— Он рядовым бойцом не может, у него «грыжа», — вмешался в разговор Алексей.
Достав из полевой сумки брошюрку, Булат кивком головы подозвал разжалованного.
— «Партия может с полным удовлетворением оглянуться на героическую работу своих комиссаров»… Нет, это не то, это не про тебя, во всяком случае. Вот слушай дальше: «Вместе с тем, необходимо, чтобы политические отделы армии, под непосредственным руководством ЦК, производили в дальнейшем отбор комиссаров, устраняя из их среды все сколько-нибудь случайные, неустойчивые, карьеристские элементы».
— Что, что, что за новости? — захлопал глазами Медун.
— Это, брат, не новости. Это было решено еще на Восьмом съезде РКП(б). И странно — ты этого не знаешь, когда, собственно говоря, речь идет именно о тебе.
— Будь я на месте Медуна, — Твердохлеб встал со скамьи и начал прохаживаться по комнате, — я бы все эти ремни и ременюки, этот офицерский бинокль, все эти понацепленные на нем цацки и вытребеньки долой, засучил бы рукава и впереди всех дорвался бы до Перекопа. За честь нашей Киевской партийной школы. Учила она же и тебя. Крутиться около Парусова — це не штука. А вот с братвой нестись в атаку…
К Медуну подошел Дындик.
— Ленька, видал ты, как наши ребята-кавалеристы выжаривают над костром белье? Хоть и рубаха вот-вот сгорит, зато паскудные твари лопаются с треском. А на тебе, пока ты начальствовал, этих «бурпредсозлюдовских» тварей наросло все одно что ракушек на днище корабля. Вот и надо тебе, брат, пройти через какую-нибудь прожарку. Авось очистишься от всякой шелухи. Настоящим человеком станешь.
На улице прокатилась громкая команда «по коням». Ее подхватили десятки голосов.
Медун, остановившись на высоком крыльце, в задумчивости рассматривал вывешенный на стене штаба красочный плакат. Созданный талантливой кистью образ умирающего воина как-то по-новому предстал перед его глазами. Медун полушепотом повторил вдохновенные строки:
Сраженный врагами, боец умирал,
Но чудилась ему свобода прекрасная,
И кровью своей герой написал:
«Да здравствует Армия Красная».
Медун, сняв с плеч бурку, свернул ее, взял под мышку. На площади строились кавалерийские полки. Боровому подвели одного из коней Парусова. Всадив ногу в стремя и вцепившись левой рукой в гриву у холки, он опустился в седло.
У Медуна, не спускавшего глаз с нового комиссара бригады, заныло сердце. «Вот, — подумал он, — человек согласился пойти на снижение». Боровой, с его революционным прошлым, бывший секретарь Киевского горкома партии, мог свободно претендовать на место начпоарма или даже члена Реввоенсовета. Имя товарища Михаила гремело в Киеве в то время, когда он, Медун, еще стоял с бритвой в руках за креслом в салоне Жоржа Комарелли.
Решительно направившись к строю, Медун обратился к комиссару бригады:
— А если я останусь, куда вы меня пошлете, товарищ политком?
— Никуда мы вас не пошлем, товарищ Медун, — ответил Боровой. — Садитесь на коня и поедете с нами.
— Эй, товарищ Чмель, — крикнул Дындик, — веди сюда мою запасную лошадку для товарища Медуна — красноармейца первого взвода второго эскадрона.
Боровой, сдерживая горячего коня, выехал перед развернутым строем бригады. Всадники обоих полков — Московского и Донецкого, — замерев по команде «смирно», приготовились слушать речь нового комиссара бригады. Многие его знали хорошо и не раз видели в боях 42-й дивизии.
Боровой поднял руку так же, как бывало в киевском подполье на бурных собраниях арсенальцев.
— Товарищи, — начал он, — вам, боевым орлам, славно громившим деникинские полчища, передаю большевистский привет от Девятого съезда партии. Владимир Ильич Ленин, обращаясь к нам, делегатам-фронтовикам, просил поздравить вас с победой и ждет от вас новых подвигов. Вы знаете, недавно, как раз в дни съезда, отмечался день рождения Ленина. Нашим лучшим подарком имениннику будет разгром Врангеля…
— Ура, ура! — зазвенело в рядах. — Слава Ленину!..
— Слава великому Ленину! — повторил Боровой и продолжал: — Съезд партии наметил грандиозную программу электрификации страны. Но чтоб ее выполнить, нужно скорее покончить с фронтами.
— Смерть Врангелю! — крикнул Дындик, и сотни громких голосов поддержали его.
— Так вот, товарищи, — заканчивал свой краткий призыв комиссар бригады, — помните, что бой за Перекоп — бой за окончание войны. Взятие Крыма — значит конец войне. У Врангеля танки, броневики. Подготовьтесь к этому, чтобы не было паники. Пленных не рубить, не раздевать. Коммунисты и сочувствующие, как всегда, впереди. И еще, друзья! Не забудем, из каких корней пошли мы в рост. Хоть обособились мы от сорок второй, но будем свято беречь традиции Шахтерской дивизии, а главная из них — один за всех и все за одного…
И снова вся бригада дружным «ура» покрыла слова Борового.
Полки тронулись. За селом повернули налево. По извилистой пыльной гати устремились эскадроны на юг, к Перекопу, оставляя слева от себя серебристые воды Сиваша.
Оба полка шли одной колонной. Закаленные в боях, наученные многому и собственными промахами и собственными удачами, спаянные фронтовой дружбой, движимые единой верой, высокой верой в правоту ленинского дела, отдохнувшие, полные боевого задора и молодых сил.
Алексей, обгоняя походную колонну бригады, любовался ее мощью и красотой. Пусть без роскошных ковров на пулеметных тачанках, пусть без трофейных генеральских шинелей на плечах кавалеристов они и выглядят менее экзотично, нежели поразившая его воображение колонна качановского полка, но он не сомневался — теперь оба полка бригады покажут врагу, что такое советская конница. Теперь, думал он, кавалерийская бригада, в которой выпало счастье служить и ему, это — колонна львов во главе со львом…
Алексей подъехал к комиссару бригады.
— Михаил Сергеевич, — начал он, — объясните мне одно. Вот Полтавчук с полка поднят на бригаду, Ромашка с эскадрона на полк…
— Тебе, Алексей, досадно, что тебя не сделали комиссаром бригады?
— Знал бы, товарищ Боровой, не стал бы и спрашивать. Услышал бы это от кого-нибудь другого, выругался бы крепко, по-фронтовому. А от вас этого не ожидал. Я рад за то, что правда победила и я вернулся в свой полк.
— Ну, так в чем же дело?
— Не буду говорить.
— Леша! — строго произнес Боровой.
— Двадцать один год я Алексей.
— А на двадцать втором становишься упрямым ослом.
Булат рассмеялся.
— Ну ладно, скажу. Вот всех выдвигают, а вас задвинули, с комиссара дивизии на бригаду. Почему это так? Чем вы провинились?
— Значит, ты, Леша, за меня обиделся. Это дело другое. Видишь ли, — улыбнулся широко Боровой, — партия идет сейчас на все, чтобы усилить ударный кулак — кавалерию. Вот я и подумал — товарищ Ворошилов сам командовал армиями, а когда понадобилось создать сильную конницу, Ленин послал его членом Реввоенсовета конного корпуса. Ворошилов в партии с третьего года, а я только с двенадцатого. Почему же я не могу пойти на бригаду? А потом подумал, дуралей, о тебе. Предлагали твою кандидатуру, я дал отвод. Опасался нездоровых разговоров… Булат, мол, спихнул Медуна, чтоб стать на его место. Я и решил, стану на это место я. Понял меня?
— Вон впереди, — переменил тему Полтавчук, — у высоты 9,3, где собралось начальство, нам развертываться. Проеду вперед…
Заяц, выскочив из-за кочки, перебежал дорогу и бросился через степь к Сивашу.
— Вот тебе и на! — воскликнул Полтавчук.
— Что? К неудаче? — иронически усмехнулся Боровой.
— Наоборот, товарищ комиссар. Позапрошлой весной один косоглазый русак спас мне жизнь.
— Интересно! — воскликнул Алексей.
— Сцапали меня на нашем руднике каратели полковника Кантакузена. Всыпали шомполов, а потом привязали к хвосту полковничьей лошади. Через полверсты чую — душа прощается с телом, а тут враз конь — тпру. Чуть пришел в себя, слышу, как сквозь туман, голос карателя: «Молись богу, шахтерская рвань, — заяц перебежал дорогу… Больше мне не попадайся».
— Бывают же чудеса! — воскликнул Булат.
— Кстати, Захар Захарович, — сказал Боровой, — имейте в виду: очевидно, сегодня наш последний бой здесь, в Таврии, и наша бригада как третья отдельная существует тоже последний день. Мы вливаемся в Червонное казачество. Под командой боевого начдива Примакова отправимся походом на запад против обнаглевшей шляхты…
— Вот как? Это здорово! Значит, нынче мы должны в честь Ленина и в честь новых товарищей дать врангелевцам жару, — отозвался Полтавчук и пришпорил коня.
49
Вправо, далеко за Преображенкой, показалось уходящее вдаль Черное море. Влево, в низине, застыл мертвый Сиваш. Над степью, освещенные ярким солнцем, неслись клочья сгущенного воздуха. Казалось, что над землей плывут светло-голубые полоски неба. Такое чудесное явление природы всадники Донецкого полка видели впервые.
То тут, то там передвигались по степи торопливые колонки пехоты. Позади высоты 9,3 на огневых позициях раскинулись десятки батарей.
Вдали, у большака, уходившего к Скадовску, трещали пулеметы, гремела артиллерийская канонада.
Червонные казаки вели бой с новым врангелевским десантом.
Ночью, лицом к лицу, замерли два ощетинившихся лагеря. Сегодня утром они снова схватились, чтобы после ожесточенного боя решить вопрос: кто кого.
Фронт разметался от воды до воды. В центре его находилась испытанная в боях дивизия латышей Калнина. Вправо от нее, под командованием Роберта Эйдемана, 46-я дивизия, приняв под свои знамена, после подписания мирного договора с Эстонией — первого договора Советской республики с соседними буржуазными странами, — эстонские полки Красной Армии. Левее латышей действовала 3-я стрелковая дивизия Козицкого. И все же этих сил, штурмовавших в апрельские дни 1920 года твердыни Перекопа, оказалось недостаточно, чтобы сокрушить белогвардейское гнездо Врангеля.
Во всех точках пятикилометрового тесного фронта шло кровавое единоборство за Перекоп. Слева, со стороны Чонгара, доносился глухой гул двенадцатидюймовых крепостных орудий, защищавших подступы к Чонгарскому мосту и Тюп-Джанкою. Там дрались полки 42-й дивизии, снятой недавно с трудового фронта.
Стремясь поддержать офицерский десант, Врангель двинул к фронту, помимо пехотных сил, дивизию донских казаков генерала Морозова и горскую дивизию генерала Улагая. Самолеты белогвардейцев то и дело бомбили полки Примакова и Полтавчука.
Примыкая к Сивашу, реденькой цепочкой маячили, наблюдая левый фланг всего фронта, всадники второго эскадрона «драгун».
Поднявшееся в зенит солнце посыпало на землю свои раскаленные лучи. Среди выжженной голой степи то тут, то там валялись осаждаемые вороньем конские трупы. От множества уже успевших зарасти чертополохом воронок лик степи, словно пораженный оспой, казался рябым.
Дындик, привьючив свой английский мундир к передней луке, в одной тельняшке гарцевал далеко впереди эскадрона. Прильнув к биноклю, он сразу обнаружил что-то неладное там, где, ответвляясь от старинного Турецкого вала, сворачивал в степь пологий овраг.
— По ко-ня-ам, по ко-ня-ам! — исступленно воззвал он к всадникам, спасавшимся от невыносимого зноя за телами своих лошадей.
Из оврага, царапаясь по его склонам, высунулась голова кавалерийской колонны. Степь вмиг ожила от глухого топота конских копыт.
Высоко над разомкнутым строем конницы развевались яркие знамена и белые флюгера. Особый конногвардейский полк Врангеля, укомплектованный немецкими колонистами Таврии, наступал тремя эшелонами.
Дындик понимал, что сейчас же нужно отходить вскачь, если только он хочет спасти эскадрон. Но каждый раз, когда к кончику языка подкатывалась команда «налево, кругом, марш», он вспоминал стремительные цепи латышей, наступавших во весь рост от высоты 9,3, и приказ командира полка — «стоять насмерть, но фланга не обнажать».
Врангелевские батареи, расположенные за Турецким валом, поддерживая атаку конногвардейцев, перенесли огонь на участок, занятый эскадроном Дындика. На радость сытому воронью распростерлись в степи свежие конские трупы.
С утра еще высланные в дозор, скакали песчаным берегом Сиваша Кнафт и Штольц. После расформирования парусовского штаба их определили во второй эскадрон. Николай Штольц, привязавшись к Дындику, не захотел ехать с отчимом в Александровск.
Преследуемые врангелевцами дозорные, отчаянно нахлестывая лошадей, удирали к своим.
Врангелевцы-колонисты орали во всю мощь своих глоток:
— Большефи-и-ик!
— Сдафай-й-йсь!
— Скорее, Мика, скорее, — оборачиваясь на полном скаку, Кнафт подгонял подростка.
Запаленный конь Штольца Воробей, ходивший ранее под седлом у Медуна и загнанный им во время увеселительных прогулок, тяжело дыша, все больше и больше увязал в песчаных сугробах побережья.
Наконец конь с ходившими ходуном боками круто оборвал скачку. Штольц пулей вылетел из седла. Напрягая силы, он стал на ноги и бросился догонять Кнафта. Сделав нечеловеческий скачок, ухватился за его стремя.
— Сдафайсь, большефик! — все остервенелей орали врангелевцы.
Штольц, не выпуская из рук стремени, скакал рядом с конем Кнафта. На ходу он отстегнул шашку, болтавшуюся меж ног.
Кнафт безжалостно хлестал коня по бокам, по голове, по глазам. Теряя надежду на спасение, освободил из стремени ногу и изо всей силы нанес удар по руке юноши.
Мика, потеряв опору, грохнулся оземь, вскочил и снова бросился бежать вдоль Сиваша.
Почувствовав у самого уха тяжелое дыхание коня, он закрыл глаза руками и крикнул: «Мама, маменька!» На миг ему показалось, что кусок отвалившегося солнца ожег ему мозг.
Врангелевцы нагнали и бывшего адъютанта.
— Не рубайте, я ваш, я ваш, — выпустив поводья и подняв руки, в отчаянии забормотал бывший земгусар.
— Доннерветтер, — прохрипел конногвардеец и на полном скаку металлической пикой проткнул Кнафта насквозь.
Отрезанный от эскадрона, отбивался, став спиной к Сивашу, Петр Дындик. Два раза он рвал полукруг гранатами, но врангелевцы не отступали. Налетев с разгона на колониста, моряк выхватил из его рук пику и завертел ею вокруг головы.
Несколько раз конногвардейцы порывались вперед. Один из них, сняв с плеча винтовку, прицелился, но офицер скомандовал:
— Отставить.
С пикой в руках он приближался к командиру эскадрона.
Подбадриваемые Твердохлебом, всадники бросились вперед, прорвали линию белых и устремились на помощь комэску, но, атакованные свежими силами, отхлынули назад.
Оставляя за собой стену яркой пыли, двигались рысью разделенные широкими интервалами эскадронные колонны Донецкого полка.
— Скорее, скорее, командир! — торопил Ромашку Булат. — Наши «драгуны» окружены…
Офицер конногвардейцев, завертев вокруг головы пикой, двинулся на Дындика. Захрапели кони и, злясь друг на друга, поднялись на дыбы.
— Па-аслушайте! Сдавайтесь, э, Петр Мефодьевич, — услышал моряк знакомый бас.
— Эх ты, кобель-барбос! Попробуй возьми меня! — зло крикнул Дындик, узнав офицера.
— Сдавайсь, за отвагу мы тебя, э, Джек Лондон, оставим в живых.
— Мало мы такими субчиками-гадами кормили акул! «Стенвей» чертовый! — Дындик, сорвав с головы картуз, надел бескозырку, вытащив ее из-за пояса. Рассвирепев, еще пуще завертел пикой.
За спиной офицера моряк заметил наклоненные вперед, плывшие к Сивашу небольшие зеленые знамена. С диким воплем «алла, алла» приближался поток улагаевской конницы. Казалось, вот-вот он зальет всю предперекопскую степь.
Со стороны высоты 9,3 донеслись жуткие, душераздирающие звуки неслыханной в мире сирены. Скрежет тысячи циркульных пил, катясь вдоль Сиваша, резал слух. Дындик знал, что так, лишь до крайности разъярившись, шли в атаку бывшие «черти». Сейчас с этим свистом, нагонявшим жуткий страх на врангелевцев, несся на врага весь Донецкий полк.
Ракита-Ракитянский бросил пику. Достал наган, выстрелил. Под моряком упал конь. Дындик быстро вскочил на ноги, и снова вокруг головы загудела пика, ограждая комэска от наскоков белогвардейцев. Раздался еще выстрел, и пика выпала из рук моряка.
— Взять его! — скомандовал офицер и, сделав шаг вперед, яростно прохрипел: — На свою голову научил я тебя, хамло, работать пикой. За Ракитное, флотская рвань, э, я из твоей шкуры сделаю себе седло.
— А раньше… Подлый изменник! Рыжая сука! Вонючий бабник! Пропащий водкохлест! — Дындик, истекая кровью, левой рукой выхватил из-за пояса последнюю лимонку.
Бывший грузчик фирмы «Юлий Генрих Циммерман», бывший минер царского флота, командир эскадрона Донецкого кавалерийского полка Петро Дындик, мечтавший после войны поступить в рабочий университет, услышал, как, перекрывая жуткий свист приближавшихся всадников, взорвалась степь. Потухающим взором увидел молочную полоску Сиваша и вмиг почувствовал небывалую легкость. Жизнь покидала его. Недалеко от моряка, так и не одолев его, в изорванном в клочья белогвардейском мундире распластался, истекая кровью, врангелевский ротмистр Ракита-Ракитянский.
Беляки-конногвардейцы, не выдержав натиска Донецкого полка, вновь схлынули к Турецкому валу.
«Драгуны», сняв фуражки, сжимая бока разгоряченных лошадей, обступили изуродованное тело своего любимого командира.
— Вперед, вперед, товарищи! Сейчас полк атакует. Вперед, хлопцы! — торопил красноармейцев Твердохлеб. — А ну, шаблюки до горы! Рассчитаемся за нашего моряка!
— Ребята, вперед! — Медун подхватил отчаянный зов политкома эскадрона и, вытащив из ножен клинок, дал шпоры коню.
50
По широкому тракту, бежавшему от Днепра через Перекоп и Армянский базар в глубь Крыма, спешили к высоте 9,3 навстречу боевым порядкам латышей, английской выделки, врангелевские броневики. Один за другим мчались они в метелях густой таврийской пыли. Но вот навстречу им понеслись знаменитые пулеметные тачанки и, совершив лихой разворот, встретили врага дождем бронебойных пуль.
Вслед за броневиками с треском и грохотом ползли степью неповоротливые, наглухо закрытые английские ромбовидные «виккерсы». Ни ног, ни колес, — припав брюхом к земле, они безостановочно ползли вперед.
Зашумели красноармейцы:
— Танок!
— Танк!
— Танка!
— Вот тебе танта-Антанта!
— Танька, а ну встань-ка!
«Виккерсы» приближались с лязгом, шумом и грохотом. Выстрелы заточенных в них пулеметов тонули в страшном гуле моторов и грохоте гусеничных лент.
Полк медленно, отстреливаясь, отходил к высоте 9;3.
— Ну и раздули эту чертовину. Танки да танки. А вдуматься, так ничего страшного нет, — отводя эскадроны на новую линию, сказал Ромашка.
Булату нравилось настоящее или деланное спокойствие Ромашки. Алексей, наблюдая в бою с конногвардейцами за новым командиром полка, радовался. Он увидел, как вырос за последнее время человек, как, столкнувшись с настоящими трудностями, окрепла его воля.
— Мне кажется, — ответил Булат, — что всякое новое оружие действует не столь своими особенностями, как новизной.
— Правильно, — согласился командир. — Но…
Совсем близко просвистели пули, посланные одним из «виккерсов».
— Я ранен, — прошептал Ромашка и остановил коня.
— Как?.. Куда?.. — встревожился Алексей.
— В ногу, товарищ комиссар, в ногу.
— Ну, езжай, Юрий Львович… Быстрее на перевязочный пункт…
Ромашка, бледный, но спокойный, повернул коня.
Без фуражки, без сапог, бросив все это на дно свежей воронки, со связкой бомб полз, как ящерица, Епифан. Дождавшись «виккерса», носившего на борту надпись «Великий князь Михаил», встал на ноги. Засунув бомбы за пояс и опираясь разутыми ногами о заклепки брони, боец забрался на крышку чудовища.
Епифан протянул руку Чмелю, помог ему влезть на танк.
«Черти» выбрались из воронок и осторожно, неся в руках драгоценные гранаты, крались к гусеничным машинам.
Водитель «Великого князя Михаила», стараясь избавиться от непрошеных пассажиров, то давал полный газ, то резко останавливал танк. А Чмель, цепляясь пальцами за шляпки заклепок, орал на всю мощь легких:
— Возил тебя, великий князь Михаил, мой дружок Хрол, а теперь я сам на твоем горбу покатаюсь. Открой, гад! — забарабанив по броне «Великого князя Михаила», крикнул, тряся бородой, Чмель. Над его головой, содрогаясь в танковой башенке, затарахтел пулемет.
Епифан, не добившись ничего наверху, скатился вниз и, прижавшись к борту машины, сунул под гусеницу связку бомб.
Танк подпрыгнул. Стальная лента, рванувшись вверх, сшибла с ног Епифана, тяжело ранив бойца.
Распахнулись дверцы «виккерса». Танкисты — британские офицеры в черных кожаных шлемам, — выбравшись наружу, бросились наутек к Турецкому валу.
Булат пригнулся к гриве коня. Рука, зажавшая клинок, налилась тяжелым свинцом. Рядом с ним, нахлестывая лошадь, скакал разъярившийся Слива.
«Удирает Антанта, — подумал Алексей, догоняя врангелевца, — спасается». Но если беляк остановится, повернется, на один лишь миг овладеет собой, тогда на степи вместо черного посланца Черчилля останется он, большевик и политический комиссар красноармейского полка. — Булат.
Алексей, взметнув высоко клинок, опустил его на голову удиравшего танкиста. Рука Булата враз освободилась от тяжелого свинца.
Чмель, знавший уже о том, что обидчика настигло возмездие, вытащил из-за голенищ старые резиновые подошвы, зло плюнул на них и со словами: «Ну вас куцему под хвост» — швырнул их в разверстую пасть английского танка.
Бесконечная волна лошадей развернулась от Янги-Агача — садика у самого моря — и до тракта Чаплинка — Перекоп. Конная лава, заливая ровную перекопскую степь, устремилась вперед.
Уже между Преображенкой и Янги-Агачем червонные казаки вплотную сошлись с конницей генерала Морозова. Уже красная конница Советской Украины, упершись грудью в грудь донской кавалерии, теснила ее к Черному морю.
Из-за Турецкого вала все чаще выплывали врангелевские самолеты. Кружась над артиллерией и резервами примаковских казаков, они вырывали из их рядов все новые и новые жертвы.
От высоты 9,3 тронулась в бой 3-я кавалерийская бригада. Впереди, вправо уступом, с обнаженными клинками скакал Донецкий полк. Чуть сзади, влево, с наклоненными пиками, неслись «москвичи». Впереди полков, рядом, на коротком галопе, вели бригаду Полтавчук и Боровой. Оба спокойные, сосредоточенные.
Булат, зная, что вся эта лавина вот-вот врежется в живую массу врага, меньше всего думал об этом. Его мысли были заняты другим. Наконец-то он увидел — комбриг не только посылает части против врага, но и сам, сопутствуемый комиссаром, лично ведет их в конную атаку.
Булат был уверен в победе, в разгроме врага и чувствовал, что эта уверенность владеет сотнями людей. Алексей несся вперед, ощущая за собой единую монолитную массу.
От Перекопа, с небольшими зелеными знаменами в строю, в развевающихся по ветру бурках, мчались ингушские сотни Улагая. С визгом и завыванием, с боевым кличем «алла, алла» они сближались с бригадой.
«Москвичи» ударили в пики. Улагаевцы, воя, отскакивали назад, а затем снова, ослепленные фанатизмом, все лезли и лезли на «москвичей».
Закипела жесточайшая рубка. «Драгуны», «черти», «генштабисты», «полтавцы» лезли на белых, рубили, кололи их, а порою сами отбивались от булатных клинков — наследия шамилевских мюридов. Цепкими объятиями сворачивали головы, стаскивали врангелевцев с седел.
На большом сером коне бросился на Борового широкоплечий полковник. Искрами рассыпался удар двух лезвий. Кони остановились.
Боровой, не отступая перед врангелевцем, наносил ему неопытной, но сильной рукой слесаря тяжелые удары.
Палаш беляка ловко отражал частые выпады комиссарова клинка.
Собрав силы, Боровой взмахнул шашкой и обрушился на офицера.
— Черт побери! — воскликнул комиссар. В его руке остался обломок сабли. Полковник, рассвирепев, занес увесистую сталь.
— Я здесь! — Полтавчук выставил вперед свой кривой турецкий клинок.
— Полтавчук? — побледнел офицер. — Зря я тебя отвязал от кобыльего хвоста!
— Но я твои шомпола помню, гадина! — заревел командир бригады. — Получай, мы в расчете…
Взлетела рука бывшего шахтера, и белогвардейский полковник Кантакузен, отпрянув всем корпусом назад, соскользнул с залитого кровью седла.
Из-за вала спешили свежие врангелевские полки.
Фронт заколебался. Самолеты белых бомбили артиллерию и боевые порядки латышей. Тяжелые орудия врага, открыв бешеную стрельбу, возвели огненную преграду в тылу красной конницы, отсекая ее от пехоты.
Булат, зажав только что проколотую во время конной атаки руку, едва держался в седле. Повернув коня, галопом помчался к выемке, распластавшейся между Преображенкой и высотой 9,3.
Если успеет сделать задуманное, честь и хвала ему. Опоздает — позор. Этот его шаг объяснят тогда малодушием, дезертирством, бегством с поля сражения. Наконец вот она — выемка. Тут и там брели по ней ординарцы, связные, обозные.
— По ко-он-н-ням! По кон-н-ням! — с напряжением всех сил отчаянно надрывался Алексей.
Повинуясь тревожному кличу, вскочили в седла красноармейцы, стали строиться за развернутым знаменем, взятым тут же у артиллеристов.
Пушкари-знаменосцы с ассистентами, охранявшими святыню части, взгромоздились на своих тяжелых лошадей и пристали к Булату.
Из выемки, пересекая Перекопский тракт, Булат, возглавляя наспех сколоченный отряд, ударил в тыл ингушам.
Заунывный, тоскливый шакалий вой был ответом на эту неожиданную атаку. Но вот вновь вечернюю степь огласил неистовый, пронзительный свист двинувшихся в решительный бой всадников Полтавчука.
И снова вспыхнуло грозное «ура» и влево, у «москвичей», и в центре, где вели жестокий бой с врангелевцами латышские стрелки и герои Шахтерской дивизии, и вправо, под Преображенкой, у червонных казаков.
Кони боязно прядали ушами, несясь карьером по ровной степи. Кровавый смерч закрутил в своих объятиях сотни и тысячи людей и лошадей.
Свистом, гиком, звонким неумолкаемым «ура», давя их телами коней, гнали белых на Перекоп.
…Вечернее небо тяжелым колпаком повисло над степью. На западе горизонт опоясался узеньким кушаком золота.
Изможденные бешеной скачкой, боями, тяжелыми, небывалыми до сего потерями, глубоко скорбя о навеки заглохших сердцах боевых друзей, но с высоким чувством свято выполненного перед Советской отчизной сыновнего долга, тихо шли полки красной конницы на ночлег.
Слышно лишь было натруженное дыхание дьявольски переутомленных коней, беспорядочное позвякивание металлической оснастки боевого снаряжения, глухой топот копыт и бесконечные рулады тачаночных колес в чудовищно примолкшей после тяжких дневных стенаний Таврийской степи, да то неутомимое плескание сердитых черноморских волн, которое еще в прошлые грозные века будоражило кровь воинственных скифов, неугомонных генуэзцев, бесстрашных рубак бахчисарайских владык.
Булат, поддерживая раненое плечо, задумчиво брел без дороги. Ныло сердце от всего пережитого за день.
Особенно угнетала мысль о гибели друга. Опустив низко голову, Алексей разговаривал с ним: «Петя, Петя, не доведется уж нам вместе прогуливаться под каштанами Крещатика и на палубе «Никодима» совершать вылазки к устью Десны. Да, не будет греметь твоя песенка «Звони, звонарь» в стенах рабочего университета… Придется ли мне передать твой последний привет родным уголкам?»
Отделившись от колонны, Алексей вышел на знакомую, ту самую тропинку, по которой он, рядовой Булат, еще недавно патрулировал вдоль морского побережья, охраняя его от вражеских лазутчиков и подозрительных контрабандистов.
Морской ветер освежал разгоряченную голову. А вдали, отчетливо видные на золотистом фоне горизонта, плавно раскачиваясь в седлах, бесконечной чередой уходили вперед люди, окрыленные ленинским призывом — к победе!