Сказочный конёк-горбунок, как всякая хорошая выдумка, заключает в себе серьёзную мысль: силу царя и его придворных может сокрушить сила верного товарищества. Ершов опоэтизировал это чувство. Даря Ивану коней, кобылица сказала:
«Двух коней, коль хошь, продай,
Но конька не отдавай
Ни за пояс, ни за шапку,
Ни за чёрную, слышь, бабку.
На земле и под землёй
Он товарищ будет твой…»
Ершов сам раскрыл внутренний смысл сказочной выдумки: товарищество способно творить чудеса. И в жизни со студенческих лет Ершов верил в силу верной дружбы. В университете он встретил Константина Тимковского. Они подружились. Оба мечтали о полезной деятельности на благо России: им казалось, что они могут преобразить жизнь в Сибири, сделать край каторги и ссылки цветущим, а народы, его населявшие, просвещёнными. Друзья поклялись быть верными этому стремлению и даже обменялись кольцами. На внутренней стороне колец были выгравированы первые буквы латинских слов Mors et Vita, что значило: «Смерть и Жизнь». Друзья поклялись всю жизнь до самой смерти оставаться верными общему гражданскому долгу. Всей своей деятельностью после окончания университета Ершов – учитель русской словесности в Тобольской гимназии, а потом инспектор, директор её, а спустя время управляющий дирекцией училищ всей обширной Тобольской губернии, подтвердил верность своей клятве. По-разному сложилась жизнь друзей, но путь каждого имел началом клятву на верность России, скреплённую чувством товарищества. Это чувство и было воспето Ершовым в сказке.
Горбунок делит все радости и печали Ивана. Когда настало время самого сурового испытания – прыгать в кипящий котёл, горбунок сказал, что теперь понадобится вся его дружба:
«И скорее сам я сгину,
Чем тебя, Иван, покину».
Это-то и придало Ивану решимость:
На конька Иван взглянул
И в котёл тотчас нырнул…
Настоящая сказка всегда близка к правде. Поэт сохранил множество примет народной жизни. Собираясь в дозор, братья берут с собой вилы, топор – те орудия труда, которые крестьянин мог превратить и в оружие. Пойманную кобылу Иван загнал в пастушеский балаган – временный загон под навесом. Собираясь в дорогу, Иван берёт с собой три луковки, кладёт за пазуху хлеб, а небогатую поклажу сложил в мешок. Сказочная столица очень похожа на российский губернский или даже уездный город. Городничий с отрядом усачей прочищает дорогу в толпе, рассыпая удары налево и направо: «Эй! вы, черти босоноги! Прочь с дороги! Прочь с дороги!» Народ снимает шапки. Торговые гости-купцы в сговоре с надсмотрщиками, обманывают и обсчитывают покупателей. На торгу идёт не только денежная торговля, но и обмен натурой. Кричат глашатаи. Царь ездит в сопровождении стрельцов. Такие описания очень красят сказку и придают достоверность выдумке.
Красят сказку и упоминания о времени, хотя и краткие, но выразительные – говорится об утреннем свете, дневном блеске неба, вечернем сумраке и ночной темноте: «Только начало зариться», «Ясный полдень наступает», «Вот как стало лишь смеркаться», «Стало на небе темнеть», «Запад тихо догорал», «Ночь холодная настала», «Ночь настала, месяц всходит». Яркая картина набросана стихами:
Время к вечеру клонилось;
Вот уж солнышко спустилось;
Тихим пламенем горя,
Развернулася заря.
Ершов усвоил из речи народа множество слов и выражений, вроде «зориться», «о полночь» и подобных им. Бытовая речь придала сказке особенные художественные свойства.
Попав на небо, Иван размышляет:
«Эко диво! Эко диво!
Наше царство хоть красиво…
А как с небом-то сравнится,
Так под стельку не годится.
Что земля-то!.. Ведь она
И черна-то и грязна;
Здесь земля-то голубая,
А уж светлая какая!..
Посмотри-ка, горбунок,
Видишь, вон где, на восток,
Словно светится зарница…
Чай, небесная светлица…
Что-то больно высока!»
В этой речи и восторг, и размышление, и удивление, и сравнение, и предположение, и ирония. Это живая народная речь с остановками, неожиданными поворотами в течении. В неё вошли и просторечные слова: «эко», «чай», «больно», и их нельзя заменить никакими другими – вместо «Эко диво!» сказать «Вот диво!» или «Какое диво!», вместо «чай» – «наверное», «вероятно», а вместо «больно высока» – «очень высока». Заменить слова – означало бы утратить народный оттенок в сказочной речи.
Ершов блистательно владел стихом. Как у всякого настоящего поэта, у Ершова стих был сильным поэтическим средством. Вот только один пример: на обратном пути из небесного царства Иван достиг океана —
Вот конёк бежи́т по ки́ту,
По костя́м стучи́т копы́том.
Ритм сам по себе становится изображением стука копыт. Но вот бег конька сменяется прыжком, и ритм становится другим:
Понатýжился – и вми́г
На далёкий бéрег пры́г.
Рассказывают, что Пушкина восхитило мастерство Ершова. Молодой поэт учился у великого мастера. Считают, что начало сказки – четыре стиха «За горами, за долами…» – правил Пушкин. Не случайно стихи:
«Путь-дорога, господа!
Вы откуда и куда?» —
навеяны «Сказкой о царе Салтане», где есть строчки:
«Ой вы, гости-господа,
Долго ль ездили, куда?»
А стих Ершова «Пушки с крепости палят» сочинён по образцу пушкинского: «Пушки с пристани палят».
Сказка Ершова – прекрасное и высокое произведение искусства. Поэт почувствовал и передал очарование народных сказок, а главное, разделил народные понятия и представления.
Как и простые люди, Ершов мечтал о победе добра и справедливости. Именно это сделало сказку о коньке-горбунке всенародно признанным произведением.
Умер поэт в августе 1869 года. При жизни Ершова сказка была издана семь раз и много раз после кончины автора. Пушкин мечтал издать сказку с картинками. Но стоить такая книга должна была дёшево.
Скачет и скачет горбунок в сказке Ершова от одного поколения людей к другому, и весёлый стук его копыт прозвучит ещё для многих читателей.
В. Аникин
Часть 1
Начинается сказка сказываться.
За горами, за лесами,
За широкими морями,
Против неба – на земле,
Жил старик в одном селе.
У старинушки три сына.
Старший умный был детина,
Средний сын и так и сяк,
Младший вовсе был дурак.
Братья сеяли пшеницу
Да возили в град-столицу:
Знать, столица та была
Недалече от села.
Там пшеницу продавали,
Деньги счётом принимали
И с набитою сумой
Возвращалися домой.
В долгом времени аль вскоре
Приключилося им горе:
Кто-то в поле стал ходить
И пшеницу шевелить.
Мужички такой печали
Отродяся не видали;
Стали думать да гадать —
Как бы вора соглядать;
Наконец себе смекнули,
Чтоб стоять на карауле,
Хлеб ночами поберечь,
Злого вора подстеречь.
Вот, как стало лишь смеркаться,
Начал старший брат сбираться:
Вынул вилы и топор
И отправился в дозор.
Ночь ненастная настала,
На него боязнь напала,
И со страхов наш мужик
Закопался под сенник[1].
Ночь проходит, день приходит;
С сенника дозорный сходит
И, облив себя водой,
Стал стучаться под избой:
«Эй вы, сонные тетери!
Отпирайте брату двери,
Под дождём я весь промок
С головы до самых ног!»
Братья двери отворили,
Караульщика впустили,
Стали спрашивать его:
Не видал ли он чего?
Караульщик помолился,
Вправо, влево поклонился
И, прокашлявшись, сказал:
«Всю я ноченьку не спал,
На моё ж притом несчастье,
Было страшное ненастье:
Дождь вот так ливмя и лил,
Рубашонку всю смочил.
Уж куда как было скучно!..
Впрочем, всё благополучно».
Похвалил его отец:
«Ты, Данило, молодец!
Ты вот, так сказать, примерно,
Сослужил мне службу верно,
То есть, будучи при всём,
Не ударил в грязь лицом».
Стало сызнова смеркаться,
Средний брат пошёл сбираться:
Взял и вилы и топор
И отправился в дозор.
Ночь холодная настала,
Дрожь на малого напала,
Зубы начали плясать;
Он ударился бежать —
И всю ночь ходил дозором
У соседки под забором.
Жутко было молодцу!
Но вот утро. Он к крыльцу:
«Эй вы, сони! Что вы спите!
Брату двери отоприте;
Ночью страшный был мороз —
До животиков промёрз».
Братья двери отворили,
Караульщика впустили,
Стали спрашивать его:
Не видал ли он чего?
Караульщик помолился,
Вправо, влево поклонился
И сквозь зубы отвечал:
«Всю я ноченьку не спал,
Да, к моей судьбе несчастной,
Ночью холод был ужасный,
До сердцов меня пробрал;
Всю я ночку проскакал;
Слишком было несподручно…
Впрочем, всё благополучно».
И ему сказал отец:
«Ты, Гаврило, молодец!»
Стало в третий раз смеркаться,
Надо младшему сбираться;
Он и усом не ведёт,
На печи в углу поёт
Изо всей дурацкой мочи:
«Распрекрасные вы очи!»
Братья ну ему пенять,
Стали в поле погонять,
Но, сколь долго ни кричали,