По первым же тактам, понял, что он отличный дирижер, что несколько успокоило. Симфонию Шостаковича я, конечно, слушал раньше, но давно, поэтому без помощи дирижера по памяти вряд ли смог бы вступить вовремя. Но Моисей показывал замечательно четко и ясно. Попривыкнув к обстановке, я стал глазами разучивать свой фрагмент из второй части. Но тут произошла история. Трубач отыграл свою мелодию, и за дело принялся солирующий кларнет. Кларнетист, как мне показалось, вступил правильно, но Моисей остановил оркестр:
— Негодяй! — заорал он на кларнетиста, — если ты не умеешь считать, смотри на меня, я тебе показал вступление! Рисуй «очки»10, ничтожество! Кларнетист покраснел, сделал карандашом пометку в нотах и что-то стал лепетать, извиняясь, но Моисей даже не удостоил его взглядом:
— Еще раз симфонию сначала! — прокричал маэстро и показал вступление.
Оркестр «урезал» Шостаковича сначала.
На сей раз, кларнетист вступил абсолютно точно и уверенно стал играть соло. Но, когда оставалось совсем чуть-чуть, гроза разыгралась вновь. Моисей остановил симфонию и опять налетел на несчастного кларнетиста:
— Ты еще вдобавок и слепой! Посмотри, в конце такта стоит нота «фа-диез». А что ты, скотина, сыграл. Пошел вон! Собирай свои манатки, и чтобы я тебя больше не видел в моем оркестре!
Дирижер стал в картинную позу: одну руку завел под бок, а другую вытянул вперед и палочкой указал кларнетисту на дверь.
Кларнетист встал. Желая успокоиться, стал, не торопясь, упаковывать кларнет в футляр, затем повернулся к двери и побрел на выход. От стыда его лицо покраснело, лишь оттопыренные уши оставались почему-то бледными. Этот факт не остался без внимания дирижера.
— Эй ты, халтурщик лопоухий. Тебя что, из мамы за уши доставали?
Оркестранты ехидно заулыбались, угодливо подыгрывая дирижеру. Кларнетист замер, потом медленно повернулся лицом к Климовичу и тихим голосом, заикаясь, молвил:
— Я … не помню, как со мной … это было, но Вас точно доставали … за волосы, — с этими словами «забывчивый кларнетист» покинул аудиторию.
Климович побагровел, потом, зарычав, об колено с треском сломал дирижерскую палочку и бросил ее об пол. После этого он застыл на помосте, свирепо вращая глазами.
Скрипач услужливо поднял половинку палочки — ту, что с острым концом, — и положил на пюпитр Климовичу.
Тот, громко топая ногами, устремился к выходу, громоподобно хлопнув дверью.
Оркестранты, наверное, привыкшие к подобным ситуациям, отнеслись к событию лишь как к незапланированному перерыву — сидели, шутили, но, на всякий случай, обходя тему поведения дирижера. Директор оркестра стал сколачивать группу — «извиняться». В нее вошли концертмейстер оркестра, старший по группе духовиков и удачно только что сыгравший «соло» трубач. Сформированная делегация покинула зал. Я стал активно разучивать свою партию из второй части. Оркестранты продолжили разговоры, поглядывая на меня с осуждением — дескать, мешаешь, надоел.
Прошло минут пятнадцать.
В зал усталой походкой вошел Климович. Делегаты победно шли за ним с довольными лицами. Все оркестранты без дополнительного предупреждения заняли свои места и прекратили разговоры. Дирижер стал на помост. Тихим бесстрастным голосом он объявил:
— Шостаковича без кларнета-соло репетировать бессмысленно. Приготовьте, пожалуйста, симфонию Моцарта, — Климович аккуратно убрал с пюпитра партитуру Шостаковича. Под ней, как выяснилось, уже лежали подготовленные заранее ноты моцартовской симфонии.
Стало ясно, что мне можно уходить, что я и сделал, стараясь не привлекать внимания, — добрался до двери и улизнул под вступительные аккорды «Парижской симфонии» Вольфганга Амадея. Тихонечко закрывая дверь, последний раз посмотрел на дирижера. Он дирижировал — без палочки!
… … …
«Et tu, Brute?»
Gaius Iulius Caesar11
Вторник. И опять я в кабинете заведующего.
Он посмотрел на часы и похвалил за пунктуальность.
— Сегодня Вам опять придется подменять концертмейстера, — заболела барышня. Вам повезло — там будет всего лишь один студент, с которым нужно прорепетировать сонатину Людвига ван Бетховена. Надеюсь, Вам известно это имя? — флейтист иронически посмотрел на меня. Я постарался увидеть в вопросе лишь шутку и охотно замотал головой, — ну и прекрасно. Вот ноты, поиграйте пока в аудитории номер 416. Через час профессор подойдет и начнет урок.
Профессора звали Яков Израилевич. Он слыл придирчивым занудой, поэтому, вняв совету флейтиста-заведующего, я сел готовиться.
Фортепианная «Сонатина Бетховена» была кем-то переложена для трубы и фортепиано. Ноты были немецкими, и я так и не понял, кто это сделал. За час успел сыграть сонатину четыре раза, и как мне показалось, добился весьма уверенного исполнения.
Ровно в назначенный час в класс вошел, скорее, вплыл, как корабль в гавань, профессор. Его подобострастно сопровождал трубач, мой недавний коллега по земляным работам. Он, то забегал вперед, услужливо готовя беспрепятственное продвижение профессора к рабочему месту, то вежливо, когда путь был свободен, пропускал его вперед. Я, дабы соответствовать ситуации, встал и представился. «Корабль» медленно подплыл к роялю и протянул мне в знак приветствия руку, как патриарх, благословляя, подает для поцелуя. Я нерешительно изобразил нечто подобное рукопожатию. «Пароход» медленно, тихим голосом, посапывая, с иронией поглядывая в мою сторону, пропыхтел:
— Заведующий сказал, что Вы способны подменить нашего концертмейстера и вот так сходу сыграть в ансамбле с солистом сонатину Людвига ван Бетховена (слов «Бетховен» он произнес, меняя «е» на «э», то есть — «Бэтховэн»). Вы действительно сможете это сделать?
— Да, — говорю, — уже прорепетировал, думаю, что смогу.
— Ну, хорошо, извольте продемонстрировать Ваши уникальные возможности, — «Корабль» пришвартовался к роялю. Услужливый трубач моментально поднес опору под профессорскую задницу, и тот, громко выдохнув, опустился в мягкое кресло, выдохнувшее в свою очередь.
Трубач занял лидирующее положение у рояля, как горнист чуть задрал трубу вверх, направив ее в угол, где потолок соединяется со стенами, как мне потом сказали — «для лучшего акустического звучания инструмента». «Грянули» сонатину. «Пароход» сидел рядом со мной и смотрел в ноты, пыхтел, дирижировал правой рукой перед моим носом. Когда подошло время, он слюняво перевернул страницу. Ноты упали с пюпитра. Я их поймал, продолжая играть одной рукой. Но трубач остановился. «Пароход», попыхтев, заметил:
— Хорошо, что остановились, ибо, — тут профессор сделал театральную паузу, — мне не нравится Ваш подход к интерпретации произведения. — Он встал со стула, прошелся вокруг рояля, и, заняв удобное для произнесения речи положение, сделав артистичный жест и замерев с вытянутой рукой, изрек:
— Это же Бэтховэн!
Я вопросительно смотрел на него, не понимая, что нужно делать. Тогда профессор тихим голосом, опустив руку, пояснил:
— Бэтховэна нужно играть громко!
Начали играть сначала. Попытался играть погромче. Но… на сей раз нам не удалось доиграть даже первую страницу.
Профессор стал придираться к «мелочам», которых обнаружил величайшее множество. Причем все погрешности, как выяснилось, были только у меня. Трубач лишь иллюстрировал, угодливо похихикивая.
Время шло, я вынужден был выслушивать замечания, которые могли обидеть даже школьника. «Пароход» не кричал, не грубил — он тихим голосом издевался. Наконец, после двух часов «дэтальной работы» над «тэкстом» он попросил сыграть первую часть сонатины сначала до конца без остановок.
Опасаясь продолжения урока, я постарался «соответствовать высоким требованиям». Профессор слушал, прикрыв глаза, даже страницы на сей раз не перелистывал. Сыграв первую часть, мы остановились, в ожидания «профессорского вердикта». «Пароход», сделал долгую-долгую паузу и пропыхтел:
— Стало лучше. Я услышал много хорошего, — он встал, прошелся по классу, подошел к окну, послушал шум дождя. Потом вдруг повернулся. Лицо его излучало вдохновение, и весь он был, казалось, наполнен божественным энтузиазмом:
— Поймите, Бэтховэна так, как вы, играть нельзя! Бэтховэну нужно целиком отдаваться, отдаваться, как женщина, которая думает, что у нее с мужчиной в последний раз!
Профессор стоял в позе Наполеона. Трубач сиял ярче своей трубы.
— Урок окончен, — и профессор-пошляк медленно поплыл к выходу, трубач едва успел открыть дверь класса, пропустив его вперед, и суетливо подскакивая к нему, — то с одной стороны, то с другой, — что-то обсуждая, запрыгал вслед по направлению к буфету. Дверь они не соизволили закрыть. Я остался сидеть за роялем, почувствовав жуткую усталость. Это была усталость особого рода, не «посткладбищенская», а до сего дня мне неизвестная — нравственная, от унижений. Усталость была — до тошноты!
Посидев минут двадцать, я, наконец, нашел силы встать и уйти из класса.
В коридоре стоял трубач и, собрав вокруг себя группу духовиков, с увлечением рассказывал о прошедшем уроке. Публика с восторгом слушала повествование о моем унижении. Я постарался пройти, оставшись незамеченным. Краем уха услышал обрывок восторженной речи трубача: «… и все замечания были по делу!»
Покинув рекреацию, в которой духовики «разминали аппарат» перед занятиями, пошел переговорить с Геннадием.
Предстояло пройти большое расстояние по коридорам, спуститься с четвертого этажа в читальный зал, который располагался в полуподвальном помещении. Казалось, я еще не успел покинуть аудиторию, а весть о том, как нужно играть «Бэтховэна» стала уже достоянием всего коллектива. При виде меня народ понимающе улыбался, а стоило остановиться — сыпались рассказы о том, как «отдаются в последний раз».
Одна из моих знакомых, разговаривая с подружками, заметила меня издалека и нарочито громким голосом закатив глаза сообщила слушательницам о том, что они с мужем всю ночь играла Бэтховэна — громко-громко! Те, понимающе хихикали.